И когда сейчас, въехав в ворота, он увидел подбегавшего ротного — приземистый, крепкий, в маскхалате, — он испытал к нему теплоту и влечение, залюбовался, мгновенно вспоминая все бои, блуждания по горам и ущельям, где им случалось действовать рядом. Комбат спокоен за роту. Был спокоен за отрезок дороги.
— Вот что должны учесть! — говорил Глушков, разворачивая свою командирскую карту, истрепанную на сгибах, в значках и отметках. Красные — ротные, выносные посты, минометные взводы. Синие — места дислокации банд, число душманов, крупнокалиберных пулеметов и гранатометов, имя главаря. Гафур-хан — нависало над южным Салангом. Мухаммад — нависало над северным. — Вот что нужно учесть. У вашего соседа справа один «бэтээр» вне игры. Меняют движок. Значит, бегает ваш сосед на трех лапах, не везде поспевает. Поддерживайте его, сколько можете. Этот стык — ваш стык. Если что, летите туда. Не очень-то надейтесь на правого. Понятно?
— Так точно, — понимал с полуслова ротный. — Хочу доложить. Из кишлака приходил мулла. Сказал, что к ним нагрянули люди с Панджшера. Но народ их в кишлак не пустил. Мулла сказал, в кишлаке нет душманов. Люди остались в домах. Туда огонь не вести. Вы имейте это в виду, товарищ майор. Пусть батарея знает.
— Батарея знает. В этом кишлаке «духов» никогда не бывает. Здесь мулла боевой. Я бы его даже ротным поставил, — усмехнулся комбат, — Вы мне лучше скажите, как станете блокировать вот это ущелье. Они у вас вот здесь станут просачиваться, отсюда начнут уходить. — Он водил по карте своим зазубренным пальцем. — Вы тут опять намучаетесь!
— Я теперь их буду с другой стороны держать. Я пост на «Горе-Четыре» усилил и оттуда их буду держать. — Ротный объяснял командиру свой план обороны. Майор соглашался: план возможного боя был разумен и прост. Не повторял собой прежние стычки, стучавшиеся в этом узком проходе, где по нескольким тропам, таясь от вертолетов, просачивались душманские группы.
— Теперь вот что. — Майор осматривал строение поста, крышу с мешками песка, за которыми сверкнули окуляры бинокля, — там стоял наблюдатель. — В прошлый раз мы смотрели, стенка нам показалась низковатой. Выложили заднюю стенку?
— Так точно. Мы два дня работали, выложили новую стенку. Сами камень ломали, на растворе клали. Думаю, даже танковый снаряд не пробьет.
— Молодцы! На постах вода, пища есть?
— Все есть. Сам поднимал.
— Молодец, — повторил майор, испытывая к нему нечто, похожее на благодарность. Этот невысокий, спокойный, с простецким лицом офицер разгружал его, освобождал от ноши. Не от всей, лишь от малой части. От этого участка ущелья, похожего на большую подкову. Сюда он, майор, мог не «бегать» со своим транспортером. Здесь колонны, случись беда, будут защищены и прикрыты. Ротный пошлет свои «бэтээры» вовремя в нужное место.
— Здесь у меня, товарищ майор, проверяющий из Москвы, полковник. Тут есть у него замечания… Да вот он идет! — Ротный повернулся навстречу подходившему полноватому офицеру, и в глазах его пробежала легкая недовольная тень.
— Командир батальона майор Глушков! — представился комбат полковнику. — Мне сообщил командир полка о вашем прибытии.
— Полковник Свиридов, — ответил на представление приехавший из Москвы проверяющий. — Я думал, вы меня встретите раньше и мы вместе проедем по батальону. А я здесь, в роте, один работаю.
— Виноват, товарищ полковник, обстановка не позволяла, — принял упрек комбат. — Я думаю, что Клименко обеспечил вам возможность работать. Своих проблем не скрывает. Это лучшая рота, но, конечно, и здесь проблемы имеются.
— Я еще не имел возможности сделать окончательный вывод, но некоторые замечания у меня уже накопились. Например…
И он стал перечислять комбату спокойно, назидательно замеченные им оплошности, словно коллекционировал их, аккуратно нумеровал и складывал, чтобы бережно увезти в Москву. Так чувствовал эти нарекания майор — о характере кинофильмов, привозимых в роту, о времени включения и выключения телевизора, о смене блюд в солдатских обедах.
