Синдром Гучкова - Юлиан Семенов 2 стр.


…Приехав к себе, Гучков нашел записку жены: "Унеслась в Ниццу, приболела Верочка, жду тебя там".

Верочка, Верочка, доченька любимая, горе ты мое… За что такое? Или дети всегда выбирают путь, противный духу отцов?!

В квартире было сумрачно, ставни закрыты; судорожно вдохнул терпкий аромат яблок — каждую осень Машенька раскладывала их на подоконниках множество (в России покупала только антоновку) — и крепенькие они до осени, и хранят в себе горчинку, в чем-то даже миндальную; трагический запах этот придавал дому тонкий флер артистизма.

В жену свою, урожденную Зилотти, с которой прожил чуть не четверть века, был до сих пор влюблен; из поразительной семьи; братья — Сереженька, адмирал, и Санечка, профессор консерватории, — к сестрам своим, Машеньке и Вареньке, относились с нежностью; связывало их совершенно особое дружество, ибо, живя в столице, в обстановке скорпионьих завистливых интриг света, они замкнулись в своем тесном мирке; музицировали, устраивали литературные журфиксы, выходили редко — когда семья дружна и живет общими интересами, счастья на стороне не ищут.

Потому, видно, не в силах расстаться с сестрою, Машенька сосватала Николая Гучкова, брата Александра Ивановича, за Вареньку; в свете шутили: "Московский городской голова Николай Гучков и гласный Петербургской думы Александр имеют за собою русский флот и музыку — вот оно, ядро заговора; не хватает лишь гвардии, чтобы выйти на Сенатскую площадь…"

…Гучков бросил легкое пальто на кресло, стоявшее в гостиной, прошел к себе в кабинет, снял пиджак, расстегнул сорочку лионского полотна, взял со стола чернильный карандаш и, по-мальчишески помуслив его, нарисовал кружок под левым соском, где глухо ворочалось сердце; сразу вспомнил лицо Саввушки Морозова; он тоже — перед тем, как пустить в грудь пулю, — нарисовал кружочек, чтоб не было промаха: если выживешь, обсмеют, уничтожат презрением.

Достав из ящика стола револьвер, Гучков сноровисто приставил его к груди, не в силах заставить себя забыть страшное лицо берлинского черносотенца с сальными волосами и мерзкий запах его белой, истеричной слюны — как с такой постоянной, унизительной памятью глядеть в прекрасные глаза Машеньки?! Нахмурившись, снял опухший палец с курка, отложил револьвер и подвинул к себе стопку тонкой, с крахмальной синевой, бумаги.

"Манечка, не суди меня строго, но иначе поступить я не мог. Человек имеет право на любовь тогда лишь, когда он уважает себя и верит в то, что может быть защитником той, кого почитает за свою Богом данную судьбу. Я не могу более быть тебе защитником, ибо изверился в себе, увидав себя не в зеркале (оно жалостливо), а со стороны, отрешенно и безразлично, как мы глядим на несчастных стариков, что греются в сквере, наблюдая за тем, как парижане играют в свои дурацкие, по-детски беззащитные "були".

Гучков положил перо на папье-маше, тяжело поднялся из-за большого письменного стола, сосредоточенно, словно бы выполняя чью-то волю, подошел к книжному шкафу, открыл дверку, достал книгу и, открыв страницу — сразу же попал на нужную, чудо какое-то! — понял, отчего он хочет найти именно это: когда он вернулся домой после своего первого открытого обвинительного выступления, Машенька и маленькая Веруша — нежность, доченька, любовь — ждали его в дверях; лицо Машеньки было тогда поразительной красоты, глаза сияли, ручки стиснула на груди: "Санечка, ты надежда этого несчастного народа! Ты, один ты! Ко мне телефонируют беспрерывно, поздравляют, благодарят, только ты можешь защитить этих несчастных, больше некому…"

…А говорил он тогда, собрав ЦК своей партии, вот что:

