Колокола (сборник) - Георгиевская Сусанна Михайловна 12 стр.


— И превосходного зодчего... И ты сразу попал в институт, Всеволод?

— Нет. Я держал два раза... И думаю, что... Одним словом, здесь имели значение мои ученические работы... Я показал их Петрову. Моему будущему руководителю.

— Если я правильно понял тебя, в архитекторы идут главным образом дети родителей не то чтобы обеспеченных... но, в общем... не знаю, как бы выразить это... Сам понимаешь, это же не моя специальность, мое дело — танки; я — кадровик... Но я так понял тебя, что в архитекторы идут дети... Одним словом, не первое поколение нашей интеллигенции... Дети крестьян и рабочих чаще становятся художниками, живописцами... Прав ли я, Костырик?..

— Пожалуй. В какой-то мере.

— Ты говорил мне о Воронихине, чьим именем назван ваш институт. У него была, как я понимаю, своя изумительная культура, так же как у всех старых зодчих... Ведь тогда в одном человеке — руководителе тех построек — все должно было сочетаться: и конструктор, и архитектор... Тогда не было деления на архитекторов и конструкторов.

— Да, да... Вы как раз говорите о том, что меня заботило... Я надеялся это в себе развить... Как финны... Как Франк Ллойд-Райт.

— Да... Франк Ллойд-Райт... Изумительный был архитектор!.. Великолепно рассчитан фундамент гостиницы... Ну ты же знаешь... Та гостиница, что в Японии.

— Но он не был строителем массовых зданий, товарищ полковник.

— Меня зовут Степан Александрович.

— Он был частный строитель, если можно так выразиться... Строитель и педагог.

— Ты когда-нибудь думал о том, как трагична была эта жизнь, Сева? Сколько раз ему приходилось как бы все начинать сначала?

— Да. Я думал об этом... И удивительно, знаете ли, что он всегда оставался без крова... Его преследовали пожары!

— Без крова и без семьи! Замкнутый, сдержанный, очень суровый был человек... А жизнь Воронихина, Сева! А молодость... ну, скажем, моя и твоего бати?.. Мы — скромные люди, но все же люди. И близкие тебе... Ведь мы твои современники... Не задумываясь о том, чтобы дать тебе образование, твой отец практически отдал тебе свою правую кисть... Я знаю, мальчик, когда другой в смятении, нехорошо говорить ему о себе... Надо как бы забыть себя, но и я человек... Двенадцатый час... Я — в пижаме... Я... я, понимаешь, — бездетен... Нет у меня детей! Во время войны погибла моя семья.. А я принадлежу к числу однолюбов... Извини меня за признание. Жена для меня означала — любовь... Кто это приезжал к тебе?! Ты, должно быть, любишь ее до потери разума?

— Я не знаю.

— Вот те раз! Не знаю! Ты что же, маленький?.. Какие вы все пошли удивительные, инфантильные. Мы поздно формировались, долго себя искали, но чувство долга...

— Оно есть и у нас, товарищ полковник.

— Да. Я знаю. Но мы как бы что-то вам облегчили, Всеволод. Подарили, что ли... Я отдаю себе полный отчет в преимуществах и недостатках современного воспитания. У меня было много детей... хотя бы даже и не своих собственных. Иногда я удивляюсь «черствости» вашей. Но тут же спрашиваю себя: «А ты?» Может быть, потому, что нет у меня детей, я часто думаю о времени своего детства... Я жил в Москве, в большом деревянном доме, жильцов было много, и, разумеется, были среди жильцов и такие, что воевали. Нам, детям, они казались взрывчатыми и еще, понимаешь ли... В общем, дело не в том... Много ли твой отец рассказывал тебе и твоей сестре о войне и Германии? Ведь он участвовал во взятии рейхстага...

— Не рассказывал ничего... Он человек, как бы это сказать... молчаливый.

— А хвастался он своими заслугами?

— Нет! Я думаю, он их даже не сознавал и не сознает.

— Ну да... У Твардовского сказано: «Подвиг — это долг»... Очень верно... Два года, знаешь ли, я лежал в госпитале, а за два года много чего передумаешь... Выздоровел — пошел в академию... В военную академию... И когда вчера я говорил с твоим отцом, Сева, из его рассказов, человека, надо сознаться, не особенно разговорчивого, я понял, что ты страстно любишь свое дело: архитектуру... Он не так это говорил, не такими словами... Но я понял, что дело твое для тебя не случайное дело, что оно результат и мыслей, и страсти... И еще я понял, что ваша семья живет очень замкнуто... Что твой отец необщителен... Скажи-ка, думал ли ты о том, со сколькими людьми сегодня приходится сталкиваться архитектору? Зодчий — это руководитель постройки, строительства, одним словом... У тебя практически никогда и товарищей не бывало.

