— Этот Уго похож на отравителя, не правда ли? — спрашивал Ваня у своего спутника, идя домой вверх по Корсо.
— Что за фантазия? Он — очень милый человек, больше ничего. Несмотря на мелкий дождь, текший ручейками вдоль тротуара под гору, прохлада музея была приятна и желанна. После посещения Колизея, форумов, Палатина, совсем перед отъездом, они стояли в небольшой зале перед «Бегущим юношей» почти одни.
— Только торс, так называемый «Илионей», может сравниться с этим по жизни и красоте юношеского тела, где видно под белою кожей, как струится багряная кровь, где все мускулы опьяняюще-пленительны и где нам, современникам, не мешает отсутствие рук и головы. Само тело, материя, погибнет, и произведения искусства, Фидий, Моцарт, Шекспир, допустим, погибнут, но идея, тип красоты, заключенные в них, не могут погибнуть, и это, может быть, единственно ценное в меняющейся и преходящей пестроте жизни. И как бы ни были грубы осуществленья этих идей, они — божественны и чисты; разве в религиозных практиках не облекались высочайшие идеи аскетизма в символические обряды, дикие, изуверские, но освященные скрытым в них символом, божественные? Делая последние наставления перед прощаньем, Даниил Иванович говорил:
— Вы, Смуров, послушайте меня: если понадобится духовное утешенье и способ недорого устроиться, обращайтесь к монсиньору, но если деньги у вас совсем выйдут или вам будет нужен умный и прекрасный совет, — обратитесь к Лариону Дмитриевичу. Я дам вам его адрес. Хорошо? обещаете мне?
— Неужели больше не к кому? Мне бы этого очень не хотелось.
— У меня более верного никого нет; тогда уже ищите сами.
— А Уго? Он не поможет?
— Вряд ли, он сам почти всегда без денег. Да я не знаю, что вы имеете против Лариона Дмитриевича, даже до того, чтобы не обратиться к нему письменно? Что случилось достаточного объяснить эту перемену? Ваня долго смотрел на бюст Марка Аврелия в юности, не отвечая, и, наконец, начал монотонно и медленно: — Я ни в чем не виню его, нисколько не считаю себя вправе сердиться, но мне невыносимо жалко, что, помимо моей воли, узнавши некоторые вещи, я не могу по-прежнему относиться к Штрупу; это мне мешает видеть в нем желанного руководителя и друга. Какой романтизм, если бы это не звучало заученным! Вы, как прежние «неземные» барышни, воображавшие, что кавалеры должны думать, что девицы не едят, не пьют, не спят, не храпят, не сморкаются. Всякий человек имеет свои отправления, нисколько его не унижающие, как бы ни были неприятны для чужого взгляда. Ревновать же к Федору — значит, признавать себя равным ему и имеющим одинаковое значение и цель. Но, как это ни мало остроумно, все же лучше романтической щепетильности.
— Оставим все это; если иначе нельзя, я напишу Штрупу.
— И хорошо сделаете, мой маленький Катон.
— Вы же сами учили презирать Катона.
— По-видимому, не особенно успешно.
Они шли по прямой дорожке через лужайку и клумбы с неясными в сумерках цветами к террасе; беловатый нежный туман стлался, бежал, казалось, догоняя их; где-то кричали совята; на востоке неровно и мохнато горела звезда в начавшем розоветь тумане, и окна в переплетах старинного дома прямо против них, все освещенные, необычно и странно горели за уже отражающими утреннее небо стеклами. Уго кончил насвистывать свой квартет и молча курил папиросу. Когда они проходили мимо самой террасы, не достигая головами низа решетки, Ваня, явственно услыша русский говор, приостановился.
— Итак, вы пробудете еще долго в Италии?
— Я не знаю, вы видите, как мама слаба; после Неаполя мы пробудем в Лугано, и я не знаю сколько времени.
— Так долго я буду лишен возможности вас видеть, слышать ваш голос… — начал было мужской голос.
— Месяца четыре, — поспешно прервал его женский.
— «Месяца четыре!» — как эхо повторил первый.