— Октябризм вышел из недр либеральной оппозиции, сложившейся вокруг местного земского самоуправления в борьбе против реакционного курса, который был принят правительством с конца шестидесятых годов… Ядро нашего "Союза 17 октября" организовалось в трудное время — ноябрь девятьсот пятого, сразу после того, как был дарован манифест о свободах и Государственной думе, в момент, как нам тогда казалось, перехода от неограниченного самодержавия к конституционному строю… Октябристы решительно отмежевались от безудержного радикализма и социалистических экспериментов, став на сторону власти. Но по мере того, как опасность переворота отходила в прошлое, начали поднимать голову те элементы, которые во все века отличались короткой памятью. В минуту грозной опасности, перед возможным возмездием за свои грехи, они вроде бы исчезли. Но теперь они вновь выползли из щелей. Где ж они? А они вновь среди дворцовой камарильи, тех темных элементов, вроде Распутина, которые и в прежнее время грелись возле гнойников русской жизни, — именно среди них рекрутирует свои ряды возрождающаяся реакция. Реакция, органически связанная с русским абсолютизмом, вновь захватила те позиции, которые, казалось, были ими утеряны. Человек, который с ними мужественно боролся и был ими свержен, Петр Столыпин, сделал меланхолическое замечание журналисту: "Ошибочно думать, что русский кабинет есть власть. Он — только отражение власти. Нужно знать всю совокупность давлений и влияний, под гнетом которых ему приходится работать…"

Официальными оплотами реакции стали правое крыло Государственного совета и организация объединенного дворянства. А это влияет на неустойчивые элементы общества, которые издавна привыкли сообразовывать свой курс с господствующим направлением. И родилось тяжкое ощущение двойственности: с одной стороны, Манифест о свободе вроде бы не отменен, обещания демократизации не взяты назад, но, с другой стороны, в недрах этой же власти усиливаются те элементы, которые никогда не скрывали своей ненависти к новому политическому строю. Попытка борьбы Столыпина против них окончилась его поражением задолго до его физической смерти… Всем памятно, как проводились выборы в четвертую Думу: правительством была устроена грандиозная фальсификация выборов… Поэтому результаты успеха реакции не замедлили сказаться: иссякло государственное творчество, власть сковал паралич, начались интриги, личные домогательства, ведомственные трения. Государственный корабль потерял курс. Не внушая к себе ни доверия, ни симпатий, власть не может внушить к себе даже страха. То злое, что она творит, она творит шарахаясь, без разума, какими-то рефлекторными судорожными постановлениями и актами… Ныне в торжественных случаях произносятся старые, всем знакомые слова, но им не верят ни сами ораторы, ни слушатели. Развал центральной власти привел к дезорганизации властей на местах. Местная администрация довела свой произвол до невероятных пределов, переходя подчас в безумное озорство. Каков же исход того кризиса, через который мы проходим? Все сходятся на одном — грядет катастрофа.

Попытка октябризма примирить общество и власть кончилась провалом. Но мы обязаны признать историческую необходимость этой попытки в такой же мере, как и отдать себе отчет: такая попытка ныне невозможна более. Мы стоим лицом к лицу не с той властью, с которой договаривались семь лет назад, в пятом году. Договор нынешней властью нарушен, если не разорван. Грядет эра реставрации, то есть ликвидации всех демократических реформ.

Сановники, озабоченные лишь собственной карьерой, готовят государственный переворот.

Ценой покорности и малодушных уступок, возможно, удастся купить отсрочку под условием не прикасаться к государственным делам, а замкнуться в повседневных мелких проблемах. Но это было бы политическим самоубийством, сопровождающимся гниением государственной власти… Мы, Государственная дума, должны взять в свои руки дело защиты русской свободы! Когда-то, в дни народного безумия, мы подняли отрезвляющий голос против эксцессов радикализма. Во дни безумия власти мы обязаны сказать этой власти серьезное слово предостережения: нашему терпению пришел конец! Нельзя оставлять монополию оппозиции за радикальными и социалистическими элементами, ибо это создаст утопию, будто власть борется именно против них, тогда как она сражается против самых разумных и умеренных требований русской демократии. Перед грядущей катастрофой именно мы, имущие, буржуазные классы, должны сделать последнюю попытку образумить власть, ибо на нас в случае потрясений обрушится первый удар. Кто явится нашим союзником в этой борьбе за демократические реформы? В пределах наших задач и средств борьбы мы примем любую помощь. Никогда еще революционные организации, добивающиеся насильственного переворота, не были так разгромлены! Но русское общество никогда еще не было так революционизировано, как сейчас, — действиями самой власти, вера в которую теряется с каждым днем! Историческая драма заключается в том, что именно мы обязаны защищать идеологию монархизма — от самого монарха, церковь — от церковной иерархии, армию — против ее вождей, авторитет правительства — от самого правительства. В стране царит состояние апатии, уныния и неверия, а отсюда — один лишь шаг к отчаянию, что есть сила громадного разрушительного действия, и да отвратит Господь эту страшную опасность от нашего отечества!

