Столкновение - Проханов Александр Андреевич 12 стр.


Комбат не привык к близкому виду крови. Отворачивался от ее дурманящей силы. Сгибался, сжимался, искал себе место между красной брызжущей раной и стучащим вороненым стволом.

— Шок снимите! Болевой шок снимите! — Он схватил Евдокимова за хрупкий побелевший подбородок и стал бить его по щекам крепко, плоско своей перепачканной тяжелой ладонью, по опавшим пожелтевшим щекам, вталкивая в них обратно жизнь, цвет, боль. — Шок болевой!

Он знал эту смерть от шока, когда сердце не выдерживало резкого от боли и ужаса торможения. Останавливалось. Неопасная рана оказывалась причиной смерти. Он бил и бил по щекам Евдокимова, пока тот не вздохнул, не дрогнул веками. Открыл глаза, разлепил слабо губы:

— За что, товарищ майор?..

А у Глушкова такое облегчение, такое знание о нем, Евдокимове, о своем с ним родстве, о тождестве их жизней. Вера, что солдат не погибнет, «сынок» не умрет. И уже не бил, а гладил, ласкал, прижимал к его лбу свой лоб под танковым шлемом:

— Вот и хорошо! Вот и ладно! Все теперь будет нормально!.. Под броню его, осторожней!

Солдаты опустили Евдокимова в люк. Санинструктор Салаев в полумраке, среди бьющего из бойниц солнца, бинтовал его. Евдокимов забывался, что-то бормотал, выговаривал. «Бэтээр» катил по бетонке, стуча по горам пулеметом.

Они встретили колонну со взрывчаткой. Мерно, пузырясь брезентом, шли грузовики. Два вертолета в рокоте повторяли движение колонны. Обгоняли ее, возвращались, облетали окрестные горы. Группа охранения, разделившись надвое, в голове и в хвосте колонны, развела пулеметы в стороны, обрабатывала огнем вершины. Орудие на платформе вело стволами, воспроизводило очертания гор. Вся длинная гибкая вереница, дымя и стуча, катила вниз по Салангу.

Солдаты перенесли в грузовик забинтованного Евдокимова, отправили в медбат. Комбат провел колонну к месту, где сражался Седых. Бой был окончен… Предыдущая «нитка» ушла, оставив у обочины два курящихся разбитых прицепа. В одном, оплавленное, спекшееся, лежало оконное стекло. Верхние кромки листов стекли и согнулись. В другом дымили, капали черной смолой мешки с сахаром. Бетон был усыпан мукой и сахарным песком. Машины шли, как по снегу, пробивая черные ребристые колеи.

Они соединились с группой Седых, вернулись на пост. Почти одновременно с ними подкатили фургон военторга и маленький юркий «джип».

Музыканты выпрыгивали на землю, шумные, возбужденные. Не расставались с автоматами. Надир и Файко были вместе, улыбались, похлопывали по плечам друг друга. Из фургона спрыгивали на землю, затравленно озирались и тут же садились на корточки пленные душманы. Четверо пленных, смуглых, худых, плохо выбритых, в линялых, блеклых одеждах, в растрепанных, плохо державшихся чалмах. Один из них, раненный в руку, лег на землю и тихо стонал, протянув вдоль тела липкий, полный крови рукав.

— Глушков, мы их взяли в кольцо! — говорил дирижер. — В кольцо их взяли!.. Смотрю, идут! Цепочкой, след в след!.. Я говорю: не стрелять! Пусть втянутся глубже в ущелье!

Надир нависал над пленными, блестел своими красными вращающимися белками. О чем-то грозно их спрашивал. От его слов они сжимались, ниже склоняли головы, худые, изнуренные, оглушенные стрельбой. Раненый тихо стонал.

— Умрет от потери крови, товарищ майор, — сказал санинструктор Салаев. — Разрешите перевязать!

— Перевязывай.

Салаев открыл свою сумку, достал жгуты и бинты и быстрыми осторожными движениями стал бинтовать басмача. Тот косил на него своими умоляющими глазами, что-то бормотал.

Солдаты резервной группы, обсыпанные мукой, потные, утомленные, столпились вокруг продавщицы. Торопливая, ловкая, она открывала бутылки с водой, мелькала отлетающими пробками, протягивала солдатам:

— Пейте, миленькие, пейте бесплатно!.. Попейте, попейте водички!