— Я не думаю, чтобы вы стали скучать… Они умолкли, услышав шаги поднимающихся Вани и Орсини, и в утренних сумерках была только смутно видна фигура сидящей женщины и стоявшего рядом не очень высокого господина. Войдя в зал, где их охватило несколько душное тепло многолюдной комнаты, Ваня спросил у Уго:
— Кто были эти русские?
— Блонская, Анна, и один ваш художник, — не помню его фамилии.
— Он, кажется, влюблен в нее?
— О, это всем известно, так же как его распутная жизнь.
— Она красавица? — спрашивал несколько еще наивно Ваня.
— Вот посмотрите. Ваня обернулся и увидел входящей тоненькую бледную девушку, с гладкими, зачесанными низко на уши темными волосами, тонкими чертами лица, несколько большим ртом и голубыми глазами. За нею минут через пять быстро вошел, горбясь, человек лет 26-ти, с острой белокурой бородкой, курчавыми волосами, очень выпуклыми светлыми глазами под густыми бровями цвета старого золота, с острыми ушами, как у фавна.
— Он любит ее и ведет распутную жизнь, и то и другое всем известно? — спрашивал Ваня.
— Да, он слишком ее любит, чтобы относиться к ней как к женщине. Русские фантазии! — добавил итальянец. Разъезжались, и толстый духовный, закатывая глаза, повторял:
— Его святейшество так устает, так устает… В окна резко сверкнул луч солнца, и слышался глухой шум подаваемых карет.
— Итак, до свидания во Флоренции, — говорил Орсини, пожимая руку Ване.
— Да, завтра еду. Они все лежали на покрытых цветными стегаными тюфячками подоконниках: синьоры Польдина и Филумена в одном окне и синьора Сколастика с кухаркой Сантиной — в другом, когда монсиньор подвез Ваню по узкой, темной и прохладной улице к старому дому с железным кольцом вместо звонка у двери. Когда первый порыв шума, вскрикиваний, восклицаний улегся, синьора Польдина одна продолжала ораторствовать:
— Уллис говорит: «Привезу синьора русского, будет жить с нами».
— Уллис, ты шутишь, у нас никогда никто не жил; он — принц, русский барин, как мы будем за ним ходить?
— Но, что брату придет в голову, он сделает. Мы думали, что русский синьор — большой, полный, высокий, вроде, как мы видели господина Бутурлина, а тут такой мальчишечка, такой тоненький, такой голубчик, такой херувимчик, — и старческий голос синьоры Польдины умиленно смягчался в сладких кадансах. Монсиньор повел Ваню осматривать библиотеку, и сестры удалились на кухню и в свою комнату. Монсиньор, подобрав сутану, лазил по лестнице, причем можно было видеть его толстые икры, обтянутые в черные домашней вязки чулки и толстейшие туфли; он громко читал с духовным акцентом названия книг, могущих, по его мнению, интересовать Ваню, и молча пропускал остальные — коренастый и краснощекий, несмотря на свои 65 лет, веселый, упрямый и ограниченно-поучительный. На полках стояли и лежали итальянские, латинские, французские, испанские, английские и греческие книги. Фома Аквинский рядом с Дон-Кихотом, Шекспир — с разрозненными житиями святых, Сенека — с Анакреоном.
— Конфискованная книга, — объяснил каноник, заметив удивленный взгляд Вани и убирая подальше небольшой иллюстрированный томик Анакреона.
— Здесь много конфискованных у моих духовных детей книг. Мне они не могут принести вреда.
— Вот ваша комната! — объявил Морти, вводя Ваню в большую квадратную голубоватую комнату с белыми занавесями и пологом у кровати посредине; головатые стены с гравюрами святых и мадонны «доброго совета», простой стол, полка с книгами наставительного содержания, на комоде под стеклянным колпаком восковая крашеная, одетая в сшитый из материи костюм enfant de choeui кукла св. Луиджи Гонзага, кропильница со святой водой у двери — придавали комнате характер кельи, и только пианино у балконной двери и туалетный стол у окна мешали полноте сходства.
