Он не был золотым парнем, но хорошей имитацией — безусловно, а это зачастую еще лучше, потому что золотой парень может утомиться, а имитатор не имеет права, он все время должен доказывать, что в нем хоть на золотник, да больше золота, чем в просто золотом парне.
Как Чезаре Корво разбил зеркало
Даже в окрестностях Ромы встречаются тихие места, куда ночью не заглянет ни одна живая душа. Двое всадников в темных плащах кажутся призраками, да и следующий за ними конвой — группа верховых, не больше десятка, без факелов, молчаливых — не оживляет ночную дорогу. Ночь безлунна, беззвучна, лишь где-то вдалеке ухает филин. Едущий на полкорпуса впереди вскидывает руку: здесь. Река совсем рядом, но угадывается только по запаху воды, по отдаленному кваканью, заглушаемому камышом. Здесь. Где никто не услышит, никто лишний — даже конвой оставлен позади, в полусотне шагов, — не увидит. Вокруг Ромы — мельничные колеса на всех реках и речушках, где только можно пристроиться. Но у этой мельницы слишком дурная слава — она горела трижды. Так что Каэтано, а это их земля, все никак не могут найти желающих взять вроде бы выгодное место в аренду и отстроить тут все заново. Мельница деревянная, была деревянная, на каменном фундаменте, а пристройка — вся из дикого камня. А в пристройке — окна, которые можно закрыть ставнями, стены, на одной из которых прекрасно устроится зеркало, и большой каменный стол, к которому можно привязать привезенного с собой пленника. Жаль, что это мельница, а не бойня, и на столе нет желобков-стоков, пригодились бы.
Второй приехавший, пониже первого, плечистый и коренастый, споро обращается с веревками и узлами. Его жертва не сопротивляется. Не надеется вырваться, не напрягает руку, когда ее захлестывает петля. Молчит. Тонкие губы сжаты в надменной усмешке. Коренастый беззвучно хохочет — он на своем веку повидал много упрямых пленников. Мало кому упрямство помогало. А сегодня, кажется, все будет много интересней, чем обычно. Если уж за дело берется Его Светлость… Впервые на памяти. Рамиро как-то думал, что Его Светлости, как бывшему духовному лицу, такие вещи не очень-то по вкусу. Ошибся. Еще как ошибся. Тут слепым нужно быть, чтобы не видеть, даже сейчас, ночью — движения, прищур, даже свет какой-то в глазах. Азарт. И позвал сюда с собой его, а не де Кореллу. Тоже понятно. Мигелино наш человек надежный, но скучный донельзя. Для него все — служба и всегда что-то не так. Разве что поет хорошо, и дерется. А все остальное — будто ему Господь души не дал. Одно дело сделано. Теперь второе — факелы. Укрепить, зажечь, позаботиться о свежих. Света нужно много. Герцог берется за нож. Когда-то, мальчиком, он заинтересовался трудами анатомов и нашел способ присутствовать при вскрытиях. Смотрел, запоминал, слушал объяснения, но сам пробовать не захотел. Противно было прикасаться к холодной, осклизлой уже тронутой разложением плоти безымянных бродяг и нищих. Но приемы запомнились. Живая кожа — на ощупь теплая, упругая и вовсе не такая податливая, как кажется. Плотная. А сразу под кожей — немедленно тающий на руках жир, из-за него рукоять ножа скользит и вырывается из пальцев. Пытается вырваться. Все это пустяки, нужно только слегка приноровиться. Главное все же — внимание. Потому что есть места, где большие кровеносные жилы лежат прямо под кожей. Рассечешь случайно — и потом возись, перехватывай, перевязывай, если успеешь. Нам это ни к чему. Человек на столе запрокидывает голову, хрипит горлом… он не пытается молчать, ему просто сейчас воздуха не хватает. Герцог отлично знает это ощущение — оно проходит, хотя в тот момент кажется, что никогда не пройдет. Проходит — и все становится еще хуже.
Они еще и зеркало повесили… мальчики. Впрочем, второй, кажется, не догадывается, в чем дело. Тем хуже для него. Не узнает, за что умрет. Герцог хотя бы думает, что столкнулся с исчадием ада — а этот готов помогать просто из любви к мучительству. И почему я так и не попытался выяснить, как наше тело порождает и передает боль… и ощущения на пределе так похожи — как ожог и обморожение — записывал же, и забыл. Наверняка, наверняка дело не во внешних свойствах, не в общности материи, дело в нас… а сейчас оно так подробно…
— Записать нечем… — каркает он вслух. Эти двое не поймут шутки. Они вообще ничего не поймут. Хотя Корво жалко убивать. Все равно бы пришлось — слишком предан отцу, слишком опасен для дела. Но жалко. Хороший материал. Но деваться некуда.
