Марк Алданов
Он был грозный эссеист, собиравшийся стать великим романистом, - опасная порода людей. В журналах и газетах крайне радикального направления часто - по мнению многих, слишком часто - появлялись его статьи, обычно заключавшие в себе разносы. Работал он легко и в два-три часа разносил книгу, стоившую ее автору нескольких лет труда. Не было, кажется, в мире знаменитого писателя, которому он не объяснял бы, как следует писать. Расчет был правилен: его тон создал ему немалую репутацию. В газетах его называли «мэтром», и он читал это с тем же примерно удовольствием, какое испытывает ветеринар, когда вежливые или нуждающиеся в нем люди называют его доктором. Кроме литературно-критических статей, он писал общие этюды - так, ни о чем в частности, - называл их философскими. Писал и чисто политические статьи, чрезвычайно суровые в отношении капиталистического мир. Он иронически обсуждал ошибки президента Рузвельта и снисходительно трепал по плечу Уинстона Черчилля, - от этого легкомысленного сорванца чего уж требовать? Когда же в одном из тех, весьма разнообразных, «кругов», в которых он, по принятому» но непонятному выражению, вращался, заходила речь о политике большевиков, эссеист обычно молчал с легкой усмешкой и лишь изредка небрежно бросая: «Все это совершенно неверно», ясно показывая интонацией и выражением лица, что если бы он мог и хотел поделиться с собеседниками известными ему тайнами, то они не несли бы такого вздора и сами его постыдились бы. Он был членом многих культурно-политических обществ и виднейшим деятелем Общества друзей СССР.
В среднем он наставлял мир три раза в месяц. У него были большие связи в светских, литературных и политических кругах разных стран. Немалое, унаследованное от отца-биржевика состояние очень способствовало его связям. Он много путешествовал, во время путешествий писал изящные путевые очерки, пестревшие редкими и звучными именами старых итальянских или испанских архитекторов, художников, скульпторов вроде Арнольфо ди Лапо» Симоне ди Крочифисси, Хацинто Жеронимо де Эспиноза, Хуана Руиса де Кастанеды. Враги его, читая, пожимали плечами и говорили: «Графоман!» В свободное время он понемногу подготовлял материалы для большого художественного произведения, которое должно было наконец показать миру, что такое настоящая литература. Об этом подготовляющемся opus magnum{1} уже неоднократно появлялись многообещающие заметки в литературной хронике газет: он громил прославленных писателей, но всегда старательно поддерживал добрые отношения с хроникерами.
Он считался идейным человеком и был бы искренне изумлен, если бы кто-либо высказал предположение, что ничего идейного в нем нет, что душа у него насквозь проплеванная, притом от природы, что он просто прохвост, сам того не Замечающий: как большинство людей, он был почти лишен способности оглядываться на себя» на свои поступки и на настоящие причины своих поступков. С этим свойством трудно стать романистом, и роман его был бы, во всяком случае, лишь подделкой под искусство. Но к подделкам он привык, глаз у него был наметанный, и, возможно, ему удалось бы написать роман, который был бы ничем не хуже сотен других романов, появляющихся во всех странах мира и порою имеющих большой успех. Для этой книги (ее сюжет еще был почти не намечен) эссеист, по собственному выражению, «коллекционировал человеческие документы».
Как коллекционер человеческих документов, он, находясь проездом в одной из небольших европейских столиц, и познакомился с Гретой. Ему было известно, что именно Грета отравила человека, кое-где известного под кличкой Танк. Это убийство, совершенное в 1936 году при загадочных обстоятельствах, не вызвало шума в мире. Обе борющиеся стороны, ГПУ и гестапо, были тогда одинаково мало заинтересованы в том, чтобы оно вызвало шум, а местные следственные власти и полиция охотно избавились от дела, которое ничего, кроме политических неприятностей, не сулило. К тому же факт насильственной смерти доказан не был. Однако кое-кто из близких друзей Союза знал, что организатором убийства был человек с кличкой Шеф, а исполнительницей - Грета. Эссеист слышал об этом от одного из второстепенных участников. Этот участник вообще болтлив не был, - болтливые люди к подобным де лам не привлекаются, - но за бутылкой вина иногда говорил лишнее. Благодаря вину и врожденной человеческой потребности в хвастовстве совершенных тайн не бывает и в нынешнем темном, очень темном мире.
