— Для чего? — с наивной жестокостью спросила Еля.
— Ни для чего! — грубо сказал Андрей и остановил качели.
Еля вздохнула, поправила, подняв руки, растрепавшиеся волосы:
— Спасибо, — и добавила, поднимаясь с качелей и отворачиваясь: — Хорошо… Если я приеду, тебе скажут…
Андрей посмотрел ей вслед и пошел в глубину сада. Павел закричал ему, чтоб он далеко не уходил. Гошка увязался за ним. Но Андрей перемахнул через забор и побежал домой. Там его дожидался приехавший из Огнищанки Роман. Андрей обнял брата, Таю, походил возле коней, огладил их потные шеи.
— Значит, до дому? — баском спросил Роман.
— Да, до дому…
Еще до восхода солнца они вынесли и уложили на телегу сундуки, чемоданы, мелкие свертки, заперли опустевший флигель, отнесли ключ сторожу и втроем выехали из Пустополья.
В поле, по низинам, белел, едва заметно клубился утренний туман. Он поднимался вверх, редел, распадался на мелкие клочья и, розовея, таял в чистом, сияющем пространстве. Близ дороги, на высокой копне сена, сидел ржаво-бурый беркут. Не спуская зоркого взгляда с телеги, беркут оправил клювом пестрые перья на груди, переступил с лапы на лапу, могуче взмахнул крыльями и потянул над желтоватой гладью недавно скошенных лугов.
Впереди синей полосой протянулся большой Казенный лес. Андрей оглянулся. Пустополья уже не было видно, оно скрылось за холмом.
2
На опушке леса, в тени сдвинутых телег, на которые чья-то заботливая рука натянула длинное рядно, сидели и лежали огнищанские мужики. Жатва была закончена, огнищане подгребали раскиданную по полям розвязь, выкладывали копны, а кое-кто уже начал возовицу. Полдневная жара загнала наморенных людей к опушке, и они, тяжело дыша, обтирая выжатыми рубахами мокрое тело, сбились под телегами.
В центре внимания огнищан оказался новый батрак Антона Терпужного, невысокий моложавый мужик Назар Пешнев, которого Терпужный взял вместо работавшей поденно тетки Лукерьи. Лицо у Назара было чистое, приятное, с небольшими, слегка подкрученными усиками над ярким ртом и карими улыбчивыми глазами. Три года назад Пешнев был кузнецом в коммуне «Маяк революции», потом вместе с другими бросил коммуну, несколько месяцев прожил в Ржанске, а перед жатвой нанялся к Антону Агаповичу. При первом же выходе в поле он вызвал симпатии огнищан своей недюжинной силой, рвением к работе и немногословием.
Сейчас, помахивая выжатой рубахой, Назар степенно отвечал на вопросы.
— Жил я под Острогожском, — рассказывал он, — там же и вся моя родня. На хуторе жили, хозяйновали на земле. Не то чтоб дюже бедовали, а хлеба до нового не хватало. В гражданскую взяли меня красные, побывал я под Перекопом, с махновцами бился, а когда приехал до дому, то и деревни не нашел — какая-то банда налетела, людей всех перестреляла, а деревню спалила дотла. Посидел я на пожарище, выпил штоф самогона, надел на плечи вещевой мешок и подался из своих мест. Нудно мне было там оставаться!
— А чего ж ты из коммуны сбежал? — спросил сидевший сбоку Илья Длугач. — Кишка у тебя, красного воина, оказалась тонка?
— Зачем тонка? — невозмутимо промолвил Пешнев. — Не хотел я в коммуне без последних штанов остаться, потому и сбежал. Глядел я на непорядки, мучился, мучился, а потом подумал: «Дорогие товарищи коммунары, не за то я кровь свою проливал, чтоб любоваться такой картиной». Плюнул на все и ушел.
— Правильно, — отозвался из-под телеги Тимоха Шелюгин. — Это не коммуна, а мучительство. Согнали нищих, дали им полтора коня и еще издеваются: обрабатывайте, дескать, три тысячи десятин земли.
— Никто людей силком в коммуну не гнал, — сказал Длугач, — люди добровольно собрались, думали жизнь свою по-новому повернуть.
— Вот и повернули! — засмеялись вокруг.
— До горы ногами!
— Прямо в провалье!
— Да еще баб с собой прихватили.
— Уважение Советской власти сделали…
Длугач надел рубашку, презрительно скривил губы:
— Дурачье вы все, пеньки безголовые! Тут плакать надо горькими слезами, а вы хаханьки справляете, зубы скалите. Люди желали сделать как лучше, общим трудом трудиться и всем равно красоваться, как колосья в поле. Ну, не сдюжали они, скажем, ну, силы оказалось у них маловато — все одно правда на ихней стороне, и народ по этой дорожке пойдет не сегодня, так завтра, попомните мое слово.
