Виктория Токарева
Следующие праздники
Если бы я был известный летчик-космонавт, то путешествовал бы сейчас по всему земному шару, фотографировался бы рядом с королевой, вернее, королева рядом со мной. Но я не космонавт, а инженер, работаю в проектном институте с окладом сто пятьдесят рублей в месяц. Королева ничего про меня не знает. Самое представительное лицо, с которым я общаюсь, - заместитель начальника отдела Симаков. За глаза его зовут «дед Шурик». Дед собирается на пенсию и вместо себя готовит меня. Я должен буду продолжать дело его жизни, поэтому Симаков предъявляет ко мне повышенные требования.
Каждый раз, когда я прихожу в отдел, Симаков спрашивает - почему я опоздал. Я отвечаю, что опоздал всего на две минуты, что, если это время перевести на деньги, окажется ноль целых одна десятая копейки. А ноль целых одна десятая копейки - такая мелочь, о которой интеллигентным людям неудобно разговаривать.
Но Симаков переводить время на деньги отказывается, у него на этот счет своя точка зрения.
Мой кульман ближе всех к телефону, поэтому я каждые пять минут снимаю трубку и говорю «але».
Я знаю все голоса, и если звонят Мише - говорю: «Иди, это мама» или «Иди, это папа», в зависимости от того - чей голос.
Миша хочет жениться и каждые три месяца объявляет конкурс на невесту. Но заявлений почему-то не поступает.
В конце каждого квартала Миша предупреждает: «До конца конкурса остается семь дней».
Одна из причин Мишиного неуспеха - его рост. Он возвышается над землей на один метр пятьдесят восемь сантиметров.
Вторая причина - его брюки. Во-первых, он их не гладит, а во-вторых, невнимательно застегивает. Он знает одной лишь думы власть, и ему не до деталей. Миша сдал кандидатский минимум, собирается вносить вклад в науку, что-то пишет.
- Зачем ты пишешь? - спрашиваю я.
- Не могу молчать, - говорит Миша.
Миша не может молчать, значит, он талантлив. Когда человек чувствует в себе талант, он обязательно сядет и сочинит диссертацию или нарисует натюрморт. А я ничего не пишу и не рисую, потому что ничего в себе не чувствую. Я, правда, чувствую музыку и могу простучать любой ритм - пальцами по столу и вилками по тарелке. Когда я слушаю джаз, у меня ходят все мышцы. Я топаю ногой, трясу головой, и даже уши у меня двигаются.
Может, я был бы талантливым ударником, но для того, чтобы это проверить, надо было окончить консерваторию. А чтобы поступить в консерваторию, надо в детстве учиться в музыкальной школе. А я в детстве был эвакуирован в деревню, которая называлась Русские Края и действительно находилась где-то на самом краю света. Мы сажали там картошку и свеклу, а потом всю зиму ели только то, что посадили. Все, дети и взрослые, ходили и думали об одном: чего бы еще найти и съесть.
С утра мы, как правило, работаем молча. Я черчу. Миша чертит.
Галя Соколова трет ластиком и думает о своей предстоящей судьбе.
Звонит телефон. Я снимаю трубку. Галя застывает и смотрит на меня.
- Виля, - зову я. - Иди, тебя Ира.
Виля идет разговаривать с Ирой. Все невольно прислушиваются. Виля почему-то не хочет посвящать родной коллектив в свою личную жизнь и говорит только: «да», «нет», а в конце говорит «где?».
Из бригады «валов и шестерен» появляется Соня. Она появляется для того, чтобы собрать деньги на чей-нибудь день рождения или юбилей.
Соня приходит и уходит, а мы остаемся.
- Ребя-а-та! Ребя-а-та, скворцы прилетели, скворцы прилетели, на крыльях весну принесли, - вскрикивает вдруг Миша.
Это, видимо, выплескивается из него энергия, рожденная незаурядностью и холостой жизнью.
Галя выходит из-за стола, включает радио.
- ...Малый театр купит у населения веера из страусовых перьев, - говорит диктор.
- А сколько стоит веер? - интересуется Виля и смотрит на всех по очереди.
Наверняка у него дома где-нибудь в кладовке валяется дюжина вееров, оставшихся в наследство от прабабки - царской генеральши.
Через час я выхожу в коридор покурить. В коридоре ко мне подходят Шмаков и Шуйдин из соседнего сектора.