…Он не мог до конца понять, что это было. Что с ним случилось в маленьком сквере у Шаболовки между Донским монастырем и Шуховской башней. С годами случившееся меняло свои очертания, становилось мифом. Он дорожил этим мифом. Размышлял над ним. Лишал его чудесного смысла. К тому дню, к той минуте его растущая молодая душа накопила в себе столько сил, столько упований на счастье, что им стало тесно в груди. Они вырвались из телесного плена. Его прежняя жизнь — предчувствие женской любви, нежность к милым и близким, родная природа, Москва — сошлась на мгновение в огненный фокус. Пройдя сквозь него, вырываясь по другую сторону фокуса снопом расходящейся жизни, он унес в нее, размывая, чье-то огненное, открывшееся в точке лицо.

Он шел по летней Москве, шагая без устали и без цели молодым, легким шагом. В небе собиралась гроза. Край тучи загорался солнцем, мерк, двигался синим светом — в туче летала молния.

Крымский мост гудел, словно хотел порвать свои крепи и всей сталью взлететь в небеса. Прошла под мостом баржа. Груда песка озарилась солнцем, стала как слиток. Колесо в парке с разноцветными люльками кружилось, касалось тучи, погружалось в кроны деревьев. Будто черпало молнии, уносило к земле ковши голубого света.

На площади мчался серп накаленных машин. Резал, свистел, превращался в струю проспекта, в бегущую блестящую ртуть. Эта ртуть уходила в тучу, отягчала ее, опадала мохнатыми свитками. Вновь превращалась в металлический блеск проспекта. С кого-то сорвало шляпу, кинуло под колеса машин.

Донской монастырь мерцал крестами и главами. Качал аэростатами куполов. Был похож на флот дирижаблей. Вот-вот оборвутся стропы, и он вырвет из земли корневище, полетит в колокольном гуле среди туч по московскому небу.

Шуховская башня — как взметенный к небу побег. Прозрачный металлический стебель, в котором возносятся соки к вершине, питают бутон. Еще одно движение стебля. Еще одна вспышка молний. И бутон начнет раскрываться. Вспыхнет над Москвой небывалое, из молний, соцветие.

Он вошел в зеленеющий сквер. Голые лавки без стариков и старух. Облезлая, из алебастра фигура — пионер с расколотым горном. Мятый газон с забытой детской игрушкой. Все ярко, все светится, несет в себе силу и свет. Он и сам, шагнув в этот сквер, начинает светиться. Превращается в луч. Исчезает, кончается. Пролетает сквозь тончайший зазор, в игольное ушко. И пройдя сквозь него, увеличивается, превращается в радостный взрыв, становясь необъятным. Мощный, великий, из молний и света, выше Шуховской и Донского, выше клубящихся туч, головою под солнце. Стоял над Москвой, озирая ее сверху с любовью. Возвращался на землю. Какой-то прохожий оглядывался на него с изумлением. А он, наполненный светом, шел через сквер. Его лицо, его руки, все его тело, побывавшее в небе, излучало свечение.

…Саланг стрелял, окутывался дымом, вспыхивал очагами пожаров. Скрежетал металлом, толкал сквозь себя моторы, гусеницы, колеса. Волей, злом и отчаянием одних людей вгонялся в ущелье кляп, запирал трассу. Дорога закупоривалась и взбухала, сотрясалась больной конвульсией. Но волей, радениями, упорной работой других тромб протыкался, судорога прекращалась, и трасса вновь пропускала сквозь себя дымные тяжелые колонны. И если бы в этот час над Салангом пролетал ангел, тот, легкокрылый, из старинного томика Лермонтова, что стоял в его детской комнате, он со своей высоты увидел бы вершины с размолоченными огневыми точками, убитых у пулеметов душманов, вереницы людей в чалмах, увешанных патронташами, уносящих в горы убитых и раненых, выходящих на новые огневые позиции, наводящих стволы безоткаток на колонну. Он бы увидел, как от туннеля до самой «зеленой зоны», по всему Салангу идут колонны, осыпая в реку ворохи огня и металла, и водители ведут грузовики мимо кишлаков и придорожных постов. Пыльные, похожие на ящериц транспортеры озаряются вспышками пулеметов, скользят вдоль обочин.

Комбат приехал на пост Сергеева, когда бой был окончен. Два «бэтээра», остывая, стояли в глубине двора на щебенке. Разорванный, пробитый пулями скат продавился до обода. Замполит Коновалов в маскхалате, не успев стянуть с себя «лифчик», собрал под маскировочной сеткой вернувшихся из боя солдат, недавних прибывших на Саланг новобранцев, завершал прерванную боем беседу.