— Хай им черт, этим твоим колоскам и этой дорожке, — сумрачно усмехнулся Назар Пешнев. — Я лучше горбом своим заработаю хлебушек, землянку вырою, зато буду знать, что это все мое и не к чему мне голосовать, борщ сегодня варить или же кондер с пшеном.
Длугач зло скосил брови:
— И ты, божий телок, надежду имеешь у Антона Терпужного заработать хлебца? Как же! Подставляй карман! Он тебе насыплет хлебца.
— А чего ж Антон — обманщик или, тоис, мошенник? — вступился за старшего брата Павел Терпужный. — Он такой же человек, как и все.
Сердито сплюнув, Длугач махнул рукой и пошел к своим коням. За ним стали подниматься другие. Павел придержал за руку Назара, собираясь поговорить с ним о Длугаче, но в это время на дороге показались три всадника.
— Кто это? — спросил Назар.
Павел зажмурился от солнца, приставил ладонь к глазам:
— Сдается, фершаловы сыны, они тут поле загребают. Должно, пасли коней в лесу.
Это были Андрей, Роман и Федор Ставровы. Они проехали мимо телег шагом, молча поздоровались и, усмехаясь и переглядываясь, повернули по узкому промежку вправо.
— Рыжий «тоис» батрака накачивает, — повел головой Федор. — Не может без обмана ни одной минуты.
— Жмоты проклятые! — выругался Роман. — За каждый фунт зерна готовы глотку перегрызть, как собаки на людей кидаются!
Андрей с любопытством присматривался к братьям. Пока он жил в Пустополье, Роман и Федор выросли, слегка огрубели, в голосах у них прорывались незнакомые Андрею хриповатые, басовые нотки. И хотя в голосе Андрея такая петушиная хрипотца появилась давно, у себя он этого но замечал, а у братьев заметил сразу.
Три брата мало походили друг на друга. Бабка Сусачиха, соседка Ставровых, шутливо говорила Настасье Мартыновне: «Сынки твои удались ни в мать, ни в отца, а в прохожего молодца». И сейчас, если бы кто со стороны посмотрел на трех молодых Ставровых, вряд ли признал бы в них братьев — не только по лицам, но и по повадкам.
Старший, Андрей, белобрысый, голубоглазый, курносый, был высок, тонок в талии, а движения у него были резкие, размашистые. Он сидел на тонконогой караковой кобыле небрежно, перекинув на одну сторону ноги, и, разговаривая, лихо сплевывал сквозь зубы или поминутно оглаживал жидкую гриву кобылицы.
Средний брат, Роман, — ему исполнилось шестнадцать лет — был едва ли не выше Андрея. Похожий на грузина, смуглый, горбоносый, Роман явно недолюбливал лошадей. Это было видно по его посадке, прямой и излишне осторожной; он не выпускал из рук поводьев и ни на минуту не разжимал коленей. Говорил Роман быстро, захлебываясь, будто боялся, что его не дослушают или он не успеет сказать всего, что хочет. Несмотря на горячность, Роман был добрее братьев и готов за них обоих на стенку полезть.
Тринадцатилетнего Федю за его маленький рост в ставровской семье до сих пор называли Жуком и Катышком. Кареглазый, плотный, очень спокойный и рассудительный, он ни с кем не ссорился, не ругался, послушно выполнял все, что от него требовали. Самым смешным было то, что Катышок всем коням предпочел здоровенную, как слон, серую кобылу. Собираясь сесть на нее верхом, Федор свистел, Серая покорно опускала большую голову, он ложился ей на голову животом, и кобыла одним рывком забрасывала его себе на спину…
— Ну и лихой же ты ездок! — засмеялся Андрей, шлепнув Федора ладонью по спине и любуясь им. — Сам с наперсток, а Серая твоя выше горы.
— Зато она за троих потянет, — спокойно ответил Федор. — И в поле с ней никаких хлопот, борозду ведет ровной струной.
— Тимоха Шелюгин осенью пристал к отцу, чтобы продал ему Серую, так Федька ревмя ревел, ни в какую, говорит, не отдам, — сказал Роман.
Посматривая на братьев, Андрей не переставал радоваться своему возвращению в Огнищанку. Все здесь было дорого ему: и младшие братья Рома и Федор, и угрюменькая рыжеволосая сестра Каля, и отец с матерью, и кони, и поле, и даже короткое пронзительное посвистывание сусликов, которые сновали вдоль заросшей пыреем и пахучей березкой дороги.
— Приехали, — сказал Федор, сползая с лошади.
