Опыты в стихах и прозе - Батюшков Константин Николаевич 10 стр.


Я. Я не назначаю, именно какого Гения; от вас зависит выбор: Гения поэзии, Гения войны, Гения философии, науки или художества, какого вам угодно; только Гения пламенного, пылкого, наполненного гордости и себяпознания, которого крылья неутомимы, которого взор орлиный проницает, объемлет природу, ему подчиненную; которого сердце утопает в сладострастии чистейшем и неизъяснимом для простого смертного при одном помышлении о добродетели, при одном именовании славы и бессмертия.

X. (с радостию взяв мел, подбегает к грунтованному холсту). Я вас понимаю, очень понимаю...

Я. Я уверен, что художник N. меня поймет, когда дело идет о славе.

X. (взяв меня за руку и краснея при каждом слове). Вы не поверите, как я люблю славу: стыдно признаться; но вы хотите... (чертит мелом абрис фигуры) вы хотите...

Я. Гения. Чтоб изобразить живо, как я его чувствую, прочитайте жизнь Ломоносова, этого рыбака, который, по словам другого поэта, из простой хижины шагнул в Академию; прочитайте жизнь Петра Великого, который сам себя создал и потом Россию; прочитайте жизнь чудесного Суворова, которого душу, сердце и ум природа отлила в особенной форме и потом изломала ее вдребезги; взгляните, если угодно, на творения вашего Рафаэля, в памяти которого помещалась вся природа! Напитавши воображение идеалом величия во всех родах, пишите смело; ваш Гений будет Гений, а не фигура академическая. Теперь вообразите себе, что он борется с враждебным роком; запутайте его ноги в сетях несчастия, брошенных коварною рукою Фортуны; пусть слепая и жестокая богиня обрезывает у него крылья с таким же хладнокровием, как Лахезиса прерывает нить жизни героя или лучшего из смертных, – Сократа или Моро, Лас Казаса или Еропкина, благодетеля Москвы.

X. Я разумею. Фортуну изображу, как обыкновенно: с повязкою на глазах, с колесом под ногами.

Я. Это ваше дело! Теперь заметьте, что побежденный Гений потушает свой пламенник. Нет крыльев, нет и пламенника!

X. Справедливо.

Я. Но зато нет слез в очах, ни малейших упреков в устах божественного. Чувство негодования и – если можно слить другое чувство, совершенно тому противное, – сожаление об утраченной Славе, которая с ужасом направляет полет свой, куда перст Фортуны ей указует.

X. Гений мой будет походить на Аполлона Дельфийского...

Я. Если бы Аполлон промахнулся, метя в чудовище, то выражение лица его могло бы иметь некоторое сходство с лицем несчастного Гения, у которого Фортуна обрезала крылья.

X. (задумавшись, и потом с глубоким вздохом). Я вас понял совершенно: художник не всегда был баловнем Фортуны. Мы все, дети Аполлоновы, менее или более боролись с несчастием. Многие победили его, многие утратили свои крылья в жестокой борьбе, и пламенник таланта потух сам собою. Вы будете довольны картиною. Теперь же стану ее компоновать. Простите.

II

Я. Картина ваша прелестна! Для вас Гений не потушил своего пламенника, когда вы изображали его божественное лице.

X. Я доволен: но спросите у меня, как я страдал! Сколько печальных мыслей бродило в голове моей, когда я изображал Гения, потушившего пламенник свой, и лице этой неумолимой, безрассудной Фортуны, которая, исполняя долг свой, так спокойна! ибо не ведает, что творит! – она с повязкою на глазах. Верите ли, что сердце мое обливалось кровью при одной мысли об участи художников, которые в отечестве своем не находят пропитания...

Я. (рассматривая картину). Прекрасно!.. Но знаете ли, что можно воскресить вашего Гения?

X. (с радостию). Воскресить?

Я. Выслушайте меня: я шел однажды в диком лесу и потерял дорогу. Выхожу на свет, вижу пещеру, осененную густыми ветвями, и в этой пещере... вашего Гения.

