Сотворение мира.Книга вторая - Закруткин Виталий Александрович 6 стр.


— Что ж делать, — сказал Максим, доедая пресные, чуть сдобренные тертыми сухарями бобы. — Значит, у меня такая судьба, пан Ржевусский.

Надзиратель взял пустую миску, повздыхал и ушел. Но через час он опять загремел дверным замком и появился в камере с огромной книгой в руках.

— Возьми, пан Макс. Это я для тебя выхлопотал у начальства. Хорошая, богоугодная книга. Библия на русском языке. Она осталась от русского анархиста из секты графа Толстого. Анархист сидел у нас года три назад, потом его выслали куда-то, не то в Канаду, не то в Аргентину.

— Спасибо! — обрадовался Максим. — Давай хоть библию, не то я от скуки подохну, прежде чем меня уволокут на электрический стул.

— Читай, читай! — Пан Ржевусский протянул ему книгу. — Очищай свою душу от земной скверны и готовься предстать перед господом…

Со звоном защелкнулся замок. Затихли шаги надзирателя. Максим задумался. Нелегкая, путаная жизнь, которую он прожил, явно приближалась к концу. Еще в начале осени Максим надеялся, что получит из России ответ на свое письмо. Но прошла осень, прошла зима, а ответа не было. «Или там, в станице, все перемерли, или письмо затерялось», — решил Максим. Он хотел написать еще раз, но раздумал, убеждая себя в том, что все близкие успели его забыть и незачем напоминать им о себе. «Что ж, — усмехнулся Максим, — видно, и взаправду пришла пора очистить себя от земной скверны…»

Он наудачу открыл растрепанную библию. Попалась книга Иова, и Максим, склонив голову на ладонь, стал читать.

«Человек, рожденный женою, краткодневен и пресыщен печалями. Как цветок, он выходит и опадает и, как тень, не останавливается…»

«Для дерева есть надежда, что оно, если и будет срублено, снова оживет, и отрасли от него выходить не перестанут. Пусть устарел в земле корень его и пень его замер в пыли, но, лишь ночует оно воду, тотчас даст отпрыски и пустит ветви, как бы вновь посаженное. А человек умирает и распадается, отошел — и где он?»

— Это верно, — вслух проговорил Максим, — человек — как цветок: вышел и опал безвозвратно…

В раздумье полистал он толстую, пахнущую прелью книгу, и взор его остановился на строках:

«Случайно мы рождены и после будем как небывшие… И имя наше забудется со временем, и никто не вспомнит о делах наших, и жизнь наша пройдет, как след облака, и рассеется, как туман, разогнанный лучами солнца и отягченный теплотою его…»

— Это чушь, — тряхнул головой Максим, — человек жив только делами своими. Недаром говорится: «Что посеешь, то и пожнешь». Как ты прожил свою жизнь, так тебя и вспомнят.

Он стал думать о своей жизни и с печальным удивлением признался себе: «У меня никакой жизни не было, ни хорошей, ни дурной, была одна видимость жизни — „туман, разогнанный лучами солнца и отягченный теплотою его…“».

И ему вспомнилось все, из чего складывалась его жизнь. Зеленая станица над Доном, отцовский дом, тяжелая работа в поле и на винограднике, потом, в конце мировой войны, уход на фронт и нудное сидение в окопах. Только в пятнадцатом году, после тяжелого ранения, Максим приехал в родные места и обвенчался с Мариной, тогда совсем еще девочкой. Полтора месяца жизни в станице бок о бок с любимой женой и были, собственно, тем кратковременным, слишком уж призрачным счастьем, которое промелькнуло как сон.

Дальше началось то, что подхватило Максима вместе о миллионами других людей и завертело в вихре гражданской войны. То ли по молодости своей, то ли потому, что стародавний казачий уклад по-своему направлял его мысли, но Максим не задумывался над тем, на чьей стороне правда в кровавой борьбе, и потому волею многих обстоятельств оказался в белой армии, то есть стал на ту ложную, преступную дорогу, которая в конце концов завела его в тупик.

А потом… Что ж потом? Словно несомая волнами щепка, жалкий ошметок живого дерева, поплыл он неведомо куда, на чужбину. Конечно, он мог бы, как есаул Крайнов, как войсковой старшина Жерядов, подъесаул Сивцов и другие его однополчане, ждать «освобождения попранной родины» и готовиться к этому, но он уже не верил своим товарищам, он понял, что все они — и он в том числе — живые трупы, от которых ни отпрысков, ни ветвей не будет…

— Ну как, пан Макс, читал библию? — спросил его вечером надзиратель.