— Как будем загребать? — спросил Роман, глядя на Андрея.
— Так же, как загребали: я буду подбирать розвязь в валки, а Федя успеет подтягивать валки к копнам.
Андрей запряг двух лошадей в конные грабли, уселся на чугунное сиденье, едва заметно шевельнул вожжами. Кобылицы с места взяли рысью, но Андрей перевел их на шаг и, положив босую ногу на педаль рычага, поехал по полю. Слева и справа замелькали спицы высоких колес, зазвенели упругие стальные зубья. Нажимая на педаль, Андрей время от времени освобождал грабли от стянутой розвязи и двигался дальше. Федор на своей серой, запряженной в меньшие, одноконные грабли, стягивал валки к середине поля, а Роман выкладывал копны.
— Не спеши, Андрюша! Куда ты гонишь? — закричал Роман, когда Андрей приблизился к нему. — За тобой не поспеешь! Вы с Федькой загребаете, а я должен отставать?
— Ладно, мы тебе поможем! — отозвался, взмахнув кнутом, Андрей.
Солнце незаметно склонялось к земле, и все кругом стало приобретать желтоватый оттенок, но жара не спадала. Темные крупы кобылиц заблестели от пота. За граблями бурым шлейфом тянулся хвост пыли, в котором, разлетаясь, кружились мелкие соломинки.
Вытирая рукавом рубашки лицо, Андрей с наслаждением подставлял грудь редким порывам ветра и думал: «Хорошо в поле… простор, тишина». Он вспомнил напутственную речь Флегонтова, повторил про себя: «Человек живет для счастья всех людей. Так он сказал. А что каждому из пас делать — мне, Роману и Феде, Виктору Завьялову, Гошке с Клавой, Еле, — этого он не сказал».
Особенно приятно было Андрею вспоминать и думать о Еле. Но, вспоминая и думая о ней, он не мог отделаться от грустной мысли, что они с Елей никогда больше не увидятся и что ему нужно забыть ее. «Да, конечно, — убеждал он себя, — мне нужно забыть ее. Через год она окончит школу, уедет в город. Зачем я ей нужен?» Ему захотелось рассказать о Еле Роману и Федору, но он решил, что они не поймут его, и ничего не сказал.
По соседству со Ставровыми копнили свою полосу ржи муж и жена Тютины. Хилый Капитон, одетый в подвернутые до коленей подштанники, лениво ковырял вилами редкую розвязь, а Тоська, подоткнув юбку, бродила по полю, таская за собой деревянные грабли.
— Эге-эй, соседи! — закричал Капитон. — Может, у вас найдется закурить? Давайте трошки передохнем, покурим.
Братья Ставровы остановили лошадей, разнуздали их и пошли к Тютиным. Поле Ставровых отличалось от тютинского как небо от земли. Насколько первое было ровным, чистым, с густой стерней, настолько второе заросло колючим осотом, темнело кочками, и стерня была реденькая, немощная, забитая густыми бурьянами.
— Немного вы, должно быть, взяли ржи с этой десятины, — не удержался Андрей.
— Пудов двадцать, не больше, — на глаз прикинул хозяйственный Федор.
Тютин безмятежно улыбнулся, размял пальцами папиросу:
— На мой век, ребятки, хватит.
Он лег под копной, выпустил изо рта дым.
— Весной эту десятину надо было заборонить, кочку на ней разбить, а потом прополоть разок-другой, тогда б жито было, — мечтательно проговорил Капитон.
— А чего ж вы не сделали этого? — спросил Роман.
— Такой лодыряка сделает! — ввязалась Тоська. — Ему бы только на боку лежать!
Не стесняясь присутствия молодых парней, которые, посмеиваясь, глазели на ее толстые, открытые выше коленей ноги, Тоська уперла грабельный держак в спину, почесала одной ногой другую, усмехнулась, оглядывая братьев.
— Здоровые кавалеры повырастали. Видать, не одна уж девка по вас сохнет.
Было в Тоськином лице что-то порочное. То ли упорный, ищущий взгляд неподвижных светлых глаз, то ли откровенно зазывающая ухмылка, которая не сходила с Тоськиных губ, — что-то влекло к Капитоновой жене огнищанских мужиков и парней.
— Ты-то вроде недавно приехал? — спросила Тоська Андрея. — Гляди какой вымахал, выше меня ростом!