X. Моего Гения?

Я. Он сидел в глубокой задумчивости, опершись на одну руку. Потухший светильник лежал у ног, а кругом – обрезанные крылья, которые развевал пустынный ветер, с шумом пролетающий в пещере: я ужаснулся.

X. Далее.

Я. Глубокий вздох вырвался из груди страдальца; он взглянул на потухший пламенник, и мне показалось, что слезы его падали на холодный помост пещеры.

X. Слезы, одному дарованию известные! Так плакал умирающий Рафаэль! Далее...

Я. Вдруг вся пещера осветилась необыкновенным сиянием. Вступают два божества: Любовь и Слава. За ними влечется окованная Фортуна.

X. Опять эта слепая колдунья!

Я. Вы ошибаетесь. Любовь оковала ее, сдернула повязку с очей и привела в пещеру, где страдал бедный Гений.

X. Я воображаю удивление Фортуны, которая в первый раз в жизни разглядела глупость, сделанную в слепоте.

Я. Слава отдает свои крылья Гению; Любовь зажигает его пламенник; Гений прощает изумленной Фортуне и в лучах торжественного сияния воспаряет медленно к небу.

X. Вот картина!

Я. Вы угадали. – Берите животворную кисть вашу.

X. Я напишу эту картину. Эта работа облегчит мое сердце... Так! надобно, непременно надобно воскресить бедного Гения!

X. Похвальное слово сну

Письмо к редактору «Вестника Европы»

Пускай утверждают, что хотят, прихотливые люди и строгие умы, а я утверждаю, милостивый государь, что науки и словесность у нас в самом блистательном состоянии. Укажу вам на книгопродавцев. Посмотрите, как они разживаются: то домик выстроят, то купят деревеньку. Чем же? Торговлею. Какою? Книжною. Следственно, у нас пишут, у нас читают, и из одного следствия к другому я могу вывести, что словесность русская в самом цветущем состоянии. Вот что хотел я доказать и что вы знаете без моих доказательств; ибо вы, милостивый государь, наблюдаете постоянно ход наших успехов, как астроном наблюдает течение любимой планеты. Вы заметили, конечно, что мы заняли все пути к славе и многие материи исчерпали до дна, так что нашим потомкам надобно будет умирать от жажды. – Простите мне это выражение и сосчитайте со мною эпические поэмы, в честь Петра Великого написанные. – Считайте от Ломоносова до Сл<адковс>кого и далее, от кедра до иссопов, и заметьте, что все поэмы исполнены красот, что в них все было сказано, кроме того только, что Ломоносов намеревался сказать и не успел: но это сущая безделка! Теперь прошу взглянуть на обширную область Талии и, наконец, Мельпомены, которая беспрестанно обогащается новыми приобретениями и скоро истощит всю священную древность от сотворения мира. – У французов одна «Аталия»; у нас, благодаря усердию писателей, не одна трагедия переносит нас в землю иудейскую. Я ни слова не скажу о «Российском феатре», на котором основана слава наших праотцев, о журналах, романах и пр., изданных назад тому двадцать лет и более. Их мало читают; но время доказало, что они бессмертны: они уцелели в пожаре столицы. «Добро не горит, не тонет», – говорит пословица. Сердце мое дрожит от радости, когда я начинаю исчислять на досуге все наши сокровища. Тогда я похожу на антиквария, который, не делая никакого употребления из своего золота, любуется им и говорит: «Вот червонец! вот рубль! вот старинная монета! такого-то года! при таком-то царе! Кто ее отливал? из какого рудника это золото? кто употреблял эту монету?» А я говорю: «Вот трагедия 1793 года! Кто ее писал? кто читал ее?» – Творца не мудрено отыскать по творению, но читателей найти не легко: мы еще не любим отечественного. Что нужды мне до других! Я день и ночь роюсь в моих книгах; расставляю их по порядку хронологическому и горжусь моим богатством. Чего у нас нет? Боже мой! Найдите хотя один предмет, одну отрасль ума человеческого, которую бы мы не обработали по-своему? Поэзии – море! и поле Красноречия необозримое! – Загляните только в журналы, но без предубеждения, и вы найдете – сокровища! Здесь похвальное слово такому-то; там надгробное слово такому-то; здесь приветствие, там благодарный глас общества: и все то благо, все добро! Все герои, все полководцы, все писатели увенчаны пальмами красноречия и шагают торжественно в храм бессмертия. – Мы не ограничили себя великими людьми; мы хвалили даже блох27