— Кошка, ах, кошка, брысь, брысь, — бросилась Поль-дина на толстого белого кота, явившегося для полного торжества в залу.
— Зачем вы его гоните? Я очень люблю кошек, — заметил Ваня.
— Синьор любит кошек! Ах, сыночек! Ах, голубчик! Филумена, принеси Мишину с котятами показать синьору… Ах, голубчик! Они ходили с утра по Флоренции, и монсиньор певучим громким голосом сообщал сведения, события и анекдоты как XIV-го, так и XX-го веков, одинаково с увлечением и участием передавая и скандальную хронику современности и историйки из Вазари; он останавливался посреди людных переулков, чтобы развивать свои красноречивые, большею частью обличительные периоды, заговаривал с прохожими, с лошадьми, собаками, громко смеялся, напевал, и вся атмосфера вокруг него — с несколько простолюдинской вежливостью, грубоватой деликатностью, незамысловатая в своей поучительности, как и в своей веселости, — напоминала атмосферу новелл Саккетти. Иногда, когда запас рассказов не доставал его потребности говорить, говорить образно, с интонацией, с жестами, делать из разговора примитивное произведение искусства — он возвращался к стариннейшим сюжетам новеллистов и снова передавал их с наивным красноречием и убежденностью. Он всех и все знал, и каждый угол, камень его Тосканы и милой Флоренции имел свои легенды и анекдотическую историчность. Он всюду водил Ваню с собою, пользуясь его положением как проезжего человека. Тут были и прогорающие маркизы, и графы, живущие в запущенных дворцах, играющие в карты и ссорящиеся из-за них со своими лакеями; тут были инженеры и доктора, купцы, живущие просто, по-старине: экономно и замкнуто; начинающие музыканты, стремящиеся к славе Пуччини и подражающие ему безбородыми толстоватыми лицами и галстухами; персидский консул, живший под Сан-Миньято с шестью племянницами, толстый, важный и благосклонный; аптекаря; какие-то юноши на посылках; обращенные в католичество англичанки и, наконец, m-me Монье, эстетка и художница, жившая во Фиезоле с целой компанией гостей в вилле, расписанной нежными весенними аллегориями, с видом на Флоренцию и долину Арно, вечно веселая, маленького роста, щебечущая, рыжая и безобразная. Они остались на террасе перед столом, где на розоватой скатерти густо темнели в уже надвигающихся сумерках темнокрасные сплошь, как лужи крови, тарелки; и запах сигар, земляники и вина в недопитых стаканах смешивался с запахом цветов из сада. Из дому слышался женский голос, поющий старинные песни, прерываемые то коротким молчанием, то продолжительным говором и смехом; а когда внутри зажегся огонь, то вид с полутемной уже террасы напоминал постановку «1'lnterieur» Метерлинка. И Уго Орсини с красной гвоздикой в петлице, бледный и безбородый, продолжал говорить:
— Вы не можете представить, с какой женщиной он теряет себя; если человек — не аскет, нет большего преступления, как чистая любовь. Имея любовь к Блонской, смотрите только, до кого он спустился: хорошего в Чибо — только ее развратные русалочьи глаза на бледном лице. Ее рот, — ах, ее рот! — послушайте только, как она говорит; нет пошлости, которую бы она не повторила, и каждое ее слово — вульгарность! У нее, как у девушки в сказке, при каждом слове выскакивает изо рта мышь или жаба. Положительно!.. И она его не отпустит: он забудет и Блонскую, и свой талант, и все на свете для этой женщины. Он погибает как человек и особенно как художник.
— И вы думаете, что если бы Блонская… если бы он любил ее иначе, он мог бы разорвать с Чибо?
— Думаю. Помолчав, Ваня опять робко начал:
— И для него неужели вы считаете недоступной чистую любовь?
