Пиршество у графини Котлубай - Витольд Гомбрович 2 стр.


Эта неслыханная и неожиданная картина жранья — иначе я не могу выразиться,—

такого

жранья, в

таком

доме, этот ужасный диссонанс, этот малый септаккорд до такой степени потряс основы моего естества, что я не удержался и чихнул, а поскольку носовой платок я оста­вил в кармане пальто, вынужден был извиниться и встать из-за стала. В прихожей, опустившись на стул и неподвижно застыв, я пытался привести в порядок спутанные мысли. Только тот. кто, как я — и так же давно,— знал графиню, маркизу и барона, зная изысканность их движений, утон­ченность, сдержанность и деликатность в отправлении ими любых функций, и особенно функций, связанных с при­явшем пищи, неподражаемое благородство их облика,— только тот способен оценить ужасное впечатление, ко­торое произвела на меня вышеописанная картина.

Взгляд мой случайно упал на экземпляр «Красного курьера», торчавший из кармана моего пальто, и в глаза мне бросился сенсационный заголовок:

ТАИНСТВЕННОЕ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ КАПУСТЫ

и подзаголовок:

КАПУСТЕ УГРОЖАЕТ ГИБЕЛЬ ОТ ХОЛОДА

а ниже — заметка следующего содержания:

«Конюх Валентий Капуста из деревни Рудка (имение достославной графини Котлубай) обратился в полицию с заявлением, что убежал из дому его сын Болек, восьми лет, нос картошкой, волосы русые. Как установила по­лиция, мальчик убежал, потому что отец в пьяном виде порол его ремнем, а мать морила голодом (к сожалению,

широко

распространенное явление в эпоху господствующе­го кризиса). Есть опасения, что мальчик может замерзнуть насмерть, блуждая по полям во время осенней непогоды».

«Тссс,— зашипел я,— тссс...» — и посмотрел в окно — на поля, затянутые тонкой сеткой дождя.

Я вернулся в столовую, где огромное серебряное блюдо зияло голым дном с остатками капусты. В то же время живот у графини выглядел так, будто она была на седьмом месяце, барон прямо-таки вонзал в тарелку свое орудие еды, а старая маркиза неутомимо жевала, работая челюстя­ми поистине, скажу я вам, как корова!

«Божественно, дивно,— повторяли они,— великолепно, несравненно!»

Окончательно сбитый с толку, я еще раз попробовал капусту — обдуманно и внимательно, но напрасно старался обнаружить в ней что-нибудь такое, что хотя бы отчасти объясняло неправдоподобное поведение почтенного собра­ния. Несколько пристыженный, я робко кашлянул

«Что же вы в ней находите?» — «Ха-ха-ха, он еще спра­шивает!» — громко захохотал барон и продолжал уписы­вать за обе щеки, находясь, очевидно, в превосходном расположении духа. «Неужели вы в самом деле не чувствуете... молодой человек?» — спросила маркиза, ни на секунду не прекращая процесс пережевывания. «Вы не гурман,— изрек барон с оттенком вежливого сочув­ствия,— а я... Et moi, je ne suis pas gastronome, je suis gastrosophe!» И, если только мне не показалось, по мере того, как барон произносил французскую тираду, он раздувался, словно пузырь, так что последнее слово

«гастрософ» он

буквально

выстрелил из надутых щек с необыкновенным, прежде не присущим ему высокомери­ем «Хорошо приготовлено, не спорю... очень вкусно, да

,

очень... но... - промямлил я. «Но? Что — но? Вы действительно не почувствовали этого вкуса? Эту нежную свежесть, эту... млям... неописуемую сочность, эту... свое­образную остроту... этот аромат, этот алкоголь?

Но,

дого­юй

мой (впервые с тех пор, как мы знакомы, он назвал меня так пренебрежительно: «дорогой мой»), может, вы прикидываетесь? Может, вы хотите огорчить нас?»

- «Аа, оставьте

его! кокетливо вмешалась графиня, покатываясь со смеху,— Молчите! Ведь он все равно не поймет!» — «Вкус, молодой человек, впитывается с молоком матери»,— ласково прошамкала маркиза, намекая, очевидно, что моя мать происходила из рода Птах,— вечная ей память!