…Гучков медленно закрыл рукопись, поставил том на место, посмотрел задумчиво на письменный стол, заметив лишь один револьвер, все остальное как бы исчезло, слилось в одно зелено-серое пятно; почему такой странный цвет, подумал он; впрочем, понятно: сукно и пресс-папье; сознание вычленяет главное; револьвер — это заключительная точка. Но сначала я должен понять, отчего же то, что я прочитал сейчас, что было Откровением России, а отнюдь не Гучкова, свершилось? Отчего ко мне не прислушались? Нет пророка в отечестве своем? Или над нацией тяготеет неотвратимый, периодически повторяющийся рок? Кто противостоял мне? Почему? Какой политик оказался сильнее меня? Или обстоятельства, что всегда сильнее людей?

Сильнее его, Гучкова, были не обстоятельства, но мыши, ибо каждое общество составляют Личности, коих разительное меньшинство, и чиновные мыши, объединенные в силу, разъедаемую изнутри постоянными противоречиями, но тем не менее мощные своей направленной массой.

…Он вернулся к столу, бессильно обвалился в кресло, сидел несколько мгновений недвижно, а потом, превозмогая тяжесть в руке, потянулся к револьверу…

2

Степан Петрович Белецкий, служивший незадолго до февральского переворота товарищем министра внутренних дел, мучительно долго раздумывал, прежде чем принять кардинальное решение: на кого ставить в каждодневной борьбе за жизнь? А ставок было две всего лишь: либо Распутин, либо Гучков.

Будучи кадровым жандармом, Белецкий знал про всех мало-мальски заметных русских все, абсолютно все.

…Не прошло и двух лет после того, как он прочел донесение агента "Кардин" — критически мыслящий журналист, внедренный им в среду левых октябристов, — в котором тот изложил содержание скандальной, но до ужаса правдивой речи лидера октябристов Гучкова, после того как речь была доложена в сферах и поступило высочайшее повеление на постоянное, особо пристальное наблюдение за "младотурецким мерзавцем, которого вешать надобно, а не в Думу пускать" (говорила так не какая-то дама, а государыня), — грянула война, и все, что предрекал Гучков, сделалось трагической явью.

Однако же вместо того, чтобы немедленно привлечь Гучкова к работе в правительстве, секретной полиции было приказано не спускать с октябриста глаз денно и нощно, записывая каждый его телефонный звонок, любую встречу и выступление, пусть даже и не публичное; разговоры в салонах также должны фиксироваться.

Понимая, что не министерства, но именно Гучков и подобные ему купцы и промышленники будут в состоянии повернуть ход кампании, снабдив армию орудиями и снарядами, Белецкий, тем не менее, пришел к выводу, что целесообразнее — во всяком случае, на данном этапе — быть с Распутиным и теми, кто его окружал: сиюминутность выгоды — очевидна, а там — видно будет: искусство политики не в том, чтобы входить в блок, но, наоборот, в том, как выходить из него, создавая при этом качественно новый.

Донесения, что шли от агентуры, Степан Петрович анализировал с карандашом в руке, хотя отметок не делал: карандаш лишь организатор мысли, только дурни им пользуются, оставляя собственноручные пометки; грифель может быть некоей формой единения текста с памятью; когда им ведешь по строкам, каждая фраза отлагается навечно.

Белецкий, однако, знал значительно более того, что доносила агентура, ибо с тех пор, как любимец государя Хвостов — с подачи Распутина и Вырубовой — сделался министром внутренних дел и пригласил Степана Петровича своим заместителем, он повел себя совершенно иначе, не так, как действовал раньше, исполняя должность директора департамента полиции.