— Откуда вы это знаете?

— Я был вчера в институте, Костырик. Был у декана... Я за тебя ходатайствовал... Ты, оказывается, часто пропускал лекции и не участвовал в общественной жизни своего института...

— Это было из-за «халтуры», из-за работы. Я... я старался помочь отцу.

— Все это хорошо, но почему в институте за столько лет... Почему ты никому ни о чем не рассказывал? Почему ты думал, что люди — не люди и тебе не пошли бы навстречу, Сева! Мог же ты, в конце концов, перейти на вечерний?

— Мог бы. Но тогда моим прямым руководителем не был бы Петров. А он ко мне исключительно относился, и я преклоняюсь перед его талантом...

— Значит, ты все же перед кем-нибудь преклоняешься, кроме себя самого?

— Да что вы, товарищ полковник....

— Я — Степан Александрович... И наша беседа — частная. Опять-таки — я в пижаме! Вот ты говоришь мне: «Петров — талант. Я преклоняюсь перед его талантом...» А как сурово складывалась его жизнь?.. Сколько раз он бывал отстранен от работы? Кроме того, талант — это воля, Всеволод. У Петрова была настоящая воля таланта. Быть может, со временем ты станешь таким, как он!

— Нет! Я хочу только то, что смог бы сам.

— Превосходный ответ. Он меня устраивает. Вчера, когда я был в институте у твоего декана, я с ним говорил о том... Одним словом, если ты не защитишь диплома, не получишь высшего образования и не попадешь в так называемое распределение... ты будешь мобилизован... А я не хочу и не могу принять, чтобы служба в армии была для кого-нибудь наказанием. Служба в армии — дело почетное! Дело всех сынов нашей Родины... Прости меня за некоторую высокопарность, но ведь я военный. И гражданин.

— Степан Александрович, мой отец немолод. Я и Катя родились поздно... Тяжко болеет мать... Откуда я знаю, что будет через четыре года!.. Дорога мне будет открыта, все это так... Но особое положение моей семьи... В состоянии ли будет отец работать? А если нет? Как же я совмещу учебу с заботами о семье?

— Мальчик, мое поколение училось без отрыва от производства. А Воронихин... Он был не просто рабочим, а крепостным. Твой учитель. Петров... сам знаешь, сколько пришлось преодолевать этому выдающемуся архитектору... Я ходатайствовал, чтобы тебя в институте... восстановили. Я свидетельствовал, что, по моему опыту, нету неисправимых ребят... Тем более таких, как ты. Институт не встал на мою точку зрения... Здесь особенно горько то — и я понимаю это, — что ты во всем как бы сам виноват и не раз упрекнешь себя, но, если хочешь знать мою точку зрения сейчас, когда мы с тобой здесь с глазу на глаз... Армия — лучшая для тебя школа... Школа товарищества, дисциплины, близкого столкновения с другими людьми... И долга, который ты понимаешь односторонне. Долг у нас есть не только по отношению к семье. Подумай об этом, Всеволод... У тебя будет время об этом подумать... Единственное, что я хотел бы для тебя сделать и сделать могу, особенно теперь, когда я с тобою поговорил... с тобой и с твоим отцом... и лучше понял тебя, как мне думается... я сделаю все, чтобы тебя направили... Одним словом, я бы хотел, чтобы ты проходил военную службу на Санамюндэ. Это место нелегкое... Но там начальником мой товарищ, человек широкой, щедрой души. Я воспользуюсь своим правом и дам тебе хорошую аттестацию. Я верю тебе и в тебя. И знаю: не ошибусь... У меня чутье... За десять лет я немало перевидел вашего брата. Но если ты мне позволишь, я... Одним словом, частный вопрос. Если эта девчонка (та, что к тебе приезжала)... Ну ладно, ладно. А если женщина — старше тебя? Не отвечаешь? Ну что ж, я тебя понимаю. Это, пожалуй, было бы неделикатно по отношению к женщине... Подними глаза, Всеволод. Если трудно придется, напишешь, ладно? Не напишешь. Куда там! Ты ведь у нас гордец!

ЗАКЛЯТЬЕ

«Будь сегодня двадцать ноль-ноль Центральной переговорной.