Тело изгибается, бьется затылком… не о стол, кто-то умный положил свернутый плащ под голову. Пора, точно пора, потому что подарка хватит на любое желание — а этот палач-неумеха еще что-нибудь дернет… и тот огонь, который сейчас, накроет с головой, потащит в темноту, умрешь и не заметишь. Он открывается весь, тянется туда, где — на краю, за пределом видения — всегда плавает жадное внимание… и встречает пустоту.
— Зовите, — впервые говорит, чувствуя в теле под руками перемену, герцог. — Зовите ее. Или вам еще недостаточно? В голосе на поверхности только холодный интерес натуралиста, препарирующего причудливого уродца, исторгнутого материнской утробой. Азарта там уже нет. И первоначальной злости нет. А глубже, под интересом, только бездонное, болотистое отвращение. Рамиро Лорка мог бы это услышать, даже распознать — но он думает совсем о другом. О том, до чего хорошо все происходящее. Облизывает губы, в который уже раз. Слегка сердится, что Его Светлость медлит. Что там снять кожу… человек после этого еще долго живет. И даже кричать может, а этот молчит, сволочь, половину удовольствия прячет.
— Бессмысленно, — хрипит человек на столе. — Пусто. Вы раньше сами пробовали? Получалось? Самовлюбленный дурак. Нужно было проверить. Сначала — проверить. Есть же люди, не просто бесталанные, не просто неспособные к магии, а отталкивающие ее… в Ордене Проповедников таких много, они их любят, ищут. Не учел. Что ж. Сам виноват.
Теперь оно идет волной, насквозь, через… можно даже катиться на этой волне, можно говорить — в те минуты, когда она не падает на тебя вся. Хорошо, что можно. Если существо не придет, говорить придется много. И хорошо, что волна… такое было в прошлый раз. Когда он стал штормом и толедский флот отправился на дно. Вернее, до шторма. Вот тогда была волна. Все выше и выше, пока его не вынесло куда-то даже не за край, там не было края, наверх, вниз, в страшный холод, все видно и слышно со всех сторон, и увидел, что происходит и что можно изменить… случай проверить — был ли тот, холодный, иным уровнем сознания того же существа или все же другим созданием. Не пропадать же добру.
Тихо. Нет, не тихо — пульс в висках, хриплое, скомканное дыхание человека на столе, неровное и прерывистое — человека за спиной. Если оглянуться через плечо, то можно увидеть — искаженные в полуулыбке губы, подкрашенный факелом румянец, жадный масляный взгляд. Мечутся по скулам тени — дрожь ресниц, усиленная неровной пляской пламени у стены. Сладострастие. Жадность. Вожделение. Не сразу понимаешь, что их вызвало, а когда понимаешь — хочется метнуть испачканный жиром нож… Зеркало молчит. Остается холодным и прозрачным. Просто поверхность, ровная, гладкая. Просто тонкий слой амальгамы под стеклом. Ничего больше. Не наливается глубиной, не затуманивается, не проступает в нем силуэт. Все бессмысленно. Бессмысленно и отвратительно.
— Так, — каркают внизу. — Слушайте… внимательно. У вас — незаконченное. Без трех последних месяцев, а там много. В Чивитта-Кастеллана есть заезжий дом. Деревянный. Один такой. Хозяйка отдаст любому, кто просто назовет мое имя.
— Я вас ни о чем не спрашиваю.
— Я знаю. Не перебивайте. Вам тут воевать, пока вас не убьют… болван. Теперь о Варано…
— Я все знаю о Варано, — равнодушно отмахивается герцог, ищет обо что вытереть руки — и не находит, так и держит их в воздухе. — Я хотел поставить опыт по вашему методу. Несколько опытов. Он смотрит на человека, на ошметки человека на столе, дергает щекой. Он думал, что будет иначе. Что злость, ярость, ненависть донесут его до цели… Ему сказали, его предупредили, что выйдет плохо. И вечный советник замолчал. Но герцог был уверен… Зря. Теперь он должен хотя бы сказать все вслух. Обязан.
