— Ну, капитан, как дела? — наклонился над ним Глушков, над его белым лицом, над красным сквозь бинт пятном. — Все в порядке, прорвались!
Солдаты наклонялись к капитану, собирались поднять.
— Все хотел тебя, майор, спросить. Сколько раз виделись, а как звать тебя, не узнал. Хоть сейчас давай познакомимся. Я Котеночкин Сергей Николаевич. Котеночкин я! — Солдаты поднимали его, причиняли боль, и он, страдая, борясь с обмороком, повторял: — Котеночкин я, Сергей Николаевич.
— А я Глушков. Давай, Котеночкин, поправляйся! Еще с тобой помурлыкаем! Мышей с тобой вместе половим!
Капитана занесли в кабину, уложили на сиденье. А он все бормотал, повторял свое имя. Словно стремился задержать себя на земле, утвердить себя: «Котеночкин я, Сергей Николаевич!..»
Подкатил второй «бэтээр». Из люка тяжело, вытягивая за собой автомат, вылез полковник — тот проверяющий, что недавно отчитывал за огрехи комбата. Его лицо, немолодое, полное, не успевшее загореть, было в румянце, глаза блестели, рот, подбородок, скулы проступили резче. Словно под прежним лицом, утомленным и вялым, открылось другое. Его форма, новая, невыгоревшая, была смята и скомкана ремнями «лифчика», испачкана кляксами копоти. Увидев Глушкова, он бодро кивнул, как знакомцу. Они и были знакомцы, участники единого боя. Выиграли его сообща.
Майор понимал его состояние. Еще недавно — Москва, бульвар и троллейбусы, уютный дом и семья. И вдруг — этот бой в ущелье, и он, полковник, прижимает к бойнице округлившийся глаз, бьет из автомата по круче.
— Поздравляю, товарищ полковник, с боевым крещением! — усмехнулся комбат. — Теперь вы, как говорится, сами увидели нашу обстановку. Помогли нам в работе. Много дел на трассе, до всего не доходят руки. Не всегда свежие кинофильмы завезти удается.
— А вот это и есть просчет. Это вам в минус, майор! — сухо и строго, меняя выражение лица, сказал полковник. — Руки должны доходить!
— Будем стараться, чтобы руки доходили, товарищ полковник, — согласился комбат.
Кругом было солнечно, тихо. В стороне красной копной горел «наливник». Ухала по горам артиллерия. Летел в вышине вертолет. Этот участок дороги был больше не страшен. В каменных лежках, накрытые взрывами, убитые, лежали душманы, валялись искореженные пулеметы. Здесь больше не будут стрелять. Теперь не здесь, в другом месте.
Солдаты с брони смотрели на своего командира. На Светлове высыхала одежда. Комбат козырнул полковнику, пустил вперед «бэтээр», навстречу новой, спускавшейся от туннеля колонне.
…В те годы была не любовь. Были посланцы любви. Мчались далеко впереди, извещая, что за ними неизбежно грядет ее явление.
Он сидит у окна, смотрит, как у кирпичной стены соседнего дома девочка — забыл навсегда ее имя — играет в мяч. Ударяет о стену. Перепрыгивает. Успевает обернуться, поймать. Раз, другой, третий. Кирпичная стена. Скачущий красный мяч. Какие-то старушки на лавке. Пузырящееся на веревке белье. И в прыжках, в ударах мяча, в обернувшемся розовом, с темной кожей лице что-то мгновенно меняется. Ошеломляет его. Издалека, из окна, ошеломленный, он чувствует, как она, почти ему незнакомая, становится дорогой и желанной. Стремление кинуться к ней, быть с нею рядом, ловить вместе с ней мяч, чувствовать ветер от ее прыжков, от ее школьного платья, от темной с белым бантом косы. Длилось мгновение и кончилось. Обычный кирпичный дом. Пузырится на веревках белье. Соседская девочка играет в мяч.
В пионерском лагере, в его отряде — девочка. Некрасивая, рыжая, веснушчатая, с большим носом, угловатая, с неверными, негибкими движениями. Над ней насмехаются, неохотно берут в свои игры. Он и сам испытывает к ней почти неприязнь, желание уязвить, увидеть, как насупится, еще больше подурнеет ее лицо. Он сидит за столом под высокими соснами. Пьют чай из кружек, заедают ватрушками. Она сидит напротив. Подносит к губам кружку. И вдруг — поворот головы, налетевший солнечный луч, шум сосны. Что-то случилось. Словно на ее лицо пришел свет, прогнал тень, снял маску. И вся она в свете, прекрасная, дорогая, — ее золотистые волосы, розовая нежная кожа, дышащие близкие губы, чу́дные голубые глаза. Он не может на нее наглядеться. Она ненаглядная. Он хочет ее защитить, заслонить, служить ей. Она для него драгоценная. Солнце ушло за облако. Сосны прошумели и смолкли. Перед ним — некрасивая девочка. Вяло жует ватрушку, прихлебывает из кружки чай.