— Читал, — неохотно ответил Максим.

— Добрая книга, правда?

— Грустная книга.

Пан Ржевусский поиграл связкой ключей, обвел глазами унылую камеру.

— А тебе веселиться незачем. Тебе по твоему упрямству надо принести покаяние перед господом.

— Пошел ты к черту, исповедник! — криво усмехнулся Максим. — Пристал как банный лист. Вот возьму стукну тебя от скуки башмаком, и ты отправишься к господу раньше, чем я.

Надзиратель отступил к дверям, жалобно сморщил бескровные губы:

— Это уж совсем напрасно, пан Макс. Я тебе добра желаю. Ты и сам не ведаешь, сколько раз просил я начальство за тебя. Вот и сегодня — подошел к смотрителю и говорю: «Русскому офицеру, который сидит в девяносто шестой, скучно, надо ему кого-нибудь вселить в камеру, пусть человек хоть поговорит немного».

— Что же сказал смотритель? — повернулся Максим.

— Смотритель послушался меня. — Плечи пана Ржевусского самодовольно приподнялись. — «Мы, — говорит, — после вечерней поверки переведем к русскому его друзей».

— Каких друзей? — не понял Максим.

— Старика Тинкхэма с зятем.

Максим подумал, что болтливый надзиратель хочет только утешить его, но после поверки пан Ржевусский действительно привел папашу Тинкхэма и Фреда Стефенсона. На них, как и на Максиме, были полосатые арестантские костюмы и колпаки. Фред еще держался, хоть и очень похудел, а на старика Тинкхэма жалко было смотреть — так он осунулся и ослабел.

Когда заключенные остались одни, папаша Тинкхэм, по его всегдашнему умению устраиваться в любом месте, опустился на четвереньки, старательно расстелил на полу жидкие матрацы, взбил набитые соломой подушки и уселся в углу, поджав ноги.

— Теперь можно ждать, — сказал он удовлетворенно.

— Чего ждать? — улыбнулся Максим.

Старый Тинкхэм тоже улыбнулся:

— Чего-нибудь. Хотя, конечно, ждать нам придется долго. Мне хорошо известно наше американское правосудие. Поскольку у нас нет долларов, ждать придется очень долго.

Поздно ночью, лежа рядом с Максимом, папаша Тинкхэм шепотом заговорил о том, что всех троих волновало больше всего, — об их деле.

— Кроме нас арестовано еще несколько человек, — сказал Тинкхэм. — Эта самая потаскушка Марта с ее байстрюками, однорукий Херд, если ты его помнишь, Вильям Галлигас с женой и сыном, а также негр Эрл с дочерью и… и моя дочь Лорри… Они все показали, что шерифа убил Том Хаббард.

— Откуда это тебе известно? — спросил Максим.

Лежавший у стенки Фред Стефенсон сказал негромко:

— Лорри удалось передать мне записку. В записке написано, что всех этих людей опрашивали представители федерального жюри присяжных и что все в один голос заявили: смертельный удар лопатой нанес шерифу Том Хаббард, которого в лагере называли Томом Красным. Они сказали также, что Том Красный скрылся тотчас же после бегства полисменов.

— Это несколько облегчает нашу судьбу, — отозвался папаша Тинкхэм. — Но нам предстоит еще очная ставка с тремя полисменами, на глазах которых было совершено убийство, а это не предвещает ничего хорошего.

— Почему?

— Потому что полисмены не захотят признаться в том, что они струсили и упустили человека, убившего шерифа, человека, который был вооружен только лопатой и мог быть арестован на месте.

— Вообще, с нашим делом будут тянуть, — добавил Фред. — Возможно, они нас переведут в Винтер-Гарден, а потом будут таскать по всем штатам в поисках новых улик. Могут даже довести дело до верховного суда, а там задержать на многие годы. Таких случаев было немало.

Понизив голос до глухого шепота, папаша Тинкхэм сказал:

— Ты же знаешь, Макс, что представляет собою наш верховный суд? В народе его называют «судом девяти старцев»… Это девять выживших из ума развалин, назначенных на пожизненную должность судей. Они ничего не признают, кроме крупных взяток, и готовы, если это необходимо, осудить самого господа бога…

Фред заворочался, раздраженно почесал белесые космы давно не стриженных волос.