— Не стрекочи, Антонина! — досадливо, как от назойливой мухи, отмахнулся Тютин. — Прямо-таки слова не дашь сказать. — И, повернувшись к братьям Ставровым, сказал назидательно: — Человек должон опасаться лишней работы, она здоровью вред приносит. Вы вот свое поле в два следа загребаете, чтоб на стерне ни один колос не остался. А для чего? Ни для чего. Это происходит от жадности. Колоски вы подбираете, а жилы себе рвете, век свой укорачиваете. Мне же это ни к чему. На черта оно мне сдалось? Кусок хлеба есть — и добро. Я, ребятки, один раз рожденный на свет, и ежели я надорвусь и подохну, меня в другой раз никто не родит.
— Жалко, что тебя и первый раз родили! — с презрением бросила Тоська. — Видно, не знали, какая цаца получится…
Роман решил прервать излияния супругов Тютиных, посмотрел на солнце и сказал:
— Пошли загребать, а то батька подойдет, и не знаю, как насчет второго рождения, а второе крещение он нам обеспечит.
Братья закончили загребать и копнить засветло. Домой ехали на граблях, пели песни. Пели Андрей и Федор, а Роман, который никогда не попадал в лад, мурлыкал себе под нос.
Андрей очень устал. Живя в Пустополье и бывая в Огнищанке только наездами, он отвык от работы и сейчас почувствовал боль в пояснице. Но старался не показать этого, держался прямо и даже вызвался ехать поить коней и наносить им на ночь сена.
В воскресный день Андрей в сопровождении Романа и Кольки Турчака ходил по Огнищанке, смотрел, какие изменения произошли в деревне. За прудом он увидел новую избу Демида Плахотина. Изба еще не была накрыта, на ней белели ребра стропил, а в оконницы не были вставлены рамы, но Демид и Ганя уже переселились в нее и по вечерам, придя с поля, хлопотали во дворе: подтаскивали доски, месили глину, строили сарайчик.
— Дядька Лука Горюнов тоже думку имеет строиться, — сказал Колька Турчак. — Иван и Ларион осенью будут жениться, а жить им негде, потому дядька Лука и задумал взять участок и ставить на нем две хаты. А Шабровы погреб копают всем гуртом, у них старый завалился…
— Как живет Лизавета? — спросил Андрей.
Колька злонамеренно уточнил:
— Ведьмина дочка?
— Да.
— Все так же. Малость потише стала, глаз на людей не поднимает, совестится. И обленилась: дома еле ноги волочит, матери почти ничем не помогает, на вечерки не ходит. Выйдет в воскресенье за хату, посидит на лавочке, а потом ляжет где-нибудь за скирдой и глядит в небо.
Восторженно ворочая большой стриженой головой, пришепетывая и облизывая губы, Колька Турчак вертелся вокруг Андрея, заглядывал ему в лицо, скороговоркой выкладывал все новости:
— Пашку Терпужную муж выгнал, она с Пантелеем Смаглюком путалась, с лесником. Теперь до нее Ларион Горюнов ходит, вроде, слух есть, в зятья к Терпужному хочет пристать… А жинка Демида Кущина, тетка Федосья, тройню весной родила, трех девок, и все живые. Дядька Демид аж за голову взялся. «На беса, — говорит, — мне такой выводок…»
Андрей, Роман и Колька сидели на бугре возле старого рауховского парка. Отсюда, с бугра, видна была вся Огнищанка, каждый двор, с избой, сараем, базом, видно было все, что делается на единственной деревенской улице и на огородах: вот тетка Лукерья, размахивая хворостиной, гонит от колодца низкорослую муругую коровенку; вот с кувшинами в руках прошли Поля Шелюгина и толстенькая тетка Фекла, жена Кузьмы Полещука; проехал на велосипеде Гаврюшка Базлов в черном картузе и розовой рубахе; что-то рубит у сарая Микола Комлев; ползая на корточках, копаются в огороде Таня Терпужная и ее брат, косоглазый Тихон…
«Тут вся жизнь на виду, — с каким-то незнакомым, сладостно-щемящим чувством подумал Андрей, — тут все люди не только знают друг друга, но знают, кто чем занят, кто куда пошел и откуда пришел; они знают, кто кого любит, кто с кем ссорится. Они встречают каждого человека от дня его рождения, как встретили тройню тетки Федосьи, потом живут с человеком, трудятся рядом всю жизнь и, если человек умрет, всей деревней провожают его на кладбище… И не только человека знают. Малому и старому известно до мелочей все, что окружает соседей: кто же, например, не знает, что у Поли Шелюгиной есть голубая скатерть с вышивкой, а у Демида Плахотина — малиновые штаны галифе с лампасами, что у комлевского гнедого жеребца объявился мокрец на левой задней ноге, что в хатенке деда Силыча пахнет вялым табачным листом и сухими травами, что Тоська Тютина отбила ручку на синем чайнике, а Капитон обозвал ее за это безрукой дурындой? Всем это известно, все это знают…»