В числе многих кругов, в которых эссеист вращался, были и круги весьма влиятельные: там его ценили как человека богатого и идейного, - богатство еще увеличивало его идейность: он ведь был другом Союза, отменившего частную собственность (правда, своей частной собственности он не отменил). Благодаря своим связям эссеист однажды имел возможность оказать Шефу услугу. Он был с ним знаком и даже знал его настоящую фамилию. Подлинного имени Танка эссеист не знал. Ему было лишь известно, что Танк не немец, что это бывший офицер какой-то иностранной армии, почему-то поступивший на службу гестапо и получив ший странное прозвище за свою необычайную физическую силу и размеры. Что до Греты, то так прозвал ее сам эссеист: при первом же знакомстве она показалась ему похожей на Грету Гарбо. Он тотчас ей это сказал - какие же лучшие слова можно для установления хороших отношений сказать молодой даме, будь она хотя бы и архикоммунисткой?
- Мне это уже не раз говорили, - ответила она, засмеявшись. Смех у нее был не совсем приятный. В голосе у нее были не три октавы, как у Малибран, а как будто лишь три ноты.
- Но вы еще демоничнее, чем Грета, - сказал он, тоже смеясь. - Не скрою от вас, ваша биография мне не совсем незнакома.
Он хотел дать ей понять, что ему известна ее роль в убийстве Танка. Она ничего не ответила. Только уголок рта у нее чуть шевельнулся, - «совсем как у Греты!» - подумал эссе ист. Ему Показалось также, что «в ее стеклянных глазах промелькнул ужас». Однако, быть может, ее глаза не показались бы ему стеклянными и, быть может, он не заметил бы в них ужа са, если бы не знал, что она отравила человека.
Они заговорили о другом. Как женщина, она его не волновала; ему не нравились женщины этого типа. «Не отрицаю, она красива... Для моего романа нельзя подыскать героиню лучше», - сказал он себе и радостно подумал, что борьба ГПУ с гестапо могла бы дать превосходный сюжет. «Все, кажется, уже использовано в литературе, кроме этого! Надо будет показать, что только идиоты или мерзавцы могут находить что-либо общее в этих двух организациях: общее между идеалистами и гангстерами!» Он туг же решил, что так или иначе добьется «исповеди» Греты: ему исповедовалось столько женщин! «Занимается ли она и сейчас этим ремеслом? Казалось бы, в этой благословенной провинции им заниматься трудно... Да, она красива. Но в ней есть нечто змеиное...»
Он вдруг вспомнил, что очень давно, когда ему было лег восемнадцать, в его родной городок приехала бродячая труппа, показывавшая вместе с другими зрелищами «женщину с удавом». Мрачная брюнетка совершала разные движения на эстраде балагана, причем вокруг ее тела обвивалась громадная змея. Брюнетка была молода, недурна собой и вполне доступна; тем не менее никакого успеха у веселящихся мужчин она не имела. «Неуютно: вдруг из-под дивана выползет этот проклятый удав!» - так кто-то выразил общее чувство. Это воспоминание очень его позабавило.
- Я знаю, что вы писатель, - сказала Грета, медленно вскинув на него глаза, - но ни чего вашего я не читала. И даже не знаю, о чем вы пишете.
- Вероятно, вы не очень интересуетесь литературой? - спросил он суховато и поделился с ней воспоминанием о женщине с удавом. Хотя он придал воспоминанию другую, скорее лестную форму, Грете оно не понравилось. Она «смерила его взглядом», как на экране разорившаяся княгиня, ставшая манекеншей в модном магазине, мерит взглядом человека, принявшего ее за настоящую манекеншу. «Положительно, в ее жизни кинематограф сыграл большую роль. По кинематографу, надо думать, живет немало женщин ее профессии», - подумал он. Ему пришло в голову, что слова «женщина с удавом» могли бы быть хорошим заглавием для романа. Он, впрочем, жестоко разбранил бы за пошлость всякого другого романиста, который выпустил бы книгу под таким заглавием.