— Три года они томят в тюрьмах этих несчастных, ни в чем не повинных итальянцев Сакко и Ванцетти. Их обвиняют в убийстве и ограблении какого-то кассира, тянут это дело, и конца ему не видно.

— Хорошее же у вас правосудие, — сказал Максим.

— Наше правосудие защищает только тех, у кого большой карман, — проговорил Фред, — остальных оно обвиняет. В прошлом году сенатская комиссия вздумала расследовать аферы воров-миллионеров, которые нахапали несметные сокровища. Ты думаешь, суд осудил их? Ничего подобного. Все они здравствуют и поныне. Вот каково наше правосудие…

Максим отвернулся к стене, сделал вид, что задремал. Папаша Тинкхэм, вздыхая, спал рядом. Вскоре послышалось ровное дыхание уснувшего Фреда. Максим полежал на боку, потом тихонько перевернулся на спину, открыл глаза. Засиженная мухами электрическая лампочка отбрасывала на потолок слабый отсвет. В неярком ее свете было видно, как с потолка, оставляя за собой тонкую паутину, спустился и, раскачиваясь, повис в воздухе серый паук. Под полом несколько раз пропищала, зацарапала когтями о камень и стихла голодная крыса.

«Да, — с тоской подумал Максим, — нет жизни, только одно название… „туман, разогнанный лучами солнца и отягченный теплотою его…“».

Уснул он перед рассветом и во сне стонал и всхлипывал.

6

Весна стояла сухая, солнечная. Ночи были тихие, а перед полуднем разгуливался восточный ветер и дул ровно и сильно, осушал влагу по низинам, выдувал по крутым взлобкам холмов мелко заделанное зерно яровых посевов. На закате ветер слабел, а в сумерках утихал, пропадая за холмами. Дожди пошли только в конце мая. Они обильно увлажнили землю, оживили поздние яровые, омыли тусклые, покрытые пылью зеленя.

Всю весну Григорий Кирьякович Долотов ездил по волости. Он побывал в каждой деревне, в каждом селе, проверял работу сельсоветов, заходил в школы, беседовал с крестьянами. Чем дальше от волостного центра отстояли села, тем хуже, как в этом убедился Долотов, шла там работа: председатели сельсоветов отсиживались по домам; мосты на заросших бурьянами неезженых проселках зияли провалами; сбором налогов никто не занимался, и у отдельных хозяев накопились долги за два и даже за три года.

Очень много земли в волости пустовало. Пробираясь от деревни к деревне, Долотов видел бескрайние пустоши, на которых, точно островки в голубовато-сером море полыни, зеленели отдаленные одно от другого крестьянские поля. Полевые межи были отбиты неровно, на глазок, кривуляли по всем направлениям, далеко обходили каждую, даже самую мелкую, ложбинку, каждую водомоину, и всюду к полям подступала, теснила пшеничные ростки густая, с горьким запахом полынь.

— Вы что же, не всю землю раздали в наделы? — спросил Долотов председателя сельсовета в отдаленном селе Крапивино.

Крапивинский председатель, хилый мужичишка с выгоревшими на солнце усами, покосился испуганно:

— Как так не всю? Ту, что была, скрозь раздали, поделили подушно.

— А чего ж у вас поля раскиданы по пустошам так, что от одного поля до другого за день не доедешь? Разве нельзя навести порядок, чтобы полынь не забивала посевы?

— Да ведь каждый хозяин по-своему землю планует, — развел руками председатель. — Его ж не заставишь сеять рядом с соседом. «Мне, — говорит, — где сподручнее, там я и посею».

— Вы что ж, и выпасы разбросали по клочкам? — спросил Долотов.

— За выпасами у нас вовсе никто не глядит, скот выгоняют куда кому вздумается, по полынкам пасут.

— И молоко небось в рот нельзя взять?

— Так точно, горчит молоко, — согласился председатель, — да народ привык, от горькости, говорят, отравления не бывает.

— Л ты сам не пробовал поломать эту дурость с полями и с выпасами? — с сердцем сказал Долотов. — Или твои поля тоже по всему свету раскиданы, а корова на полыни пасется?