- Пойдем в «Лето», - зовут коллеги. Их двое, надо, чтобы было трое.
Я щелкаю языком, трясу головой - это значит, что я отказываюсь идти в кафе «Лето».
Миша проводит гибкую линию поведения. Иногда он примыкает к ним, иногда ко мне.
По коридору проходит директор института Спасский. В профиль он похож на Бетховена. То же выражение гениальности и глухоты.
- Скоро праздники, - говорит Миша и смотрит Спасскому в спину. - Ты где будешь?
- Не знаю, - говорю я, потому что действительно не знаю. У нас с женой нет постоянных друзей и постоянной компании. - А ты?
- Зовут в три места, - говорит Миша. - Еще не решил.
Я чувствую, что Мишу никуда не зовут, но он стесняется признаться в своей невостребованности.
Из дверей один за другим выходят мои коллеги. Все они разные, и вместе с тем что-то общее есть в лицах - видимо, отсутствие расстояния в глазах.
У космонавта - расстояние от Земли до Луны. А у меня и у Вили - от метро «Таганская» до метро «Маяковская».
Настроение у всех приподнятое, потому что скоро праздники. Новый год. Люди купят елки и поставят каждый у себя дома. Соберутся в полночь за накрытым столом и скажут друг другу: «С Новым годом, с новым счастьем». И каждому обязательно покажется, что год будет новый, другой, чем прежде, и счастье тоже будет новое, какого не было еще ни у кого.
Моя жена преподает в школе русский язык и литературу, объясняет детям, что Онегин - лишний человек, а Татьяна - русская душою. Неблагодарные дети кладут Алке на стул канцелярские кнопки, острием вверх, и поэтому, прежде чем сесть, Алка проводит по стулу ладошкой.
Моя жена, как Онегин и Печорин, чувствует в себе нерастраченные силы, поэтому три раза в неделю по вечерам она бегает на курсы и совершенствует себя. Окончив курсы, Алка будет преподавать в этой же самой школе этого же самого Онегина. Единственно - дети будут не эти же самые, а другие.
У моей жены есть редкое качество укрупнять события и каждое возводить в трагедию.
- Но я устала! - воскликнет она и заломит руки.
- Отдохни, - скажу я. - Ляг и поспи.
- Но я не могу, не могу...
- Почему ты не можешь?
- Но мне надо ехать в «Детский мир» за тесьмой...
Теперь у Алки два повода для отчаяния: тесьма и моя бестолковость.
- Поедешь завтра.
Алка опускается на диван и тихо рыдает. Я пожимаю плечами, усаживаюсь в кресло и начинаю читать журнал «За рубежом». Моя жена тем временем рыдает громче - в музыке это называется крещендо, то есть «усиливая звук». Когда она усиливает звук, я подозреваю, что Алка оплакивает не тесьму, а неудачное замужество, свою загубленную жизнь. Я обижаюсь и громко переворачиваю страницу. Демонстрирую равнодушие.
Столкнувшись с равнодушием, Алка рыдает на всю квартиру, а заодно на пару соседних.
Я бросаю журнал на пол и самолюбиво кричу, потом подсаживаюсь к ней и кричу менее самолюбиво. Дальше мы обнимаемся и начинаем обвинять друг друга. Алка обвиняет меня исключительно для того, чтобы послушать опровержения.
И она их слышит и забывает обо всем, даже о тесьме. Когда я осторожно напоминаю о тесьме, то оказывается, что тесьму можно заменить сутажом, а сутаж продается в галантерее рядом, а в галантерею можно зайти завтра и послезавтра и даже на будущий год.
Мы сидим обнявшись, щека к щеке, как перед фотообъективом, и со стороны напоминаем двух обезьян из Сухумского питомника.
Год назад, когда еще Алка была моей невестой, я заболел какой-то странной болезнью. Пять дней у меня держалась температура сорок, и врачи не могли ни сбить ее, ни установить диагноз. Алка приходила ко мне в эти дни, садилась на краешек постели и спрашивала:
- Ну что? - И глаза ее увеличивались от непролившихся слез.
- Вскрытие покажет, - обещал я и облизывал сухие губы.
- Если ты умрешь, - проникновенно говорила Алка, - я буду считать себя твоей вдовой.