На следующий день он послал ей тщательно подобранный букет. Тут были орхидеи, что-то красное, что-то черное - все это могло иметь сложный символический смысл. Он отлично знал язык цветов; дамы, у которых эссеист обедал в течение года, долго обсуждали и толкова ли состав его новогодних и других букетов. Все же подобной даме он еще никогда в жизни цветов не посылал. Она ответила ему запиской; в ней были две орфографические ошибки, но в остальном записка была такая, какую могла бы написать обыкновенная светская женщина.
Они встретились снова и на этот раз разговаривали долго. Ей было известно, что к нему относятся с доверием. Он был два раза в Москве и небрежно рассказывал, немного преувеличивая, о своей дружбе с московскими сановниками. Она слушала внимательно. Говорили и о многом другом. Уровень ее образования был ему неясен, Его удивило то, что она порою впадала в грубовато-циничный тон, почти в тон женщины легкого поведения. Но в этих случаях было ясно, что это делается как бы в кавычках: «Вот как можно было бы сказать на языке кокоток - и почему же не сказать?» Это не мешало ей вполне прилично поддерживать и разговор интеллигентский. Она даже вставляла, впрочем, редко, ученые слова с интонацией: «Ну что ж, могу говорить и так, знаю и это...» Тон ее вообще менялся, словно Грета то забывала, что она роковая женщина, то спохватывалась. Если бы не ее неприятный голос, он был бы вполне ею доволен. Вторая беседа очень подвинула его дело: теперь он был почти уверен, что в подходящей обстановке, при достаточном количестве вина добьется ее исповеди. Прощаясь, он предложил на следующий день покататься в автомобиле по окрестностям города, - «говорят, здесь очаровательные окрестности!» - а затем вместе пообедать. Она опять вскинула на него глаза и засмеялась. Ее лицо вдруг переменилось, плечи сузились, фигура стала дряблой, голова склонилась вперед и набок.
- «Говорят, здесь очаровательные окрестности!» - сказала она. Эссеист остолбенел. Он почти не замечал своего говора, интонаций, манер, однако почувствовал разительное сходство.
- Я не знал, что у вас дар имитации, - холодно сказал он.
- Надо же и мне иметь какой-нибудь дар. Кататься я с вами не поеду.
- Почему же?
- Не поеду. Меня укачивает в автомобиле. И я не так люблю природу. Да и окрестности тут не такие уж очаровательные: озеро, роща, все, что есть везде. А пообедать с вами я рада... Разумеется, в отдельном кабинете? - с неприятной, злой усмешкой спросила она.
- Да, я предпочел бы, если вы позволите... Что может быть лучше атмосферы интимной беседы с женщиной, которая... - начал он. Она его перебила.
- Здесь есть отличный ресторан с отдельными кабинетами, но это обойдется вам дорого. - Он вспыхнул. - Впрочем, у вас много денег.
- Как приезжий, я тут ничего не знаю. Пожалуйста, выберите сами место...
- Я выберу, - сказала она и залилась смехом роковой женщины кинематографа.
Отдельный кабинет (тоже принятое и непонятное слово) был не совсем такой, как кабинеты первоклассных ресторанов в больших столицах. В нем эссеисту понравилась старомодная, уютная провинциальная солидность. «Есть тут что-то благодушно-буржуазное, это комната не для кутежей, а для небольших юбилейных обедов. Сколько тостов, верно, здесь произносилось по случаю 25-летия беспорочной службы глубокоуважаемого юбиляра», - подумал он. У стола стояло лишь два тяжелых кожаных стула. Остальные были расставлены по стенам, Только широкий диван мог иметь не юбилейное назначение. Входили в кабинет через небольшую переднюю с огромным зеркалом.
Он вслух, в вопросительной форме, читал поданное лакеем меню, вставляя свои гастрономические соображения.
- Нет, супа я не хочу. Закуску... И рыбу, - сказала она, раскрыв переплетенную карту вин.
- Вы начнете с коктейля? Я предпочитаю классический херес наших отцов.
- Я предпочитаю водку. У них есть русская водка. К рыбе Chablis, к мясу Château-Margaux. Потом шампанское.
- Превосходно. Вполне одобряю, - заметил эссеист, впрочем, не совсем довольный. В его планы входило подпоить ее, и скуп он не был; однако ему показалось, что она заказала слишком много вина. «Неужели она алкоголичка? Собственно, ей полагалось бы быть морфинисткой или эфироманкой».