Смущенный председатель оправил солдатский пояс на белой в крапинку сорочке:

— Мне от народа никуда не уйти, я должен к людям подстраиваться.

— Подстраиваться? — закричал Долотов. — Какой же из тебя, к черту, руководитель? Как же ты тут Советскую власть представляешь? Подстраиваешься? Плетешься сзади? И тебе не совестно?

Долго еще пушил Долотов обескураженного крапивинского председателя. Тот оглядывался, пятился к дверям, и Долотов признался себе, что он сам, руководитель волости, виноват больше, чем кто-либо другой. Но, с другой стороны, Долотов понимал и то, насколько трудно изменить привычный уклад глухих углов, поломать все косное и темное, что определяло крестьянскую жизнь веками. Школы ликбеза работали по волости плохо. Один агроном — он жил в Пустополье с семнадцатого года — не заглядывал в деревни, а разводил в своей усадьбе гусей и цесарок. Заведующий волостным земельным отделом Паклин, по профессии телеграфист, был прислан из города по решению укома и ничего не понимал в сельском хозяйстве.

Однако Долотова больше всего печалило то, что в начале года, перед весенним севом, распалась единственная в уезде ржанская коммуна «Маяк революции». Организовать коммунаров никто не сумел, они начали ссориться, разбегаться по своим хатам. Как только восстановили ржанский кирпичный завод, все рабочие покинули коммуну. «Нам возле заводских печей привычнее, чем в этой вашей неразберихе», — сказали они на прощание. Еще года полтора после этого коммуна «Маяк революции» влачила жалкое существование, кое-как обрабатывая часть земли и сдавая в аренду сенокосы, а потом распалась вовсе.

Савва Бухвалов, председатель коммуны, приезжал в Пустополье и рассказывал Долотову о ее бесславном конце.

— Потух наш маяк, — говорил Савва, — загасили его паразиты. Насмеялись над красивой идеей и загасили ее. Да и разве можно было начинать это дело с поломанными плуга-пи да с полсотней бракованных коней? Были, конечно, среди нас чистые люди, с душой и совестью, они верили в коммуну и работали так, что падали на пахоте рядом с покалеченными, обессиленными конями. Но немало было и сволочей, белых гадов да кулачья. Эти и подкосили нас под корень: свары между людьми сеяли, кулацкой своей агитацией бабам голову забивали, шептались по углам, скотину губили.

Пряча от Долотова запавшие, полные тоски глаза, Бухвалов говорил виновато:

— Вот видал я в совхозе новую машину. Называется — трактор «фордзон». Сама и плуги таскает, и сеялки. Дали бы нам в коммуну одну такую машину, чтоб людям труд облегчить, может, и не поутекали бы с наших позиций…

Под конец Савва попросил Долотова:

— Некуда мне теперь податься, Григорий Кирьякович, и стал я таким, вроде тяжело меня поранили. Может, вы мне работенку подходящую дадите?

— Поживи немного в Пустополье, а потом мы тебя пристроим куда-нибудь. Через месяц-полтора виднее будет.

Бухвалов подумал:

— Придется ждать, ничего не сделаешь…

После первомайских праздников Долотову сообщили, что он выдвигается на должность председателя Ржанского уездного исполкома и ему надо подготовить волость к сдаче. Вместо него волисполком должен был принять Флегонтов.

Хотя намеченный день отъезда Долотова из Пустополья приближался, работы у него прибавлялось. С утра до вечера в его кабинете толпились люди. Они приходили с просьбами, жалобами, заявлениями, во всем этом надо было разобраться, и Григорий Кирьякович целыми днями беседовал с посетителями, вызывал сотрудников, читал с карандашом в руке вороха бумаг, отвечал на длиннейшие запросы из уезда.

Не раз, особенно в бессонные ночи, он спрашивал себя: «Что же нам все-таки больше всего мешает? Почему крапивинские мужики уродуют свои поля? Почему распалась коммуна? Почему во многих селах неприглядные, облупленные школы? Разве у нас нет глины, нет известки, синьки? Почему в сельсоветах, в волисполкоме неделями, а то и месяцами залеживаются бумаги, от которых зависит человеческая судьба?» Он задавал себе десятки таких вопросов и, мучительно ища ответа, приходил к заключению, что основная причина всего, самое главное, от чего зависят и успехи, и недостатки, — люди.

Назад Дальше