Я был тронут Алкиной преданностью и чувствовал, что мои глаза тоже наполняются слезами.
- Если я умру, все тебе оставлю. Вот эту квартиру. Все.
Квартира была, правда, не моя, а отца, и, если бы я умер, они с мачехой обменяли бы эту и свою на большую площадь. Но какое это имело значение? Я пьянел от любви к Алке, от жалости к ней и от температуры сорок, которая стояла пятый день.
(Впоследствии оказалось, что это была какая-то форма гриппа.)
Я любил Алку за то, что она, как чеховская Мисюсь, смотрела на меня нежно и с восхищением, считала меня - как в песне, которую в те времена пела Эдита Пьеха, - самым умным, самым нежным и самым главным.
Сейчас Алка начинает подозревать, что я не самый главный, я рядовой инженер, без расстояния в глазах. Первая часть песни кончилась, началась вторая: «Если я тебя придумала, стань таким, как я хочу». А я никак не могу стать таким, как хочет Алка. Я обычный, трезвый, бесталанный человек. В этом, наверное, моя трагедия.
Я прихожу с работы, сажусь за стол и жду, когда Алка прекратит вылавливать из кастрюли пельмени. Наконец она ставит передо мной тарелку с голубоватыми пельменями, от них идет пар.
- Вилку, - подсказываю я.
Алка с оскорбленным лицом подает мне вилку.
- Хлеб, - говорю я.
- Он перед тобой.
Хлеб действительно недалеко от меня, и я действительно могу его сам взять и нарезать. Более того, я сам мог бы купить по дороге пачку сибирских пельменей и сварить их в кипятке. Мог бы вытереть пыль и подмести пол. Я все могу сам, но мне хочется, чтобы это сделала Алка.
Каждый человек представляет себе счастье по-своему. Галя Соколова хочет ехать в открытой машине и приветствовать публику ручкой. Миша хочет стать директором института и двигаться по нему с выражением гениальности и глухоты. А я мечтаю встречать дома каждый вечер Алку, чтобы она подавала мне хлеб и вилку, а сама садилась бы напротив и, подперев по-бабьи щеку ладошкой, спрашивала: «Что новенького?» А я бы отвечал ей, что новенького ничего, все по-старому.
- Ну так подай хлеб-то, - прошу я.
- Протяни руку и возьми.
Я протягиваю руку, подвигаю к себе целлофановый пакет. Разворачиваю пакет и достаю оттуда половину батона. Алка внимательно наблюдает за моими действиями.
- Ну что, - спрашивает она, - трудно было?
- А что бы с тобой стало, если б подала?
Алка поворачивается ко мне спиной, лицом к окну и обреченно смотрит перед собой. За окном идет тяжелый косой снег, и этот снег наводит Алку на подходящую мысль.
- Коля! - говорит она и складывает руки лодочкой, будто собирается нырять. - Давай бросим все и пойдем на улицу.
«Бросим все» - это жертва. Это значит, что Алка собирается пропустить занятия на курсах. Интересно узнать - во имя чего.
- Зачем? - я поднимаю глаза.
- Мы будем идти по берегу реки, взявшись за руки, а в лицо нам будет снег и ветер.
- И звезд ночной полет, - продолжаю я. На минуточку представляю себе нашу прогулку, мы будем идти по берегу вонючей Яузы, а в глаза - так, что не проморгаться, - будет лепить мокрый снег. - Алла, - медленно и внимательно произношу я. - Зачем мы пойдем на улицу? Давай лучше почитаем.
Алка мелкими шажками бежит в комнату, падает на диван и рыдает.
Я беру журнал «За рубежом» и громко переворачиваю страницу. Алка постепенно начинает переходить на крещендо, а у меня такое впечатление, будто в моем доме в течение года живет не жена, а дальняя родственница, которая приехала откуда-то с Урала и которую надо постоянно развлекать.
Я бросаю журнал на стол и самолюбиво кричу. Потом подсаживаюсь к Алке и кричу менее самолюбиво.
Все как всегда. Мы снова миримся, но я чувствую, как с этой следующей ссорой что-то меняется во мне. Все как всегда и вместе с тем по-другому.
В комнате тепло. За окном в сумерках сплошной стеной стоит снег, и непонятно - идет он снизу вверх или сверху вниз.
- Скоро Новый год... - говорит Алка.