Когда выпито было достаточно, он, после осторожных подготовительных разговоров, особенно прочувствованным тоном попросил ее рассказать о деле Танка. Разумеется, слова «убийство» он не произнес.
- Вы знаете, что я друг и что мне можно рассказать все.
- Зачем? Не понимаю, - сказала она, подливая себе вина. - Ведь об этом писать в газетах, разумеется, невозможно. - Она нервно передвинула с левой стороны на правую лежавшую перед ней красную, под цвет перчаток, вечернюю сумку.
- Я не газетчик, - обиженно ответил он. - Вы, надеюсь, не предполагаете, что я хочу вас использовать для интервью? И я достаточно ответственный человек, чтобы понимать, что можно и чего нельзя печатать.
- Зачем же это вам нужно?
- Все, что вас касается, интересует меня. Мы, писатели, теперь выполняем роль священников. Ведь в идее исповеди есть глубокий психологический и моральный смысл...
Она засмеялась.
- Исповедоваться я не собираюсь. Ни священникам, ни вам. А бояться мне нечего: ни малейших улик. Ну что ж, если хотите, спрашивайте.
- Благодарю вас от всей души за этот знак доверия, - сказал он и прикоснулся к ее руке в доказательство того, как он тронут. - Итак, я буду спрашивать. Вам поручил сделать это Шеф? Я с ним знаком, ведь я от него узнал о вашем участии в этом деле, - соврал он, что бы рассеять в ней остатки осторожности. - Но я не знаю его близко. Что он за человек?
- Что за человек Шеф? - переспросила она удивленно. - Так вы не знаете, что он за человек? - Она засмеялась. - У нас, впрочем, этим не интересуются. Делай свое дело исправно, это все, что требуется. Он свое дело знает... Что за человек Шеф! - повторила она и снова засмеялась. - Что ж, вы его встречали, значит, знаете, что он большой шутник. Шеф обо всем всегда говорит шутливо, он иначе и не умеет разговаривать, У него выработался какой-то шутовской стиль... - «Она его ненавидит», - сделал нетрудное заключение эссеист. Ее лицо опять совершенно изменилось. Эссеист ахнул: перед ним был Шеф, со своей сладенькой улыбочкой ж бегающими злыми, жестокими глазками. - «Милая, прелесть, - сказала она, с необыкновенным искусством воспроизводя голос и интонации Шефа, - да это просто, это чрезвычайно просто. Ведь Танк - пьяница, и это наш главный шанс. Пьяницы, дорогая, бывают разные. Одни веселеют от вина и становятся разговорчивыми, он, к несчастью, не таков. Другие от вина становятся злы и проницательны, он, к счастью, и не из этих. Третьи просто тупеют. Таков Танк...»
- Как вы изумительно ему подражаете! Но, простите меня, я вас перебиваю: он именно это говорил, или вы просто воспроизводите его манеру речи?
- Он это говорил, - сказала она, помолчав.
- Умоляю вас, продолжайте! Что же он сказал?
- Что сказал? Велел его отравить. Только и всего.
- «Велел его отравить», - повторил эссеист и остановился: так странно было слышать такие слова, особенно за ужином, в этой уютной комнате. Ни ужаса, ни отвращения он испытывать не мог: наше время - эпоха великих социальных« потрясений, человечество переходит к лучшему будущему, и было бы глупо подходить к явлениям и к людям со старыми моральными мерилами. Правда, применял он этот принцип лишь односторонне; но, когда при нем ограниченные люди без исторического масштаба говорили о преступлениях большевиков, его легкая усмешка становилась особенно пренебрежительной: кто будет вспоминать через пятьдесят лет о таких пустяках! - Шеф, вероятно, и выработал план? Или вы?
- Он. Да, собственно, и плана не было. Шеф велел мне пообедать с ним и подлить ему снадобья. Только и всего.
- Он и дал вам это снадобье?
- Ну да, он. А то кто же?
- Что это было? Стрихнин? Стрихнин действует отлично, - сказал эссеист самым обыкновенным тоном, как будто он сам много раз отравлял людей стрихнином. «Я впадаю в тон Шефа», - подумал он, дивясь этому странному разговору и восторгаясь им, как кладом для романа. - Или, может быть, синильная кислота?