После чего, оторвавшись от еды, все перенесли свои переполненные желудки в позолоченный будуар Людовика

XVI,

где, развалившись в воздушно-мягких креслах, про­должали хохотать, что называется, до упаду — без всяко­го сомнения, надо мной, как будто я и в самом деле дал повод для

всеобщего веселья.

Я не раз сталкивался с аристократами на ужинах и благотворительных концертах, но, честное слово, никогда не приходилось мне наблюдать подобное поведение: такой резкий переход, такую ничем не мотивированную перемену. Не зная, сесть ли мне или про­должать стоять, остаться серьезным или лучше

fair

bonne

mine

a mauvais jeu

и глупо улыбаться,— я сделал робкую попытку вернуть разговор к Аркадии, то есть к Прекрас­ному. то есть к тыквенному супу:

Возвращаясь к тому, что Прекрасно...

“Хватит, довольно! - закричал

барон де

Апфельбаум, затыкая уши. Вот зануда! Давайте веселиться!

S’encanailler

Я спою

вам кое-что поинтереснее!

Из

оперетты!

Что за потешный новичок!

Совсем не смыслит он ни в чем!

Не то красиво, что искусно,

А то, что вкусно, вкусно, вкусно!

Теперь, надеюсь, понял ты —

Вкус! Вкус! Хороший вкус — вот признак красоты!»

«Браво! — закричала графиня, и маркиза вторила ей, обнажая десны в старческом смехе.— Браво! Cocasse! Char­mant!» — «Но мне кажется, что это... это не так...» — про­бормотал я, и мой обалделый вид вряд ли соответствовал моему фрачному костюму. «Мы, аристократы,— маркиза, любезно наклонилась ко мне,— в узком кругу исповедуем абсолютную свободу поведения и в эти минуты, как вы может быть, слышали, употребляем даже иногда грубые выражения и бываем фривольными, а нередко и своеобразно вульгарными. Но не спешите падать в обморок! С нами надо свыкнуться!» — «Не такие уж мы страшные,— добавил ба­рон покровительственно,— хотя нашу вульгарность труднее освоить, чем нашу изысканность!» — «Нет, нет, мы не страш­ные! — пропищала графиня.— Мы никого не едим живь­ем!» — «Никого не съедаем, за исключением...» — «Кро­ме!..» — «Fi donc, ха-ха-ха!» — Они буквально взорвались смехом и стали швырять вверх вышитые подушки. Гра­финя запела:

Да, да,

Я вам клянусь:

Во всем необходим всегда Хороший тонкий вкус!

Чтоб раки были хороши, помучить нужно их слегка.

Чтоб накопил солидный жир — чуть-чуть подразним индюка. Вам губ моих известен вкус?

Но если — вот беда! —

У кого-то иной, чем у нас, вкус —

С тем не будем на «ты» никогда!

«Но, графиня...— прошептал я.— Горошек, морковка, сельдерей, кольраби».— «Цветная капуста!» — дополнил ба­рон, подозрительно закашлявшись. «Вот именно! — ска­зал я в полном замешательстве.— Вот именно! Капуста!.. Капуста... пост... вегетарианские... овощи...» — «Ну, так как же - вкусная капуста? А? Xороша? А? Надеюсь, до вас

наконец, дошел вкус этой капусты ?»

Что за тон? Сколько в нем покровительственности, сколь­ко едва заметного, но угрожающего барского раздражения! Я начал заикаться, я не знал, что ответить, да и что тут можно возразить? — а как подтвердить? — и тут (о, я бы никогда не поверил, что столь благородная, гуманная личность, брат поэта, сможет до такой степени дать почув­ствовать, что барская ласка капризна, как майская пого­да!) - и тут, развалившись в кресле и поглаживая свою

худую

длинную ногу, унаследованную от княгини Пстрычиньской, он произнес тоном, который буквально уничтожил меня:

«Откровенно говоря, графиня, не стоит приглашать на обед субъектов, у которых вкус находится на столь при­митивной стадии развития!»

И, не обращая больше на меня ни малейшего внимания, они продолжали, с бокалами в руках, перешучиваться между собой — так что я превратился вдруг в

quantité négligeab­le

,— об Алисе и ее причудах, о Габи, о Буби, о княгине Мэри, о каких-то фазанах, о том, что этот — просто не­выносим, а эта —

impossible.