Комбат примостился поодаль на мешке с песком. Слушал речь Коновалова, наблюдал за солдатами. Они, только что прошедшие бой, пережившие обстрел и страх смерти, стрелявшие, видевшие гибель, пожар, выглядели по-разному. Одни, притихшие, что-то старались понять, прислушивались к себе, что-то теряли, что-то с трудом обретали. Эта мучительная работа была видна на их побледневших лицах. Другие, одолевшие первый страх и растерянность, ощутившие бой как выход для избытка молодой энергии, томительной перед боем неизвестности, пережили в бою мгновения удали, молодечества. Эти выглядели веселыми, оживленными, блестели глазами, пересмеивались. Но в них, оживленных, присутствовало изумление: ведь вот же, был настоящий бой, и могли убить или ранить, но этого не случилось и, наверное, теперь не случится. Третьи спокойны, усталы, как после проделанной тяжелой работы. Знали, что она, проделанная, не обеспечивает им отдых, а возможно ее повторение сегодня, завтра, на долгие дни. И надо воспользоваться кратким перерывом, чтобы набраться сил, не израсходовать зря оставшиеся, а тратить их разумно и долго, на весь срок их солдатской службы. Это мудрое знание было добыто не ими, а бесчисленными жившими до них поколениями, в трудах и в боях построившими свои города и деревни, отстоявшими свои очаги и пороги, сложившими страну и державу.

Так понимал комбат вышедших из первого боя солдат, с которыми предстояло ему биться бок о бок в этом тесном афганском ущелье.

— И вот что еще я не успел вам сказать, потому что нас прервали душманы, а это они делать умеют всегда в самый неподходящий момент. — Замполит расхаживал перед солдатами, мерил перед ними горячий щебень. — Вот вы сейчас воевали все хорошо и отлично. Стали после этого боя настоящими солдатами, воинами. Но вот что вы всегда должны помнить, когда вдруг вам станет не по себе. Ну, скажем, усталость, или тоска, или грусть — сами понимаете, бывают такие моменты. Даже у нас, как говорится, у обстрелянных, у ветеранов, бывают. Даже у меня, замполита. Особенно зимой, когда бураны завоют. Или в самое пекло, когда к броне не притронуться. Когда писем из дома долго нет. Или мало ли что на сердце найдет. Так вот что я вам скажу. Чтобы себя укрепить, не расслабиться, вы вот о чем думать старайтесь. Вы здесь, на этих горах, на этих скалах, помогаете целый народ защищать, который только-только с колен поднялся, захотел свой рост ощутить, а его опять на колени валят! Опять его лбом в землю, ножом в спину, пулей в затылок! Бьют его, бьют, не дают подняться! Вы эти кишлаки защищаете, стариков, ребятишек, а это, как говорится, дело святое. И еще скажу я вам, и это вы никогда не забудьте, даже в самую худую, в самую страшную минуту, — вы здесь защищаете мир, все родное, все драгоценное! Родина смотрит на нас, помогает нам во всякий час!.. Вот это и хотел вам сказать!.. А теперь свободны! Разойтись!

Солдаты расходились кто куда. К бурдюку с водой. К недописанным письмам. К простреленному колесу транспортера. Замполит подсел на мешок к комбату.

— Похоже, к вечеру тише становится. Выдыхаются «духи»! Не так бьют, как с обеда. — Замполит отклеивал с ладони кровавый пластырь, закрывавший глубокий надрез. — Явно устали «духи».

— Да и мы не двужильные, — сказал комбат, перешнуровывая пыльный ботинок, отрывая, отшвыривая сгнивший шнурок. — Как твой желудок? Болит?

— Да какой там желудок? Нету сейчас желудка! Это ночью будет. А сейчас его нет.

— Ты еще здесь поживи. И сегодня, и завтра. Мне будет за пост спокойней.

— Конечно, поживу, что за вопрос!

Мимо шел старшина, тот, с кем утром встречались: прилетел день назад из Союза, был утром бледнолицый, в нарядной наглаженной форме, с яркой кокардой. Теперь его было почти не узнать. Серая жесткая, под стать горам форма, красное от солнца лицо, на плече автомат, а в руках какие-то жбаны. Кого-то подгонял, понукал. Принимал и осваивал суматошное ротное хозяйство.

— Ну как, старшина, воюете? — спросил его комбат.

— Нормально!

— Как вам Саланг показался? На Кавказ не очень похоже?

— Нормально, товарищ майор!

— Смотрю, вы уже и солнечную ванну приняли! Хорошо загорели.

— Нормально!