— Вы видите, что выходит? Стоит посмотреть на его лицо, чтобы понять это. Я ничего не утверждаю, так как нельзя ручаться ни за что, но я вижу, что он погибает, и вижу отчего, и меня это бесит, потому что я его очень люблю и ценю, и потому я в равной мере ненавижу и Чибо, и Блонскую. Орсини докурил свою папиросу и вошел в дом, и Ваня, оставшись один, все думал о сутуловатом художнике со светлыми, кудрявыми волосами и острой бородой, и со светлыми серыми, очень выпуклыми под густыми бровями цвета старого золота глазами, насмешливыми и печальными. И почему-то ему вспомнился Штруп. Из залы доносился голос m-me Монье, птичий и аффектированный:
— Помните, у Сегантини, гений с огромными крыльями над влюбленными, у источника на высотах? Это у самих любящих должны бы быть крылья, у всех смелых, свободных, любящих.
— Письмо от Ивана Странник; милая женщина! Посылает нам поклон и благословенье Анатоля Франса. Целую имя твое, великий учитель.
— Ваша? на слова д'Аннунцио? конечно, разумеется, что же вы молчали? И был слышен шум отодвигаемых стульев, звук фортепиано в громких и гордых аккордах, и голос Орсини, начавшего с глуповатою страстностью широкую, несколько банальную мелодию.
— О, как я рада! Дядя, говорите? бесподобно! — щебетала m-me Монье, выбегая на террасу, вся в розовом, рыжая, безобразная и прелестная.
— Вы здесь? — наткнулась она на Ваню, — новость! Ваш соотечественник приехал. Но он не русский, хотя из Петербурга; большой мне Друг; он — англичанин. А? что? — бросала она, не дожидаясь ответа, и скрылась навстречу приезжим по широкой проезжей дороге в саду, уже освещенном луной.
— Ради Бога, уйдемте, я боюсь, я не хочу этого, уйдемте, не прощаясь, сейчас, сию минуту, — торопил Ваня каноника, сидевшего за мороженым и смотревшего во все глаза на Ваню.
— Но да, но да, мое дитя, но я не понимаю, чего вы волнуетесь; идемте, я только найду свою шляпу.
— Скорей, скорей cher реге — изнывал Ваня в беспричинном страхе.
— Сюда, сюда, там едут! — свертывал он вбок с главной дороги, где был слышен стук копыт и колес экипажа, и на повороте по узкой дорожке на лунный свет неожиданно, совсем близко от них, вышли, обойдя ближайшей дорогой, m-me Монье с несколькими гостями и безошибочно, ясно освещенный, несомненный, при лунном свете.
— Штруп.
— Останемся, — шепнул Ваня, сжимая руку каноника, который ясно видел, как улыбающееся взволнованное лицо его питомца покрылось густым румянцем, заметным даже при луне. Они выехали на четырех ослах в одноколках из-под ворот дома, построенного еще в XIII веке, с колодцем в столовой второго этажа, на случай осады, с очагом, в котором могла бы поместиться пастушья лачуга, с библиотекой, портретами и капеллой. На случай холода при подъеме лакеи выносили плащи и пледы, кроме посланных вперед с провизией. Приехавшие из Флоренции через станцию Борго-сан-Лоренцо, потом на лошадях мимо Скарперии с ее замком и стальными изделиями, мимо Сант-Агаты, спешили кончить завтрак, чтобы засветло вернуться с гор, и без разговоров слышен был только стук вилок и ножей и одновременно уже ложечек в кофе. Проехавши виноградники и фермы среди каштанов, поднимались все выше и выше по извилистой дороге, так что случалось первому экипажу находиться прямо над последним, покидая более южные растения для берез, сосен, мхов и фиалок, где облака были видны уже внизу. Не достигая еще вершины Джуого, откуда, говорилось, можно было видеть Средиземное и Адриатическое моря, они увидели вдруг при повороте Фиренцуолу, казавшуюся кучкой красно-серых камней, извилистую большую дорогу к Фаенце через нее и подвигавшийся старомодный дилижанс. Дилижанс остановился, чтобы дать одной из пассажирок выйти за своей нуждой, и возница на высоких козлах мирно курил в ожиданьи, когда опять можно будет тронуться в путь.