Рассказывали анекдоты и сплетни, с полунамеками, в высоком стиле, прибегая к таким выражениям, как «рехнулась», «фантастика», «неве­роятно», «гротеск», и часто употребляя вульгарные сло­вечки, такие, как «сукин сын» и «зараза». Могло показаться, что подобная беседа является вершиной человеческих воз­можностей, и мне, неведомо каким чудом приниженному и отодвинутому в сторону как бесполезный предмет, с моей Красотой, человечеством и тому подобными темами, достойными мыслящего тростника, не с чем было открыть рот. Они пересказывали в нескольких словах какие-то за­гадочные аристократические анекдоты, неизменно вызывав­шие новые взрывы веселья, а я — не зная их предыстории — мог лишь принужденно улыбаться. О Господи, что же это происходит? Какая внезапная и жестокая перемена! Почему они за тыквенным супом — одни, а сейчас — совсем другие? Неужели это я с ними в полной гармонии рассыпал гуманитарные блестки только что, за тыквенным супом? Откуда же

появилось, так внезапно и без единого видимого повода, столько каких-то фатальных признаков отчужденности и холода, столько иронии, столько непостижимого, патологи­ческого стремления выставить на посмешище, откуда такая дистанция, такая отстраненность, что и не подступиться! Я никак не мог постичь эту метаморфозу, а слова маркизы «в своем кругу» напомнили мне о всяких ужасных сплетнях, которые ходили в нашей мещанской среде и которым я не верил: о двуличии и о скрытой, наглухо зашторенной от непрошеных взглядов жизни аристократии.

Не в силах больше вынести собственное молчание, которое с каждой минутой все глубже ввергало меня в чудовищную пропасть, я наконец обратился к графине ни к селу ни к го­роду, и голос мой прозвучал как неактуальное эхо прошлого:

«Простите, если помешал... Но вы обещали мне, графиня, сделать дарственную надпись на своих триолетах «Мелодии моей души».— «Что, как? — переспросила, не расслышав, развеселившаяся графиня.— А? Что? Вы что-то сказа­ли?» — «Извините, ради Бога, вы обещали мне надписать свои стихи «Мелодии моей души».—«А, правда, правда»,— сказала графиня рассеянно, но с присущей ей учтивостью. (Присущей — ей? Или другой? Или новой — настолько, что к щекам моим, поистине, без моего сознательного участия, прилила кровь.) Затем, взяв со столика томик в белом переплете, она небрежно черкнула на титульном листе не­сколько вежливых слов и подписала:

Графиня Похлебай.

«Но, графиня!» — вскричал я, больно задетый столь гру­бым искажением исторической фамилии — Котлубай. «Ах, как я рассеянна! — воскликнула графиня среди всеоб­щего веселья.— Как я рассеянна!»

Мне, однако, было не до смеха. «Тсс... тсс...»— я чуть снова не зашипел. Графиня хохотала громко и высокомерно, одновременно ее породистая ножка выписывала на ковре самым обольстительным и соблазнительным образом разно­образнейшие завитушки, словно любуясь собственной худо­бой: вправо, влево, кругом; барон, склонившись в кресле, казалось, готовился к великолепному bon mot, его типичное

для князей Пстрычиньских маленькое ухо сделалось еще меньше, а пальцы впихивали в рот виноградину. Маркиза сидела со свойственной ей элегантностью, ее тонкая, длин­ная шея гранд-дамы словно еще больше вытянулась и своей несколько увядшей поверхностью как бы посматри­вала в мою сторону. Нужно добавить еще одну немало­важную подробность: за окнами под порывами ветра косые струи дождя словно тонкими прутьями хлестали по стеклам.