На Урале, куда отправили его к тетке на лето, сосед взял его на дальний покос. Ехали на телеге по тайге, наклонялись под хлещущими еловыми ветками, колеса плюхались в густые, жирные лужи. Приехали наконец на поляну, где стояли сырые копешки, дымился костер, косцы в опорках, в рубахах навыпуск шумели косами. Лошадь у балагана отбивалась хвостом от слепней. Из балагана вышла женщина, невысокая, в белом платье, с босыми ногами. Он не помнил ее лица. Только помнил, как замер, остановленный сильной, плотной волной, набежавшей на него от ее гибкого в поясе тела, голой шеи, голых, чуть расставленных ног. Словно пространство, разделявшее их, зарябилось, пробежала пульсирующая тугая сила, повторявшая многократно эту женщину. Приближала к нему, припечатывала, оттискивала на нем ее образ. Понесла обратно его отражение на той же бестелесной волне к ее груди, к ее круглым, видневшимся из-под платья коленям. Это длилось секунду. Подходили к балагану косцы. Среди них ее муж, высокий, горячий и сильный, улыбался красивым лицом.
Нет, то была не любовь. То были ее гонцы. Любовь пришла позже. Налетела стремительно, ярко. Остановилась в нем огромно и неподвижно. И он обнял ее своей любовью, ее, любимую, и землю, и воды, и небо, и прошлое, и будущее. Стал необъятным. Стал любящим.
…Он следил за рекой, за ее стремительной зеленью, за курчавой, шипящей пеной, окружавшей мокрые камни, за брызгами радуги, красновато-синими проблесками. Река, бегущая рядом, была студеной и чистой, с незримым пролетом форелей. И хотелось раздеться, лечь в ее длинные струи, охладить себя, смыть горячий нагар. Лежать недвижно среди плесков, стать рекой.
«Не рекой! — усмехнулся он. — А колонной! Еще одной, пахнущей нефтью…»
Он уже чувствовал ее приближение, принимал о ней вести от постов, которые она проходила. Представлял — изогнутую, составленную из красных «татр», с серебряными приплюснутыми цистернами. За баранками афганцы. Смуглые серьезные лица. Намотанные на головы ткани. Это была афганская «нитка». Ее ждали кабульские такси, двухцветные, пылящие, юркие среди торжищ и узеньких улочек. Ждали трескучие, усыпанные блестками моторикши. И тяжелые, изукрашенные, как терема, грузовики. И самолеты авиакомпаний «Вазтар», «Ариана» на кабульском аэродроме. Теперь она, эта «нитка», извивалась среди ущелья, и комбат, нахохлившись, сгорбившись, ловил в наушниках падающий из неба голос, обесцвеченный эфиром, исколотый шумами и тресками:
— «Двести шестой»! На связи «Гора-Четыре»! Горит афганская «нитка». Обстрелян афганский пост. «Татры» встали!.. Бой в районе поста!.. Поддерживаю афганцев огнем минометов. Как слышите меня?.. Прием!
— Слышу вас хорошо! Работайте минометами! Иду в ваш район! Буду выводить афганскую «нитку»!
И ветер надавил на глаза, размыл очертания откосов, блеск реки, сорное мелькание обочины. Бетонка ревела, гнала вперед транспортер. Кишлак зарябил глинобитными клетками, как чей-то ребристый, запекшийся след. Он был пуст. Все ушли, угнали коз и овец, унесли детей. Скала нависла над трассой, и бетонка, огибая ее, делала петлю, скрывалась за гранитными глыбами.
— Кудинов! — позвал комбат, наклоняясь в открытый люк, окликая в переговорное устройство пулеметчика. Секущий короткий страшный звук прошел по броне, будто ударило по ней огромным зубилом, и этот скрежещущий, дырявящий звук отозвался в голове, в глазницах, в зубах. Транспортер вильнул, прижался кормой к скале, а сверху продолжал стучать пулемет. Вблизи за обочиной крошилась и брызгала галька — пули, уходящие в грунт.
— Под броню! — рявкнул комбат, заталкивая этим хриплым рыком солдат в «короб», видя, как падают они вниз, сталкиваются, цокают касками, протискивая за собой автоматы. Нерода, встав с сиденья, отпихивал, открывал защитную лобовую плиту.