— Как это напоминает блаженной памяти Гольдони! Какая восхитительная простота! — восторгалась m-me Монье, хлопая бичом с красной рукояткой. Им предложили яичницу, сыру, кьянти и салами в прокопченной таверне, напоминавшей разбойничий притон, и хозяйка, кривая и загорелая женщина, прижавшись к спинке деревянного стула щекою, слушала, как мужчина без пиджака, в позеленевшей фетровой шляпе, чернобровый и большеглазый, рассказывал господам про нее: — Давно было известно, что Беппо здесь бывает по ночам… Карабиньеры говорят ей: «Тетка Паска, не брезгуй нашими деньгами, а Беппо все равно попадется». Она думала, не решалась… она — честная женщина, посмотрите… Но судьба всегда будет судьбой; раз он пришел со свадьбы земляка выпивши и лег спать… Паска предупредила раньше карабиньеров и свистнула, а ножи и ружье раньше отобрала от Беппо. Что он мог сделать? он — человек, синьоры…
— Как он ругался! Связанный, он бросил ногами вот эту самою скамейку, повалился и стал кататься! — говорила Паска сиповатым голосом, блестя зубами и своим единственным глазом и, улыбаясь, будто рассказывала самые приятные вещи.
— Да, да, она молодец.
— Паска, даром что кривая! Еще стаканчик? — предлагал бородатый мужчина, хлопая в то время хозяйку по плечу.
— Смуров, Орсини, вернитесь скорее наверх, я забыла свой зонтик, вы последние, мы вас подождем! А? что? Зонтик, зонтик! — кричала с первой тележки m-me Монье, осаживая ослов и оборачивая назад свое безобразное, розовое и улыбающееся лицо в развевающихся рыжих локонах. Таверна была пуста, неубранный стол, сдвинутые скамьи и стулья напоминали только что бывших гостей, и за занавеской, где скрывалась кровать, были слышны вздохи и неясный шепот.
— Кто тут есть? — окликнул Орсини с порога, — тут синьора забыла зонтик; не видали ли?
За занавеской зашептались; потом Паска, трепаная, без платка и лифа, поправляя на ходу грязную юбку, загорелая, худая и, несмотря на свою молодость, до страшного старая, молча показала на стоявший в углу зонтик, белый кружевной, с неопределенным желтоватым рисунком наверху, с белой ручкой. Из-за занавески мужской голос крикнул; «Паска, а Паска? ты скоро? ушли они?»
— Сейчас, — хрипло ответила женщина и, подойдя к обломку зеркала на стене, сунула в трепаные волосы красную гвоздику, забытую Орсини. Они были почти единственные в театре, следившие с полным вниманием за излияниями Изольды Брангэне и почти не заметившими, как вошел король в ложу против сцены и, неловко поклонившись встретившей его приветственными криками публике, опустился на стул у самого барьера со скучающим и деловым видом, маленький, усатый и большеголовый, с сентиментальным и жестким лицом. Несмотря на действие, в зале было полное освещение; дамы в ложах, декольтированные и в колье, сидели почти спиной к сцене, переговариваясь и улыбаясь; и кавалеры с бутоньерками, скучные и корректные, делали визиты из ложи в ложу. Подавали мороженое, и пожилые господа, сидевшие в глубине лож, читали, держа развернутыми, газеты. Ваня, сидя между Штрупом и Орсини, не слышал шепота и шума вокруг, весь поглощенный мыслью об Изольде, которой чудились рожки охоты в шелесте листьев.
— Вот апофеоз любви! Без ночи и смерти это была бы величайшая песнь страсти, и сами очертания мелодии и всей сцены как ритуальны, как подобны гимнам! — говорил Уго совсем побледневшему Ване. Штруп, не оборачиваясь, смотрел в бинокль на ложу против них, где сидели тесно друг к другу белокурый художник и небольшая женщина с ярко-черными волнистыми волосами, стоячими белесоватыми огромными глазами на бледном, не нарумяненном лице, с густо красным большим ртом, в ярко-желтом, вышитом золотом платье, заметная, претенциозная и с подбородком вульгарным и решительным до безумия. И Ваня машинально слушал рассказы о похождениях этой Вероники Чибо, где сплетались разные имена мужчин и женщин, погибших через нее.