Может быть, слишком близко принял я к сердцу свое молниеносное и незаслуженное падение, может быть, также под его влиянием заболел манией преследования, харак­терной для человека из низших сфер, допущенного в порядочное общество, кроме того, определенные случайные ассоциации, определенные, так сказать, аналогии обострили мою впечатлительность,— может быть, не буду спорить... но на меня вдруг повеяло от них чем-то совершенно экстраор­динарным! И я не спорю — их изысканность, утонченность, любезность, элегантность, без сомнения, продолжали оста­ваться как нельзя более изысканными, утонченными, эле­гантными и любезными, но вместе с тем почему-то стали такими

удушающими

, что я склонен был допустить, будто все их прекрасные и гуманные достоинства взбесились, словно их злая муха укусила! Более того, мне вдруг пока­залось (это был, несомненно, эффект ножки, ушка и шеи), что и не глядя на меня, по-барски игнорируя меня, они, однако, видят мое замешательство и не могут натешиться им! И в то же время возникло во мне подозрение, что

Похлебай... Похлебай — необязательно просто

lapsus

lin

­

guae

, одним словом, если выражаться ясно, Похлебай — это похлебай. Похлебать? Похлебать графиню? Да, да, сверкающие носки лакированных туфель еще больше укрепи­ли во мне это подозрение! Кажется, они все еще продолжали потихоньку похохатывать над тем, что я не уловил вкус капусты, что для меня эта капуста осталась обыкновенным овощем, над тем, что, не сумев по-настоящему насладиться капустой, я проявил святое простодушие и выдал свою достойную снисхождения мещанскую природу, они посмеи­вались над этим исподтишка, но готовы были взорваться смехом, лишь только я обнаружу терзавшие меня чувства. Да, да, они игнорировали меня, не замечали и одновре­менно вскользь, отдельными аристократическими частями тела — ножкой, ухом, шейкой — провоцировали меня и искушали сорвать тайную печать.

Пожалуй, излишне говорить о том, насколько потрясло меня это потаенное искушение, это скрытое, нездоровое заигрывание со всем, что было во мне от мыслящего тростника. Я случайно вспомнил «секрет» аристократизма, эту тайну вкуса, тайну, которую не постичь никому, кто не является избранным, хотя бы он, как говорит Шопенгауэр, знал наизусть 300 параграфов savoir vivre. И если даже и блеснула у меня на секунду надежда, что, разгадав этот секрет, я буду допущен в их круг и буду так же грассиро­вать, в точности, как они, произносить «фантастика» и «рехнулась», то, помимо всего прочего, страх и опасение, что — надо уж признаться откровенно,— что меня отхлещут по щекам, совершенно парализовали мою жгучую жажду познания. С аристократами никогда ни в чем нельзя быть уверенным, с аристократами нужно держаться осторожнее, чем с прирученной пантерой. Некий мещанин, у которого княгиня X. однажды спросила, как девичья фамилия его матери, обнаглев от кажущейся свободы, царившей в том салоне, и от благосклонности, с какой были приняты перед тем две его остроты, и считая, что может себе все позво­лить, ответил:

«Я

извиняюсь — Мотыль!» — и за это «я из­виняюсь» (которое оказалось вульгарным) был тут же вышвырнут за дверь.

«Филипп,— думал я с опаской,— ведь Филипп поклялся!.. Повар — это повар, капуста — это капуста, а графиня — это графиня, и о последнем я бы никому не советовал за­бывать! Да, графиня — это графиня, барон — это барон, а порывы ветра и кошмарное ненастье за окнами — это ве­тер и ненастье, и детские ручонки во тьме кромешной, и спина, в синяках от отцовского ремня, под секущими струями дождя — это детские ручонки и спина в синяках, и не больше... а графиня — это, без сомнения, графиня. Графиня есть графиня, и только бы не

дала

по носу!»

Видя, что я пребываю в полной, прямо-таки паралити­ческой пассивности, они, будто незаметно, подступали ко мне все ближе, все откровенней меня задевали и почти перестали скрывать свое желание потравить меня, словно зайца.

«Посмотрите-ка на его удивленную мину!» — воскликнула вдруг графиня, и они наперебой принялись насмешничать — мол, я, должно быть, безумно «возмущен» и «поражен», ведь в моих кругах, несомненно, никто не мелет подобный вздор и не безобразничает, там, мол, царят, конечно, более изысканные манеры, не такие дикие, как у них, у аристокра­тов. Притворяясь оробевшими перед моей строгостью, они дурашливо препирались и донимали друг друга замечаниями, словно мое мнение было для них очень важно.

Назад Дальше