— Ты что, Нерода? Зачем? — пытался понять комбат.
— Все нормально, товарищ майор!
Некогда было понимать, разбираться. Все живы, моторы в порядке.
— Вперед! — скомандовал Глушков.
Они обогнули выступ, вылетели на длинный прямой отрезок. Там, впереди, чадно, ровно горели две «татры» — угрюмым, тяжелым огнем, окруженные графитовой копотью. Обе бесцветно-серые, с обгоревшим покрытием. Колонна стояла по всей длине бетонки, по осевой — нарядные красные грузовики с солнечными лобовыми стеклами, посеребренные цистерны. И от них, выскакивая из кабин, разбегались водители. На обочину, вниз под откос, к реке, пригибаясь, выбрасывая гибкие, проворные ноги в клубящихся шароварах, развевая долгополые пиджаки и рубахи, придерживая на головах ворохи мятых тканей. Падали, ползли, затаивались в ложбинах, прижимались к пыли.
У горящих машин на бетоне головой вперед лежал убитый. Руки раскинуты. Пиджак и рубаха вывернуты на голой худой спине. Ноги в шароварах, в резиновых остроносых чувяках заплетены одна за другую. Чалма свалилась, и открылась черная макушка. На обочине за машинами, цепью, почти сливаясь серой одеждой с землей, лежали солдаты-афганцы. Нечасто, негромко стреляли вверх против солнца. Их командир, капитан Азис, скаля белые зубы, топорща усы, кричал сразу в обе стороны — стрелявшим солдатам и водителям, убежавшим с дороги. Разрывался двумя вовлекавшими его в движение силами. Та, что сбивала с дороги водителей, оголяла колонну, оставляла ее беззащитной под огнем пулеметов, эта сила одолела, увлекла капитана. Азис кинулся за шоферами. Настиг одного, ухватился за пиджак, рвал, кричал, указывал на застывшие «татры», побуждал вернуться, а потом поднял вверх автомат и ударил длинной трескучей очередью. Бежавшие присели, скрючились, прижали к коленям головы несчастные, потерявшие разум среди пуль и огня.
Все это увидел комбат. Моментально построил пространственный чертеж боя, помещая в углы чертежа себя с «бэтээром», капитана Азиса, убитого на дороге афганца и душманов, засевших в слепящем солнце, прямо из солнца посылавших тонкие трассы.
— Кудинов, давай малой скоростью вдоль «нитки»! Походи туда и обратно!.. Пулеметчик, правый сектор обстрела!.. Длинными!.. Да ну вруби ты им туда наконец! — И, оглохнув от грохота, ощутил на лице тугие удары воздуха, сотрясенного стрелявшим пулеметом. Прыгнул с брони, отпустил от себя «бэтээр». Видел, как транспортер осторожно огибает лежавшего на дороге афганца, скользит сквозь красную копоть.
Из солнца вылетали длинные колючие блески. Майор прыгнул с обочины, сволакивая подошвами сыпучие громкие оползни. Набежал на двух афганцев — прижали ладони и лбы к земле, то ли молились, то ли оцепенели в страхе, прячась в собственный ужас, зарывшись глазами в песок.
— Отставить! Кончай лежать! Перебьют! Машины сожгут! По машинам! — кричал он, нависая над ними. — А ну вставай, за баранки! Бурбухай! Ташакор! Ху ба сти! — подыскивал он афганские косноязычные фразы, вкладывая в них иной смысл. О близкой смерти. Об огне пулеметов. О беззащитных, обреченных на сожжение машинах. Видел, как в стороне мечется, кричит капитан Азис, подымает с земли водителей. Те вставали, делали два шага к дороге и снова валились на землю.
— Ну давай, родные, вставай! — тормошил афганцев майор, выдыхая со свистом воздух, обжигая глаза о горящие в стороне «татры». — В Кабул придете! К детишкам придете! К ханум придете! Давай, родные, давай!
И оба шофера словно очнулись. Отломили от земли свои лбы. Повернули к майору одинаковые худые небритые лица. Поднялись, увлекаемые его волей, его мольбой. Шли за ним на кромку обочины. Поскальзывались, хватаясь за сыпучие камни. Выходили на бетонку, озираясь, готовые кинуться вспять.
— Кабул ташакор! Ханум ташакор! Аллах ташакор! — Майор подталкивал их к кабине. Они сели, сгибаясь, шаря по приборным доскам. Комбат успел разглядеть брелок на ключах зажигания — наклеенную на щиток розово-зеленую литографию с мусульманской красавицей. Мотор заработал. «Татра», медленно выруливая, пошла, огибая горящий «наливник», а майор продолжал ей вслед бормотать: «Саланг ташакор!»