Сева».

— Зиновьеву в третью кабину, Зиновьеву в третью кабину. Зиновьеву в третью кабину.

 

— Здравствуй, Кира, Это я, Сева.

— Здравствуй. Ну как ты там жив-здоров?

— Кира, алло!.. Тебе хорошо слышно?.. В общем, здесь, понимаешь ли... Тебе хорошо слышно?.. Кира, м е н я  и с к л ю ч и л и  из института.

Молчание.

— Перед самым дипломом?.. Как это возможно?!

— Кира, переговорную мне здесь один парнишка устроил... Я сильно хотел... Я хотел услышать твой голос!

— Сева... Что бы ни было, что бы с тобой ни случилось, я... я... Ты бы не мог в двух словах... Хоть коротко...

— Ерунда!

— Поняла... Все вышло из-за меня. Из-за того, что я приезжала в часть. Сева! Скажи мне правду... Ты сдал все экзамены? Все? Абсолютно все?

— Кира, не будь ребенком.

— Алло!.. Алло!.. Сева, когда ты будешь в Москве?.. Алло!.. Девушка, девушка!.. Нас почему-то разъединили. Милая, дорогая... Отец умирает! Не разъединяйте, не разъединяйте.

— Абонент, разговор окончен, попрошу положить трубочку.

— ...Доченька! Эко хорошо, что поспела... Он еще вчера телеграмму отбил, чтоб я тебя встретила у выхода с переговорной... Но знаешь, какие люди нынче недобросовестные? Телеграмма возьми да и опоздай. Сейчас. Отдышусь. Умаялась... Не помню, как и добралась! — И руки Севиной матери торопливо и деловито провели по Кириным волосам. — Нельзя убиваться, грех. Не смерть, не война, не голод... Разве счастье в одном его инженерстве? И-и-и — нет!.. Но я... — и вдруг сказала старая женщина со страшной и грозной силой, — как мать... Христом-богом прошу...

— Мама!.. Нет, нет!.. Я и так... Я знаю...

— Не бросай моего сынка.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

НОЧЬ

Сквозь сито дождя Кира видит большой желтый месяц, как бы заледеневший в холодном кольце. Он глядит ей в глаза тревожно и пристально...

Девочка глубоко вздохнула, спустила с кровати босые ноги.

Этот пол когда-то циклевал Сева.

Кира зажмурилась и встала на четвереньки. Но этого ей показалось мало. Она погладила пол ладошками.

Но и этого ей показалось мало. Она улеглась на полу калачиком.

«Сколько сейчас?.. Должно быть, часов одиннадцать!»

Она выскользнула в коридор, прислушалась, услыхала ровное дыхание матери... Прокралась в спальню, подошла к стоящей в углу кроватке.

Его волосы были влажными. Кира прижалась губами к его щеке.

— Сашка....

Он ее услыхал. Щечка дрогнула.

— Милый! Я знаю — ты у меня колдун. Сделай, пожалуйста, так, чтоб я была сильная.

— Кира?.. Ты?

— Мама, а мне показалось... будто приехал папа.

— Ступай, ступай, полуночница... Уйди от ребенка. У него жар.

Кира пошла к себе и принялась одеваться. Плащик висел на вешалке в коридоре, она не решилась его прихватить с собой, накинула на плечи летнее клетчатое пальто... На это пальтишко метила Вероника, но Кира не отдавала... Для верности оно висело в ее шкафу.

Из дому Кира выскользнула босая (тупоносые ботинки она обула на лестнице).

Ночь. Навстречу девочке хлестнуло мглой и дождем.

Проехал грузовичок, вздымая грязь. Низко опустив голову, прошла женщина.

«Если Сашка завтра поправится, я отдам Веронике это пальто. Утром отдам. Как проснется, сейчас же, сейчас же его отдам... Все на свете я ради него отдам!»

— Такси-и! Пожалуйста. Воробьевы горы.

— Ты что, решила в ночи совершить экскурсию?

— По какому праву вы меня тычете? К университету.

Дождь хлестал о стекла окон. Кира сидела зажмурившись, словно дремала.

«Отчего так долго!.. Как долго, как долго!..»

— Что случилось с такси, товарищ водитель?

— А ничего такого — легкое землетрясение: зажгли светофор.

— Остановитесь-ка... Мы приехали. Подождите. Я — мигом.

— Ах вот оно что! Я — ждать, а ты — наутек?

