Рассказы о русском характере (сборник) - Гроссман Василий 10 стр.


Животенков превосходно изучил особенности войны, разбираясь в них с легкостью, как в падежах. Например, по двум-трем фразам, брошенным начальником связи, Животенков понял, что полк простоит в селе не полчаса, а добрую неделю. Но сколько сержант ни был догадлив и наблюдателен, он не мог, разумеется, узнать намерения противника. А эти намерения проявились часа два спустя после того, как он, вкатив орудие под навес, лег отдохнуть в избе на соломе, которую уже успел расстелить второй номер…

Командир батареи скомандовал выступление, и Животенков опять зашагал по ржавой, угрюмой, неподатливой грязи. «Вот тебе и догадлив! — думал он с досадой. — Вот тебе и урок!» Собой он был крепок, широкогруд, с дюжими щеками, работал споро, окапывался, например, в полминуты, но вот окапываться мыслями куда трудней!

Орудие сержанта Животенкова установили в леске, в полутораста метрах от деревни Большое Кропотово. Впрочем, какая там деревня! Три отвратительные трубы, уцелевшие ненароком, да отвратительно разрытые погреба, где немцы искали не то припрятанные крестьянские пожитки, не то картофель. От деревни несло дымом. Изредка налетавший дождичек обмывал темные сучья деревьев… Тоска!

К вечеру из-за деревни показались два танка и за ними несколько грузовиков. Гитлеровцы! Сержант подпустил танки меньше чем на сто метров и приказал открыть огонь по грузовикам. Он хотел разрушенными машинами закрыть дорогу танкам, которые пожелали бы отступить. Дело в том, что по обеим сторонам проселка были крутые песчаные балки… Расчет получился и хороший и нехороший. Грузовики перекувырнулись, загорелись, началась паника… но вот танки он не успел подбить, и те прямой наводкой начали обстреливать его орудие. Поблизости разорвался снаряд, попал осколок в замок. От соседнего орудия, спасибо, послали артиллерийского мастера. Он сообщил, что с левого фланга приближается еще полтора десятка танков.

Горячее произошло дело!

Словно подчиняясь какому-то непреодолимому валу, который их гнал сюда, на двух линиях проселочной дороги, в районе Большого Кропотова, появились и шли на батарею то тяжелые, то легкие танки. За три дня, в течение которых билась с ними батарея, их вышло сюда не менее пятидесяти. Батарея подбила и сожгла одиннадцать, а орудие сержанта Животенкова — заклинившийся в замок осколок давно изъяли — уничтожило не менее трех! Черный дым шел из машин, из аварийных люков выскакивали немецкие танкисты… Они не бежали — они ползли к орудиям, бросали гранаты, обстреливали батареи из автоматов. Горячее, повторяю, было дело. Убило наводчика, тяжело ранило второго номера, связисту батареи пробило голову… Дым. Огонь. И не разберешь, где день, где ночь!

Ночи стояли холодные, длинные, темные. Надо подносить снаряды, надо покормить расчет, а тут отовсюду — смерть, холодный дождь, и под промокшими ногами бесчисленные обнажившиеся корни деревьев. Из жерла вылетают пылающие красным трассирующие болванки — и странно чувствовать, что тебе нестерпимо зябко, а рядом летит столько огня!

И как медленно прибывает вода в реке от тающего весной снега, так и мысли прибывали и прибывали в голове Животенкова. Да, холодно, тяжко, иную минуту просто хочется заплакать от боли и страданий, от голода и жажды сна, но почему же все это совершающееся вокруг держит в состоянии непрерывного воодушевления и вызывает в душе непрестанное стремление действовать — стрелять, уничтожать танки, искать их, тщательнейше замаскированные, самому маскироваться, менять позиции, выкатывать орудие, заряжать его — и стрелять, стрелять, стрелять?!

Что это такое? Как это назвать? Кто, кто привил ему это, что пылает внутри его ярче трассирующего снаряда, что гонит его к непрерывной деятельности, что не дает заснуть, что делает его годным на все, что потребуют командиры и нечаянности, неизбежные в военной обстановке?

Вторые сутки. Уже сон то и дело машет крыльями над глазами, а он: «Прицел сколько? Шестнадцать! Перелет! Уменьшить на два деления! Правильно!» И чего ж тут неправильного, когда танк начинает метаться, как уклейка, выброшенная рыбаком на траву!