Все было справедливо, но все было не ко времени и не к месту. Было наблюдением недавнего, только что явившегося сюда человека, сверявшего свои прежние представления и знания с открывшейся новой реальностью. Но эта новая реальность требовала и нового знания, новых представлений. Их-то и не было у полковника. И это раздражало майора, побуждало к язвительному ответу. О тяжкой, только что выполненной солдатами работе камнетесов. О том, что «летучка» с кинофильмами, направленная в батальон, была сожжена из гранатомета и на ротных постах солдаты крутят заезженные, старые ленты. О том, что в эту минуту, когда они стоят, задержавшись на открытом пространстве, по голове полковника, быть может, скользит и шарит мушка душманского снайпера и тонкий смуглый палец начинает давить спусковой крючок.
Глушков хотел сказать об этом полковнику, очень правильному, пунктуальному, в новенькой отглаженной форме. Но сдержался.
— Понимаю, товарищ полковник, — кивнул он, соглашаясь, желая поскорее остаться с ротным вдвоем. — Вы правы, в роте есть недостатки. Это и моя вина, комбата. Мой недогляд. Здесь нужен свежий глаз. Мы, конечно, учтем замечания.
— Я работаю здесь до вечера. Затем еду в третью роту. Ночую там, — сказал полковник.
— Не следовало бы, товарищ полковник, ехать сегодня. Не та обстановка. Лучше бы остаться здесь на пару деньков.
— К вечеру обеспечьте транспортом! Перебросьте меня в третью роту!
— Слушаюсь! — сказал майор.
И вдруг почувствовал огромную усталость и слабость. Не от слов полковника, не от его неведения. Не от этой малой заботы, связанной с приездом инспектора. Просто эта малая забота сложилась с другой, огромной, и та, непомерная, вдруг перевесила его волю, терпение, стойкое сопротивление, и вся его природа и сущность стали вдруг оседать и проваливаться, как стальной каркас от невыносимых нагрузок. Оно длилось мгновение, это смятие каркаса, готовое перейти в лавину крушения. Но он еще одним страшным усилием одолел это давление жизни, обнаружил в себе еще один скрытый предел стойкости. Перевел в энергию сопротивления и отпора часть отпущенных ему на земную жизнь сил. Безвозвратно утратил вещество своих тканей и мышц, часть нервных клеток, хранивших память о раннем пробуждении на даче, когда в открытом окне свистели птицы, цвел жасмин и мать, молодая, вносила в его детскую спальню белый свежий букет. Он одолел свою немощь, и снова взял на плечи эти горы в полуденном зное, бетонку, на которой гудела, дымила и лязгала очередная колонна.
Шли «наливники». Тяжелые КамАЗы с длинными хвостами прицепов. На стальных растяжках лежали цистерны. Вся трасса дрожала, чадила, наполнялась запахом нагретого, стиснутого в оболочках топлива. Майор всеми мышцами чувствовал взрывную силу укрытого в цистернах горючего.
— Майор! Привет! — Из кабины притормозившего КамАЗа махнул ему белоусый, с красным, обожженным на солнце лицом капитан, старший колонны. — Давай пристраивайся! Вместе с тобой веселее!
Глушков видел этого капитана не раз, тот постоянно водил колонны. Вот так, на ходу, обменивались приветами, шуточками. Пили воду из одной фляжки, ели галеты из одного сухпайка. В спешке много чего успели. Не успели в спешке одно — узнать, как друг друга зовут.
— Давай-ка, майор! «Ниточку» нашу продерни! — подмигивал ему из-под светлых бровей капитан.
— Ладно, старшой, продерну!.. Просьба к тебе: назад поедешь, привези мне фломастер! Хоть это-то я у тебя заслужил?.. Товарищ полковник! — повернулся он к проверяющему, отпуская на трассу медленно скользящий КамАЗ. — Разрешите идти!
Получил разрешение. Провожаемый ротным, пошел к своему «бэтээру». Усталым, тяжелым броском взлетел на броню.
…Много лет спустя, когда давно уже кончилась юность, он отыскивал в том дне и часе мгновение выбора. Будто его свободная воля дрогнула, потеряла свободу и в нее вмешалась иная сила, повернула в свою сторону, указала ему другой путь, направила своим властным безымянным перстом.
Он бежал на лыжах по лесной дороге, легкий, счастливый и вольный, вонзая длинные красные копья в шуршащий накат. Нырял в голубые прохладные тени. Вылетал в сверканье и вспышки солнца.