— Ладно. Если хотите, можете подняться вместе со мной, — высокомерно сказала Кира.

...Она дома. Приехала. Вон светятся ее окна... Значит, еще не ложилась спать... Скорей, скорей!

— Валентина Петровна!.. Простите. У нас... То есть у меня... Происшествие... В общем... Заплатите ему, пожалуйста. Пусть уйдет, пусть смоется...

— Что с тобой, девочка? На кого ты похожа?

Кира робко присела на ту приступку у вешалки, где галоши. Ржевская стянула с нее пальто. Кира икнула.

— Снимешь чулки?! Снимай. Они — мокрые. Ну? Говори!

Вместо ответа Кира опять икнула.

— Ладно, давай помолчим. Успокойся. Пойдем-ка я чаю дам. Надень мои туфли. Нет, погоди, я налью тебе в чай коньяку. Не хочешь? Ну хорошо. Я выпью чаю, а ты поикай, поикай...

И тут-то Кира перевела дыхание. И принялась говорить. Она говорила жадно, захлебываясь, перебивая себя, торопясь.

Это была ее первая в жизни исповедь.

— Все? — спросила Ржевская.

— Да. То есть нет... То есть все.

Ржевская встала и, опустив голову, тихо прошла по комнате.

— Девочка, почему они не дали ему гауптвахту?

— Не знаю. Ничего я не понимаю.

— Кира, здесь что-то не так... Успокойся. Завтра я пойду в институт, и все образуется. Ну!.. Подними-ка голову. Улыбнись. Молодцом!

Ржевская села к столу и задумалась.

— Значит, вы целовались! В лесу? Нет, девочка, этого не бывает...

— Честное слово — было. И вот за это, за это...

— Погоди-ка... Вы целовались... А потом он взял тебя за руку... Не слушай меня. Я шучу, шучу.

Усталое лицо женщины с пиявками широких бровей, соединившихся у переносья, стало насмешливым и печальным.

— Шучу! Неужели не понимаешь? Ночь, дождик, чулки, которые ты порвала, твое заляпанное пальтишко — все это жизнь, жизнь... Она стучится в двери — к тебе. Это жизнь. Поняла?

— Нет.

— Счастлив даже тот человек, который остро чувствует одиночество.

— Не говорите так... Это — страшно.

— Да, страшно. Но это — жизнь. А он был когда-нибудь... груб с тобой?

— Был. Но мы помирились, и я простила.

— Деточка, я не совсем о том. Вы в лесу... Вас двое... Нет! Этого не бывает...

— Почему вы не верите, Валентина Петровна?

Ржевская расхохоталась.

— А чего здесь особенного? Почему нам никто не верит?.. Лес? Подумаешь! Невидаль! Нельзя целоваться?

— Можно. Нужно.

— Валентина Петровна... Родная... Вы... Я... Я, кажется, поняла.

— Кира, разве я дала тебе право меня исповедовать? Ладно, шучу, шучу... Не обижайся. Я бы хотела быть очень старой. Старой-старой. Я хотела бы ждать своего старика. Хотела бы постареть, быть старой тувинкой... И чтоб мы жили в чуме.

— Зачем?

— А разве нехорошо?... Или вот: пусть уж мой старикан — рыбак. Мы живем на Кубани. Домик у моря... Я жду, старик уходит на лов. Он меня называет «моя старуха»! У нас много-много детей... А ведь бывает такое, Кира!.. Не слушай меня. Вот трешка, щегленок. Иди! Завтра мы обе должны быть в полном вооружении. Надо выспаться. Нам предстоит бой!

СЫНОВЬЯ

...Такси подъехало к институту, и актриса увидела Киру у открывающейся и закрывающейся институтской двери. Лицо у девочки было испуганное.

— Успокойся, щегленок, я тут. Придется тебе убедиться, что бывают люди, которые держат слово. Обещаешь не волноваться? Я, пожалуй, пойду одна... О многом нужно будет поговорить. Вот пятерка: пойди поешь. По носу вижу, что ты ничего не ела.

В сером пальто и черном закрытом платье, ловко накрашенная и хорошо причесанная, Ржевская была моложава, эффектна. Ей предстояло «дело». (Она ли не помнила, что значит — чужое дело?)

Толкнула входную дверь, оглянулась... Кира продолжала шагать взад-вперед по улице, стиснув зубы, сжав озябшие кулаки в карманах плаща. (Откуда было знать Ржевской, что клетчатое пальто она нынче утром отдала Веронике.)

Назад Дальше