 и будем хвалить все, что пресмыкается и ползает в царстве животных. – Итак, мудрено ли, что какому-то чудаку вздумалось написать «Похвальное слово Сну»? Случай мне доставил исправный список и вовсе не похожий на тот, который напечатан в вашем «Вестнике». Если вы найдете, что читатели ваши не заснут над этим панегириком, то покорнейше прошу напечатать его в журнале и сохранить для потомства, которое, конечно, благодарнее современников, завистливых, строгих и вовсе не способных ценить дарования. Это не мои слова, м. г., а моего приятеля Н. Н., который пишет стихи и прозу, но только не печатает их в вашем журнале и потому вам неизвестен. Имею честь быть и проч.

Предисловие

В 18.. году, лет несколько до нашествия просвещенных и ученых вандалов на Москву, жил на Пресненских прудах некто NN., оригинал, весьма отличный от других оригиналов московских. – Всю жизнь провел он лежа, в совершенном бездействии телесном и, сколько возможно было, душевном. Ум его, хотя и образованный воспитанием и прилежным чтением, не хотел или не в состоянии был победить упрямую натуру. – Имея большой достаток при счастливых обстоятельствах (которые единственно могут сохранить в полноте характер человека), он не имел нужды покоряться условиям общества и требованиям должностей. Он делал, что хотел, а хотел одного спокойствия. – Великий Конде говаривал: «Если бы я был царем моей постели, то никогда бы с нее не вставал». Наш оригинал был совершенный царь своей постели. – Целый день он лежал то на одном боку, то на другом, и всю ночь лежал! Редко, очень редко мы видели его сидящего у окна с длинной турецкою трубкою, в татарском или китайском шлафроке, и то когда он занимался домашними делами. Два чтеца попеременно читали ему книги, ибо лень не позволяла заниматься самому чтением, но лень не мешала делать добро. Он сыпал золото нищим и, под непроницаемою корою бесстрастного спокойствия, таил горячее сердце. В уединенном квартале города он воспитывал на свой счет двенадцать бедных девушек, кормил и одевал несколько заслуженных воинов и – странное дело! – не ленился посещать их по воскресным дням. «От этого лучше спится!» – говаривал он тем, которые выхваляли его благотворительность. – Равнодушный ко всему, он слушал спокойно самые важнейшие новости, но при рассказе о несчастном семействе, о страдании человечества вдруг оживлялся, как разбитый параличом от прикосновения электрического прутика. Впрочем, он был самый бесстрастный автомат: никого не обижал, ни с кем не заводил тяжбы, ни над кем не смеялся, никому не противоречил, не имел никаких страстей: страсть его была – лень. Скучал ли он? Утвердительно отрицать не могу, но заключаю, что скука ему была известна, и вот по какому обстоятельству. – Однажды он послал за мною. «Садись или ложись на диван, – сказал он, указывая на турецкую постелю, – я намерен ехать в деревню и воспользоваться первым весенним воздухом. Снег расстаял, и стук по мостовой карет и дрожек начинает меня беспокоить. Но в деревне нельзя быть без общества; соседи мои люди деятельные; с ними надобно говорить, ездить на охоту, заводить тяжбы, мирить, ссорить и пр. и пр... О! это меня расстроит совершенно! Двери на крюк соседям. С кем же я буду убивать время? С такими друзьями, как ты, например!» Я привстал и хотел благодарить за учтивость, но ленивец мой замахал обеими руками и продолжал: «Я знаю в Москве человек до шести, людей приятных в обществе и совершенно праздных. Двое из них могут назваться по справедливости добрыми людьми. Леность не позволяет другим пускаться на злые дела, и это хорошо! Мы пригласим их к себе. Но теперь надобны женщины: вот истинное затруднение. Без женщин общество мужчин скоро наскучит... А где найти женщин ленивых?» – «Боже мой! как не найти!» – вскричал я. – «То есть, ленивых по моему образу мыслей, – возразил NN, покачав головою и насупя брови, – их язык вечно деятелен, в вечном движении; это ртуть, это белка на привязи у колеса, это маятник, который...» (леность или доброта сердца не дозволяли кончить сравнений). «Но так и быть, – продолжал лентяй с глубоким вздохом, – я согласен пригласить вдову приятеля моего, генерала А., с двумя дочерьми, добрыми и любезными девушками. Дружба меня сделает снисходительным. Толстая жена откупщика нашего Ж. с племянницею, ленивая Софья, ее дородная сестра, не будут лишние. Впрочем, мы не наскучим друг другу: свобода все украсит. Общество мое пусть называют как хотят московские насмешники; но оно будет приятно мне и гостям. Возьми же лист бумаги, милый друг, и пиши учреждение общества ленивых». – Я взял перо и бумагу и написал под диктатурою нашего лентяя условия, под коими все члены согласились подписать свои имена, и мы накануне 1 мая отправились в подмосковную...