Развернулся и прямо с бетона, не целясь, послал вверх по горе автоматную очередь. Отбивался ею от невидимых зорких зрачков, заслоняя собой грузовик.
Колонна оживала. Грузовики не все сразу, меняя порядок следования, трогались с места. Набирали скорость. Торопились пройти два чадных пожара. Огибали убитого на дороге. Скрывались за выступом. «Бэтээр», долбя из пулемета высоту, шел за ними.
Капитан Азис вытаскивал на бетонку последних водителей и среди них маленького круглолицего мальчика в серебряной тюбетейке. Подсаживал его в кабину к отцу. Водитель заталкивал сына поглубже за спину, заслонял его от горы. Пустил грузовик, кивнул Азису, а тот бежал вдоль солдатской цепи, наклоняясь, покрикивая.
Комбат на мгновение подумал: неужели это было сегодня — розовая утренняя вершина, молящиеся у туннеля солдаты и Азис, легкомысленный, обменивается с ним, майором, незначащей шуткой. И уже грохотало и шмякало по горам. Работали «трубы» Маслакова. Обезвреживали и этот «участок», давая им, очумевшим, осыпанным пылью, очнуться.
Азис подошел к комбату, потный, блестящий, с красной царапиной на смуглом лбу. Набросил на плечо автомат.
— Одна «нитка» шла — нормально! Другая «нитка» шла — нормально! Третья шла — нормально! Сел чай пить. Эта «нитка» идет — нормально!.. Бах, трах! Душман бьет! Я чай бросаю, бегу!.. Ты бежишь!.. Теперь все нормально! — Он улыбнулся, радуясь окончанию схватки. Тому, что завершили ее вместе, бок о бок. Майор слушал его и словно оцепенел. Остекленело смотрел на пожар, на черный контур цистерны, покрытой трескучим красным одеялом.
— Я думаю, почему тихо, нормально? Почему Гафур-хан нет? Я есть — Гафур-хан нет! Приходи, Гафур-хан, мою голову бери, десять тысяч афгани давай. Я тебе это дам, приходи! — Азис похлопывал по автомату, забывая недавнюю опасность, свой крик, панику водителей, свою отчаянную автоматную очередь. Майор не отвечал ему. Оцепенев, смотрел на пожар.
…Его детская комната с маленькой книжной полкой, на которой стоял томик Лермонтова. В синем окне за беззвучным снегом качался метельный фонарь. Тропка в липком снегу, по которой шел за отцом, за его полушубком, и так любил его, так хотел не отстать, так дорожил их совместной прогулкой. Девичье лицо, все в легких бегущих тенях от липовых душистых ветвей, и в конце аллеи в голубоватом воздушном пятне белеет усадьба Суханово.
Видения возникали в пожаре, свертывались легкими свитками, исчезали бесследно. И было неясно, где они возникают: в огне или в памяти.
Страшно и тупо ахнуло. Рвануло цистерну, раздирая обшивку. Тугое свистящее пламя ударило словно из огромного огнемета, не вверх, как обычно взрывались цистерны, а вниз, на бетон, покрывая его вихрем. Накрыло убитого шофера, и он, мертвый, темнея в прозрачном огне, вдруг начал отжиматься на спекшихся сухожилиях, толстея, вскипая.
Азис что есть силы дернул Глушкова, заваливая его вниз, под откос. Они валились, падали, пропуская над собой дующий рыжий смерч. Задохнулись в пустом, сгоревшем воздухе, сбивали с себя тлеющие язычки. Кубарем скатились к реке — и в воду, в пену, с головой. Остывали в потоке, выныривали, подымались, помогая друг другу, держа один другого за руку. Стояли, удерживаясь в течении. Смотрели, как горит шоссе. По реке мимо них плыли радужные разводы нефти, машинная ветошь, кожаное, с торчащей пружиной сиденье, размотанная, похожая на длинный бинт чалма.
— Нормально! — говорил Азис, не отпуская руку майора, вместе с ним медленно выбредая на берег.
Подкатил «бэтээр». По приказу комбата в упор из пулемета расстрелял другой «наливник», дырявя цистерну, открывая в ней множество хлещущих кранов. Бак затрещал, засмолил, стал гнать под уклон до реки огненные нефтяные ручьи. Вливались в реку, продолжали гореть. «Наливник» сбрасывал из цистерны давление, догорел без взрыва. Накалился красным размягченным железом. И где-нибудь в долине, в «зеленой зоне», по каналам и арыкам проплывут нефтяные пятна, и крестьяне, молотящие хлеб, узнают про бой на Саланге.