— Я не мстил вам. Вас бы я просто убил. Я хотел посчитаться с ней. С ним. За брата и за Марсель, за все. Она меня избегает, но я надеялся, что на вас и на него, — герцог кивает в сторону Рамиро Лорки, — придет. Особенно на вас. И вот тогда… А еще я хотел понять, помогает ли это от горя. Все говорят, что да, а мне не верилось.
«Он хотел проверить все это… на мне? На мне?» — поднимается откуда-то изнутри, вверх до самого горла, изумление. «Он хотел обратиться к той же силе… мы хотели одного и того же. Еще одна ошибка. Еще одна. Она его избегает — да уж, действительно. Не дозовешься, пустота и пустота, как бы высоко не поднимала волна…» Мысли сбиваются, путаются — поперек рассуждений проходит красное, зигзагом, пульсирующее: «На мне? Неправильно! Нельзя! Я не… я не то. Это же я! Нельзя!» «Почему, — удивляется человек такому мятежу внутри себя. — Почему нельзя? Можно. Корво — дурак, он ошибся по своему счету, он думал, что я соблазнил его брата, что я играл с Альфонсо и хотел его смерти… но я ставил опыты на других — почему нельзя на мне?» «Потому что… — бунтует что-то внутри, и это не плоть, плоть уже смирилась со скорой смертью, давно уже, еще когда на дороге он выбрал путь в Рому, а не подальше. Не плоть, не страх, не животное начало, не понимающее ничего — что-то более важное внутри. Половина сути. Половина, искренне верящая в то, что отличается от всех прочих. — Можно — с другими. Нельзя — со мной. Не меня!» Та часть, которую он не считал собой, отказывался считать собой… и теперь она ломилась к нему, сейчас, когда это уже не имело смысла, когда оставалось только подождать исхода собственного опыта — ломилась с криком…
— Вы слушайте, дурак. — сказал он. Назло этому воплю. Назло всему. — Вы ничего не знаете. Заткнитесь и слушайте. Здесь не будет ни Содома, ни Гоморры. Никогда. Герцог Беневентский оглядывается через плечо, на расплывающееся в досаде потное красное лицо Лорки, давит подступивший к горлу горький ком злости и отвращения к себе, спокойно приказывает:
— Рамиро, иди к остальным. — Разворачивается. — Я вас слушаю…
Человек на столе дожидается шагов, скрипа притворяемой двери, внимания — и начинает говорить. Четко, точно, только о сути дела. О Тидреке Галльском и Джулио Чезаре Варано, о городе Марселе и опытах, об Альфонсо Бисельи и Хуане Корво. Говорит, пока не понимает, что сейчас начнет повторяться — тогда он замолкает и ждет, когда приятно холодящая сталь войдет в тело. Ждать приходится недолго.
Проваливаясь внутрь себя, в темноту, не имея более ни силы давить этот крик — не меня! — ни цели, ради которой это стоило делать, ему все же удается поймать краем ощущение смертного холода, чужой взгляд, и унести с собой эту последнюю добычу, последний вырванный у мира кусок знания: две сущности, не одна. По меньшей мере две. Герцог Беневентский выходит во двор, потом по темным тропинкам спускается к самой воде, опускается на колени, и долго, тщетно пытается оттереть руки прибрежным песком…
Над городом заполошно мечутся птицы. Там, внизу, на уровне крыш и балконов, внутренних двориков и улиц, мостов, набережных, площадей, садов, свалок, пустырей, ежеминутно случается тысяча событий, поднимающих в небо тех, кто имеет крылья. Прыгает кошка, малолетний баловник запускает камень из рогатки или пращи в воробьиную стаю, ловцы набрасывают сеть, стрелок норовит сбить чужого почтового голубя. Обычно переполох случается внизу, на мостовых и тропинках, но иногда он забирается и на крыши — то по-кошачьи ловко, то по-мальчишески нахально. А иногда наверху разыгрываются целые драмы — с перестрелкой, погоней, попытками настигнуть убийцу. Безобразие, ворчливо курлычут голуби, вновь рассевшись по уютным нагретым крышам. Безобразие, синьоры, что же вам не сидится на своем месте, зачем вас тянет на наше? Без вас хлопот полон рот — то кошка подстерегает, то мальчишка норовит опустошить гнездо, то соколы падают вниз, чтобы унести в когтях беззащитную добычу. Так нет же — нужно бегать, топать, стрелять, шуметь. Никакого уважения к голубям Вечного Города, у которых родословная подлиннее чем у половины суетливых пришельцев. В этот раз голуби не возвращаются, кружатся над улочками как дымовой сигнал. Другие бы махнули крылом, убрались