В шестидесяти верстах от города, на конце густого соснового леса, которого спокойствие ничто не может нарушить, стоит большой господский дом, архитектуры изрядной. К нему примыкает озеро, усеянное островами. Вдали синеет колокольня уездного городка и несколько деревень. Кажется, что все было пожертвовано тишине в сей мирной обители: все службы, начиная с кухни до конюшни, расположены в некотором расстоянии одна от другой и закрыты рощицами. Перед окнами большие плакущие ивы, березы и цветники, засеянные китайским маком. – Здесь все посвящено лени, все питает ее, все приглашает ко сну: под каждым старинным деревом дерновая скамья, в каждой беседке канапе или постель с большими занавесами и со всеми предосторожностями от комаров и мошек, а на дверях надпись из нашего Пиндара-Анакреона:

Сядь, милый гость! здесь на пуховом

Диване мягком, отдохни,

В сем тонком пологу, перловом,

И в зеркалах вокруг, усни;

Вздремли после стола немножко:

Приятно часик похрапеть!

Златой кузнечик, сера мошка

Сюда не могут залететь!

Ни крик петухов, ни стук топора, ни топот, ни конское ржание – ничто не нарушает глубокого молчания. – Кроме ручья, журчащего под навесом берега, кроме озера, которое ласкает тихим плесканием пологие берега свои, вы ничего не слышите. Сия тишина бывает прервана или очарована роговою музыкою, которая при закате солнца провожает умирающий день, и нежными, сладостными и протяжными звуками приготовляет сладкое усыпление и веселые мечты хозяину поместья. – Но это редко случается, ибо он боится беспокоить своих музыкантов. – У него нет ни одного деятельного или суетливого человека: все подчинено каким-то правилам особенного порядка; один повар имеет право разнообразить наслаждение эпикурейца. Я не стану описывать его дома. Каждый угадает, что он покоен, тепел и не слишком светел, ибо архитектором располагал по своей воле прихотливый хозяин. Но одна зала достойна вашего замечания. – Ее большие полуовальные окна осенены со всех сторон густыми ветвями вязов и лип, которые в июне наполняют бальзамическим испарением своих цветов окрестный воздух. Все стены обширной залы украшены картинами. Две – изображают идиллии из золотого века; другие – рождение Морфея, его пещеру и владычество его над небом и землею. Здесь видите Смерть в виде усыпленного Гения, там – Эрминию, отдыхающую у пастухов, спящего Эндимиона, который, кажется, весь осребрен сиянием влюбленной Дианы и во сне вкушает сладости, неизъяснимые языком смертного. Здесь вы видите мальчика, уснувшего на краю колодца; Фортуна поддерживает его рукою, но так осторожно, что, кажется, боится разбудить беспечного: прелестное изображение счастливцев и баловней слепой богини, которые забываются на краю своей гибели! Наконец, на колоннаде, украшающей преддверие залы, вы читаете имена знаменитых ленивцев: Лукулла, Сарданапала, Анакреона, Лафонтена, Шолио, Лафара; тут же имена русских стихотворцев и имя того, который пишет прелестные басни и комедии и необоримую леность свою умеет украшать прочнейшими цветами Поэзии и Философии.

Назад Дальше