Развилка дорог. Уходящая в сторону голубая лыжня. Сияющий мартовский дым, пролет лазурной сойки, смоляные красные шишки, продолжение легкого бега, похожего на счастливый полет.
И другая дорога — косая секущая просека, выхватившая из леса огромный ломоть. Стальные трескучие мачты, провисшая медь проводов. Просека, наполненная металлом, в железном тумане, уходила в мутную даль. Там что-то шевелилось, мерцало, ворочалось, перемалывало леса и снега.
Он стоял на распутье, не желая этой металлической дороги, а желая чистых снегов, снегирей на ветвях, голубой чересполосицы света. Стремился в снега. Туда направлял свой бег. Но неясная угрюмая сила поворачивала его, меняла движение, направляла под стальные шатры. И он сворачивал, двигался в железном тумане.
…Подъезжая к батарее, Глушков увидел у обочины, у откоса, белый бетонный столбик с нарисованной красной звездой. Прежде столбика не было. Его воздвигли недавно, день или два назад. На этом месте на прошлой неделе обстреляли наш бронетранспортер. Ехали, как сейчас, на броне, в солнечном свете. Хорошо, все обошлось. Развернули башню. Осыпали гору грохочущим треском и пламенем. Выстрелов больше не было. Молчала залитая солнцем гора. Зеленела и крутилась река. Курились дымки в кишлаке.
Майор вспомнил вчерашний разговор с замполитом, написавшим письмо в Москву матери Сенцова. Подумал: как мало он знал о солдате, как мало успел узнать. А ведь мог расспросить о московском житье, о каком-нибудь Строгине или Нагатине, где Сенцов жил с матерью в большом розоватом доме, и рядом «Универсам», как стеклянный колпак, толпа автобусов на конечном круге, белая, окружавшая лес новостройка.
Ему вдруг так захотелось перенестись из этого грозного, солнечного, молчаливо-застывшего ущелья, над которым что-то нависло, занесено из бледного неба, перенестись в Москву, в ее голошенье, в каменные теснины, в распахнутые бурлящие площади. Он выдирался из этого ущелья, из ремней, из жеваной несвежей одежды, из тесного «лифчика» с автоматными рожками, из круглого люка «бэтээра», устремлялся за горы, вдаль. Обрывая свой полет, падал обратно на горячую броню, в круглый люк, в грозное ущелье Саланг.
Они подъехали к батарее, к каменной кладке, накрытой маскировочной сеткой, под которой тускло поблескивали минометы. Артиллеристы в касках чуть виднелись сквозь сетчатый полог.
С командиром батареи капитаном Маслаковым они сидели на зеленом ящике, разглядывая карту. Кишлак напротив сочился дымками, в узких проулках появлялись мужчины, толпились у мечети, входили и выходили. Было видно, как раскланиваются они друг с другом, пропускают вперед стариков.
— Что там у них? — спросил комбат, вглядываясь в кишлак, распластавшийся на склоне. Открывались взору улочки, дворы, плоские крыши, крохотные сады и тропы, убегавшие ввысь на кручу. — Что у них там за митинг?
— Умер старик. Хоронят, — ответил Маслаков, и в этом сухом ответе комбат уловил легчайшую, скрытую антипатию Маслакова к нему, майору. И откликнулся тотчас своей.
Он не мог до конца понять природу укоренившейся между ними антипатии.
Маслаков был офицер, верой и правдой служивший своей батарее. Его стволы, его умелые, точные действия были высоко ценимы комбатом. Но в их отношениях, поверх уставных и служебных, в их темпераментах и характерах присутствовала напряженность. Не явная, но мешавшая делу, раздражавшая Глушкова. Быть может, он был сам виноват. Неосторожным словом, непроверенной, неточной эмоцией однажды задел капитана, ранил его самолюбие. Спохватился, попытался исправить оплошность. Не сумел, вызвал к себе неприязнь. Уязвился, ответил своей неприязнью. Тут же раскаялся. Но уже было поздно. Две их личности, связанные субординацией и уставом, сторонились друг друга, не хотели друг друга знать.
— Вот они, эти цели, эти кромки! Душманы опять здесь сидят. Им негде больше сидеть. Здесь они, здесь! — Комбат стучал пальцем в карту, убеждая себя. — Но мы подождем работать. У нас нервы крепкие. Пускай себя обнаружат.