— Ну, тогда обедом угощайте. А то весь день без еды.

— Уже готов, товарищ майор! Все будет нормально!

И побежал на кухню, в каменную саклю, где что-то дымилось и вспыхивало.

Подошел ротный Сергеев. Комбат, принимая доклад, наблюдал за лицом командира. Видел, как прямо смотрят его глаза, как он уверен и тверд. Какое облегчение принес ему этот выигранный на дороге бой. Отступили его сомнения и слабость. Сброшено бремя вины. Он укрепился в бою.

Ротный докладывал, как провел бой, защитил две «нитки», провел их без потерь по своему участку дороги. Душманы обстреляли выносной горный пост, и он, ротный, зашел им в тыл, занял высоту, выбил врага из распадка. Захватил трофеи — четыре автомата и один пулемет.

— На нашем участке прорвали трубопровод, — докладывал ротный. — Ну и пришлось на помощь «трубачам» подскочить. Пока они меняли трубу, мы их прикрывали. Ну и капитану помогли как сумели.

— Этому, длинному, как «верста коломенская»? У которого все стык в стык?

— Так точно, стык в стык! — засмеялся Сергеев. Его смех был молодой и веселый, смех свободного от бремени человека.

Подошел взводный Машурин, круглолицый, глазастый.

— Товарищ майор, приглашаем к столу! Как обещано — кекс и компот из туты.

— Да, Машурин, ведь у вас день рождения! Видите, какой салют в вашу честь! «Духи» вам устроили праздник.

— Автомат осколком разбило. Прямо из приклада щепу вырвало. Я его эпоксидкой залью, зашлифую… Пожалуйста, к столу, товарищ майор!

На деревянном столе под маскировочной сеткой дымился борщ. В миске лежал свежий хлеб. Стояли маленькие лакированные баночки с шипучей водой под названием «си-си», с чекой наподобие гранаты. Дернешь, и с легким хлопком пахнёт на тебя апельсином. Пей, наслаждайся сладким прохладным жжением.

— Товарищи офицеры! — поднялся комбат, держа в ладони холодную баночку. — Позвольте пожелать нашему двадцатипятилетнему товарищу счастья, удач в выполнении воинского долга, ну и, конечно, благополучного возвращения на Родину!

Все поднялись, сблизили свои шипучие консервные баночки. Желали имениннику счастья. И тот улыбался, поворачивал ко всем выпуклые перламутровые глаза.

Не успели пригубить. Грохнуло латунное било — подвешенная на проволоке танковая гильза. Треснула автоматная очередь. Прозвучало: «Боевая тревога!» Повскакали, кинулись на наблюдательный пункт. Оттуда солдат в бинокль заметил перемещение противника.

Комбат прижал к глазам тяжелые окуляры. Смотрел сквозь синюю оптику, как на гребне колышется, идет, не выпадает из сияния линз вереница людей. Белые чалмы, голубовато-серые одеяния, слабый блеск металла. Отряд душманов, сбитых с вершин артиллерией, уходил на другую позицию. На мгновение обнаружил себя на гребне, прежде чем скрыться в распадке.

— Гранатометчики! — крикнул майор. — К бою!

Его крик подхватил взводный Машурин. Уже выталкивали вперед автоматические гранатометы. Уже летели со свистом и грохотом гранаты. Глаза у взводного, став еще шире, блестели стальными точками, красными злыми вспышками.

Майор, прижимая к глазам бинокль, видел: на тропе, где колыхались стрелки, поднялись и опали три взрыва. Когда рассеялся дым, тропа была пуста и безлюдна. Вел бинокль по окрестным горам. Останавливал на вершинах. Тянулся выше, в вечернюю ясную синь. Высоко с ровным звоном, почти прозрачный, шел боевой вертолет.

…Он запомнил тот сон, вернее, ощущение сна. Он летит, счастливый и легкий, словно на крыльях. Под ним голубая земля, глянец вод, зеленые кущи лесов. Необъятная даль, округлая, в легких туманах. По этой дали широкая лента реки, с островами, протоками, проблесками солнца. Ветвится, ширится, превращается в огромный разлив, в безбрежное, до неба сияние.

Позднее он летел на самолете в Сибирь, усталый, напряженный. Прижимался к гудящей обшивке, слушал вибрацию двигателей. Он увидел разлив Оби, идущие по реке самоходки, трассы, газопроводы в тайге. Вдали, безмерное, светлое, сливаясь и ветвясь на протоки, вставало сияние. Туда, на это тусклое стальное сияние, летел самолет.

Назад Дальше