бы из ставшего слишком шумным квартала, но городское небо поделено куда жестче, чем земля. Вот и майся тут, жди, пока двуногие внизу успокоятся. А двуногие внизу сами похожи на вспугнутую стаю. Только не голубиную — более яркую, более разумную. Яркий клубок на улице, ни дать, ни взять, девичья игрушка, двигается не просто так. Пестро разукрашенные люди и лошади качаются взад-вперед, закрывая от стрелков тех, кто внутри круга — нескольких таких же разноцветных, высокого человека в темной одежде, еще одного на земле. Если не присматриваться, эти двое похожи как братья… старший и младший. Если присмотреться — даже не родня. Сходное телосложение, одинаковый крой одежды. Может быть, стрелявший ошибся. Может быть, он захочет исправить ошибку. Им, бескрылым, не способным подняться в лазурь и синеву Вечного Города, невдомек, что опасность миновала, что арбалетчик скрылся, едва завидев бросившихся в его сторону солдат, а другой угрозы нет. Тот стрелок был одиночкой — и едва ли наемным браво, он слишком плохо знал лазейки, тропинки и ущелья крыш, укрытия и опасные места. Почти не знал — и все же был легким на ногу, глазастым и очень, очень удачливым: сумел уйти от более опытной погони, затеряться, раствориться в узких дворах. Его не догнали, а больше и догонять-то некого. Один из солдат наклоняется, подбирает с земли блестящий предмет длиной с предплечье, смотрит на растянутые лопнувшие шнурки. Кинжал в дорого отделанных ножнах. Кто-то его потерял, когда выпрыгивал из чердачного окошка на крышу конюшни, и потерял совсем недавно: металл отделки еще теплый, а от разорванной кожи пахнет остро и ярко. И не так уж много людей в городе могут потерять такой кинжал. И только малая горстка из них могла оказаться на здешних крышах с оружием в руках… особенно — в одиночку. А вор, вор не стал бы брать его с собой на такое опасное дело. Это думают уже не птицы, это думает солдат, глядя на эмаль, на дорогие камни, на тисненую кожу. Впрочем, это не его ума дело. Нашел, доложил — и молодец — а за пустые догадки не заплатят и не похвалят. Пока одни пытаются догнать убийцу, другие вынуждены иметь дело с последствиями. Нельзя сказать, что подобное им в новинку. Два кольца — вокруг раненого и старшего по положению. Осмотр. Стрелу можно выдернуть, решает один из старших свиты, другой пожимает плечами, глава процессии ничего не говорит. Капитан его охраны с досадой качает головой: раненый совсем плох, дай Пресвятая Дева довезти назад, до дворца. А не довезем — жди беды. Носилки, сооруженные с привычной ловкостью из плащей и древков алебард, закреплены между двумя лошадьми. С высоты птичьего полета, через зоркие, но нелюбопытные птичьи глаза все выглядит достаточно обычно: кого-то ранили, не убили, великое ли дело. Там, внизу, такое случается по десять раз на дню. Кого-нибудь убивают или покушаются, грабят или сажают в тюрьму. Совершенно непонятно, почему вдруг все эти люди, едущие медленным шагом по улицам, так встревожены. В первый раз, что ли? На углу от пестрого клубка отделяются трое и ныряют в боковую улочку. Дева Мария с младенцем, синяя, крашеный мрамор, вот она слегка выступает из стены, ахнула бы, если бы могла: тут и одному надо ехать шагом и под конские ноги смотреть, а эти понеслись, будто у них у каждого по две головы — и еще запасная третья дома для верности хранится. Прохожие не голуби, взлететь не могут, ныряют в проулки, вжимаются в стены, костеря всяческими словами проклятых голодранцев из королевства Толедского, от которых в Вечном Городе житья не стало. На улицу не выходи… Нет, самоубийц среди горожан не имеется. У них глаза есть. И глаза эти видят, что это не чьи-то наемники только что из Испаний, а люди Его Святейшества Папы. А значит, за простую уличную брань ни бить, ни убивать не полезут. Александр VI на этот счет строг — и не для того городских разбойников повывел, чтобы своими заменять. И чего так гнали, спрашивается? Добираться-то недалеко — свистнули два переулка мимо, в третий свернуть, из него на улицу побольше и много почище выбраться — и все, на месте. Небольшой двухэтажный дом, каменная коновязь снаружи… если кто к хозяину приехал — это всему свету видно, не только голубям. В этот раз еще и слышно.