— Пускай, — согласился капитан. — Если сейчас ударить, они отойдут с позиций, а когда колонна приблизится, вернутся и станут жечь. Пусть уж лучше вцепятся в «нитку», а мы их накроем.
— Вот видите, Маслаков, — сказал комбат. — Как мы отлично понимаем друг друга в работе. А в личном плане не можем понять. Все что-то не клеится.
— Нам не нужен личный план. Обойдемся работой, — ответил капитан, воздвигая между собой и майором преграду, не пуская к себе.
— Вот с замполитом вы близкие люди, — продолжал свои попытки майор. — Коновалов мне передавал, у вас дома несчастье. Дом у матери сгорел. Это правда?
— Да, — сказал капитан, как бы забывая о своей неприязни. — Сгорел в поселке. Одна живет старая. Что-нибудь забыла, напутала. Может, плитку не выключила. И сгорел. Не весь, конечно. К брату теперь переехала. Брат пишет: приезжай, будем матери дом чинить.
Казалось, это была возможность сближения. У каждого был на родине дом. Оба стремились домой.
— Желаю вам вернуться и с братом починить дом, — сказал комбат.
— Ну это уж наше семейное дело, — сухо ответил капитан, как бы отодвинулся от майора, и тот, уязвленный, испытал к Маслакову антипатию.
— Ладно, — сказал майор. — Эта «нитка» как будто прошла. Опять они ее пропустили. Топливо почему пропускают? Что ждет Гафур-хан? Он ведь любит большой огонь!.. Наблюдатель! — позвал он солдата, прижавшего к глазам окуляры. — Дай-ка бинокль!
Осматривал соседние сухие вершины, горячие, как головни, осыпанные серым пеплом. Увеличивал, приближал камни, промоины, трещины. Стремился углядеть мгновенный отсвет металла. Медленно вел бинокль, опуская его к кишлаку.
Мечеть — коричневая, низкая мазанка, как все дома в кишлаке. Только над кровлей — белый, вырезанный из жести серпик. Старики в длиннополых нарядах, пышнобородые, медлительные, столпились у входа. Над мечетью — склон голой горы. Накаленное солнцем кладбище. Метины старых могил. И кажется, люди вышли на свет из горы, населили ненадолго кишлак, чтобы тут прожить свои жизни, состариться и снова исчезнуть в горе.
Майор видел, как расступилась перед мечетью толпа, вынесли плоское деревянное ложе, на котором лежало тело. Белый спеленутый кокон среди розовых и зеленых подушек. Четверо несли на плечах кушетку, держась за резные ножки. Поднялись на крышу мечети и медленно ходили кругами. Долгополые одежды, чалмы. Солнце. Покойник на ложе.
А здесь, на батарее, вороненые стволы минометов. Артиллерист раскрывает ящик с боекомплектом. Зеленеет корма «бэтээра», и солдаты курят, жуют галеты. Свистит и курлычет рация, ловит позывные и коды. Командир батареи покрикивает, кому-то делает выговор. По трассе, бросая жирную копоть, прошел транспортер.
А там, на крыше мечети, медлительный хоровод. Белый кокон на лазоревых тканях.
Майор чувствовал две реальности, друг с другом не связанные. Был одновременно и в той, и в другой. Нес в себе эту двойственность. Но она, эта двойственность, была преодолима. Существовало какое-то знание, какой-то взгляд с высоты. Не с горы, не с вертолета, не с хребтов Гиндукуша, а свыше, из какого-то бесконечно удаленного центра, где сходились обе реальности. Сливались в нераздельное целое.
Покойника опустили с крыши. Он замелькал в проулках, словно его продевали, продергивали сквозь кишлак. Вынесли за селение и быстро, почти бегом, повторяя изгибы тропы, стали возносить на гору, к кладбищу. Вьющийся, стремительный людской ручей, льющийся вверх, на гору. Малая разноцветная капля — ложе, покрытое тканями. Поставили кушетку у края могилы. Мулла в пышной чалме, должно быть, еще задыхаясь, с колотящимся под одеждами старым сердцем, огладил ладонями бороду. Начал читать молитву. И все сидели, внимали. Лежал на кушетке покойник. Светило солнце. Разносились над горой стихи Корана. И майор, глядя в десятикратный артиллерийский бинокль, подумал: где-то очень далеко от этой горы в этот час, в этот миг хоронят русского старика. Березы. Черные вороньи гнезда. Мокрая земля на лопатах. Заплаканная перед раскрытой могилой родня.