- Три дня на работу ходить не будем. Дома будем сидеть.
- Поедем за город! - Алка смотрит мне прямо в лицо.
- А что... - раздумываю я. - Там сейчас зима. Это здесь слякоть, а в лесу зима.
- Елки, и снег блестит на солнце.
- И тени на снегу.
Мы сидим, обнявшись, как обезьяны в Сухумском питомнике, и я снова слушаю в себе счастье - как год назад, когда мы были женихом и невестой и говорили о моей смерти.
- Когда я трезв, нет радости ни в чем. Когда я пьян, мутнеет ум вином...
- Темнеет, - поправляет Марк.
- Как это темнеет? - обижается оператор Юра.
- Не перебивай! - кричит Алка. - Юра, не обращай внимания.
- Когда я трезв, нет радости ни в чем. Когда я пьян, - Юра коротко взглядывает на Марка, - мутнеет ум вином.
Алка тоже снисходительно взглядывает на Марка.
Но между трезвостью и хмелем есть мгновенье,
Которое люблю за то, что жизнь лишь в нем.
- Омар Хайям, - напоминает Марк.
- А я и не говорю, что это не Омар Хайям, - обижается оператор Юра.
Что было-о, то было-о, скрывать не могла-а.
Я гордость забыла-а, к нему подошла...
- запела Лена.
Все замолчали, Лена тоже замолчала.
- Ну а дальше? - спросил я.
Алка оглянулась на меня так, будто я сказал жуткую бестактность.
- Я дальше забыла, - сказала Лена.
То самое мгновение между трезвостью и хмелем, когда всех любишь, у меня прошло. Я сижу и смотрю на Алкиных друзей. Друзей она меняет часто, я их не запоминаю. Вот Марк с магнитофоном. Его приглашают из-за магнитофона. Вот Лера, у которой неприятности. Прихрамывающий оператор документальных фильмов. В афишах он пишется «автор-оператор». Алка говорит: прихрамывает он оттого, что во время подводных съемок акула откусила ему палец. Напротив меня сидят Лена с Андрюшей. Лена - учительница из Алкиной школы. Кажется, учительница, а может, старшая пионервожатая. Андрюша - ее муж, а может, родственник.
Возле меня сидит татарка Рая. Настоящее ее имя Рашида. Она хочет выйти замуж только за татарина.
- Выпьем, - скомандовал Марк.
- За мир, - предложил я.
- За мир во всем мире, - сказал Андрюша.
Алка снова посмотрела на меня с пристальным недоумением. Такой тост кажется ей неостроумным. Алка родилась в сорок шестом году. Для нее война - это история. А мне, когда война началась, было шесть лет, и я все помню. Я даже помню, как нас эвакуировали с детским садом, и все родители плакали, и дети кричали, а мы с мамой нет. Она смотрела на меня, а я на нее. На маме было летнее крепдешиновое платье - серое с желтыми цветами. Потом поезд тронулся, все закричали еще громче и побежали за вагоном, а мама осталась стоять.
- Алка, - зову я.
Она отвлекается и кладет на мою тарелку кусок селедки и кусок ветчины.
- А лес? - спрашиваю я.
- Куда? - в свою очередь спрашивает Алка. - Под елку, как зайцы...
Оператор стучит вилкой по тарелке.
- Давайте выпьем, - предлагает он, - каждый за того, за кого он хочет.
Тост витиеватый, но все довольны, и все пьют с таинственным видом: Рая - за татарина, Марк - за магнитофон.
- А вы почему не пьете? - спрашивает Андрей. Надо же, заметил.
- Выпью, - обещаю я.
Лена громко рассказывает о том, что возле института Склифосовского есть дом и в этом доме прямо в квартире стоит голубая «Волга». Эту «Волгу» видно с улицы.
Приятно думать на лежанке,
Что есть в Париже парижанки,
- продекламировал оператор.
Алка хохочет, откидывая голову так, что видны ее тридцать два изумительных зуба.
Я замечаю, что у меня - как это называется в кино - покадровость восприятия. Я вижу все, что происходит, и слышу все, что говорят. Но я не могу свести все, что я вижу и слышу, в одну общую линию. Не могу объединить все и всех одной идеей. Может, потому, что нет этой одной идеи, а может, потому, что я протрезвел.
Марк подошел к магнитофону и нажал кнопку.