Тогда, с девятого по двенадцатый год, он, тщательнейшим образом изучая донесения коронных осведомителей, был в курсе всего, что происходило в среде революционной эмиграции, знал настроения Плеханова, Ленина, Чернова, Гоца, Троцкого, Либера, Савинкова, Чхеидзе, Кропоткина, Жордании, Засулич, держал руку на пульсе тех настроений, которые царили в среде подполья, постепенно подбирался к наиболее крупным журналистам, имевшим вес в ведущих газетах обеих столиц, постоянно контактировал с националистами во главе с Пуришкевичем, Марковым-вторым, Замысловским и доктором Дубровиным, передававшими ему материалы, собранные членами их "черных сотен” не только на революционеров, но и на кадетов и октябристов, а равно на всех юристов, банкиров, писателей, врачей еврейской национальности, и наивно полагал, что был в курсе всего того, что надлежит знать главе секретной полиции Империи.

Однако после того, как министр Алексей Николаевич Хвостов пригласил его в заместители, они и провели рискованную операцию, осмелившись подкрастся к любимице государыни фрейлине Вырубовой, через нее вошли в агентурные отношения со святым старцем Григорием Ефимовичем Распутиным, при этом наладив за ним постоянное филерское наблюдение, окружив осведомителями и слушая все его телефонные разговоры с Царским Селом. Вот тогда-то они с ужасом поняли, кто по-настоящему правит Россией. И в результате всего этого Белецкий разработал план, по которому именно Распутин должен был стать неким агентом влияния не на кого-нибудь, а на августейшую семью.

Понимая друг дружку без слов, Хвостов и Белецкий отдавали себе отчет в том, что Россию в революцию толкает именно государыня, послушная Распутину, и подвластный ей Помазанник Божий, а никак не эсеры Керенского, большевики Ленина, радикалы Троцкого или меньшевики Плеханова. В этом смысле они были совершенно солидарны с Гучковым, хотя продолжали следить за каждым его шагом, телефонным разговором и конспиративной встречей, докладывая государыне — в Царское Село, и Помазаннику — в Могилевскую ставку данные филерского прослеживания и донесения агентуры, роившейся вокруг лидера октябристов, убежденного приверженца монархии и противника всех и всяческих революционных идей.

Они знали, что любая попытка представить высочайшим особам Александра Гучкова объективно и честно чревата немедленной отставкой: государь верил только тем, кому верил; государыня вообще не верила никому, кроме Распутина, а тот вертел свои финансовые дела с петербургской группой финансистов и промышленников, Гучкова тяжело ненавидел за его речь в Думе, произнесенную против него, старца. При упоминании имени "Саньки" белел лицом и тянулся к рюмке мадеры, несмотря на явственное неудовольствие фрейлины Вырубовой.

Поэтому — после тяжелых размышлений — Белецкий поставил на то, чтобы спасать монархию, манипулируя именно Распутиным. Он был вынужден отдать на закланье Гучкова, к которому испытывал горячую симпатию как к человеку безусловно честному и высокоидейному.

Однако он недооценил Распутина: у того порою глаза начинали калиться, становясь красными, будто у вампира какого, и в комнате начинало тихонько гудеть, словно провода пропускали под высоким — не тронь, а то сожжет — напряжением.

— Милай, милай, дорогой Степан Петров, ты с "хвостом” (так именовал министра внутренних дел) меня обмануть норовишь! Таитеся вы от меня, тайну в себе прячете, Саньку Гучка в обиду не даете, а он по фронтам шландаить, там пульки летают, а с какой стороны — кто угадаить?! Я! Один я! Уж не меня ли вы опасаетеся, голуби?!

— Григорий Ефимович, вы же знаете мою натуру, — отвечал Белецкий, — я чту закон, живу законом и проверяю им каждый свой поступок, только потому государь и благоволит ко мне, да и вы сердечны… И вы и я одному делу служим, Григорий Ефимович, право…

Распутин чувствовал, когда жать, а когда отойти, спрятать когти до времени, — знал цену Слову, особенно ежели был трезв и не страдал с тяжкого похмелья.

Вскоре Белецкий узнал от секретаря министра Граве (тот был его личным осведомителем), что Распутин вызвал утром Хвостова на конспиративную квартиру, где получал свой ежемесячный оклад содержания от полиции; беседовали сорок минут; по возвращении Хвостов приказал соединить его с министром промышленности и торговли князем Всеволодом Николаевичем Шаховским; сговорился о встрече — в ресторане "Франция".

Назад Дальше