Третьи сутки. Фашисты подвозят в кустарники орудия, по-видимому, самоходные. Крадутся пехотинцы… «Ребята, прикрываем железную дорогу Ржев — Вязьма, понятно?». Летят кумачовые искры, стальные болванки впиваются в глубокий снег. Снег, издали слышно, шипит, и пар поднимается над кустарниками… А сон распускает над глазами что-то пленительное… ух!.. уснуть бы!..

Животенков выпрямляется, трет снегом лицо и старается думать о чем-нибудь постороннем. Но — мысль одна: «Любишь все это, любо защищать Родину. Может быть, в военном деле твое призвание. Значит, вернешься к учительскому столу, и станет тебе скучно…»

Уже приближается исход третьих суток, когда должен он пойти в школу и рассказать детям, усталым от войны, о князе — отважном Игоре.

Стоит сержант на опушке леса. Перед ним поле, широкое русское поле. Еще не совсем стаяли снега, но много уже видно темной, напитанной водой земли, а кое-где уже ползет травка. На эту травку смотришь пристально, и кажется, что она двигается на снег и зеленые лучи рассеиваются по нему…

Была ранняя весна. Солнце сияло нестерпимо. Князь Игорь выехал на опушку леса. Он приподнял красный свой щит и, заслонившись им от солнца, глядел вперед, туда, где за русскими холмами простирались степи половецкие. Пальцы его сжимают серебряное копье, которое сверкает на солнце, как те сосульки, что свисают ранней весной с крыш. На сердце его и холодно и светло. Ух, далеки и опасны дороги! Страшна и угрюма земля половецкая! Опасен и коварен враг! Но что поделаешь — земля русская зовет, и надо не гнушаться битвы, а о тех, кто гнушается, думать мерзко. Вперед, друзья, вперед, за землю русскую, за русскую волю, за весну русскую!

…Хотя Животенкова и контузило слегка в плечо, он тем не менее помог вкатить орудие под тот же навес. И по-прежнему с той и другой стороны орудия валялась помятая мокрая солома и те же чистенькие воробьи, слегка распустив крылышки, прыгали по ней. Но в голове сержанта не было прежней ясности. Возбуждение улеглось, и голову наполнял какой-то скрытый и неприятный шум. Пройтись разве по улице села? Может статься, развеет?

Он сказал, указывая на замок:

— Надо его… чтобы никаких разрывов в металле… Начинайте. Работы тут, — он взглянул на часы, показывающие без четверти семь, — часа три, начинайте. Я вернусь через сорок пять минут.

— Товарищ сержант, да ведь вы, почесть, трое суток не спали. Мы хоть вздремывали. Вы ложитесь, а мы его подчистим и тоже ляжем. Ложитесь, а то у вас такой сон в глазах, щипцами не вытянешь.

— И то лягу, — сказал сержант, — вы и без меня… невелика хитрость оттереть ржавчину.

Сержант шагнул. Но вместо того чтобы идти в избу, он пошел на улицу. Бойцы объяснили его уход тем, что ему надоело трое суток воздерживаться и он желает выпить перед сном водки. И, позавидовав счастью сержанта, они принялись очищать и залечивать рану, нанесенную орудию.

Тем временем сержант вошел в класс, где три дня тому назад он дал обещание школьникам.

Оки ждали его. Комната была убрана, выметена и даже, кажется, вымыта. Возле окна возвышался стол учителя, табурет, а рядом — классная доска. Правда, все это было расщеплено и кололось, как плавники у рыб, но кто обратит внимание на это! Ученики сидели за партами, и их было вполне достаточно, чтобы создавалось впечатление нормального урока.

Учитель положил перед собой записную книжку, в которой были лишь одни пометки о количестве снарядов, им принятых, кроки местности, где развертывалось орудие, да еще перечисление белья, сданного им в полковую прачечную.

— Все готово, — сказал он, — приступаем. Вам известно, что такое героический эпос и что такое «Слово о полку Игореве»? Нет? Забыли? Но что ж, фашисты — одно, учение — другое. Будем восстанавливать знания.

Он начал было объяснять смысл и значение для нас героического эпоса прошлого — славы нашей Родины. И опять ему представилось: поле, весенние коричневые, словно подернутые лаком, веточки кустарников, нерастаявший снег, кони, звенящие удилами, красные щиты, всадники и впереди них задумчивый человек — Игорь Святославич, новгород-северский князь. Целью его похода…

…Теплая всасывающая струя воздуха опустилась на него. Ему было крайне приятно смотреть на детей, видеть их изменившиеся лица, как бы поглощающие знание, однако под этой теплой струей, льющейся на него откуда-то сверху, он словно осел, стал меньше, углубился во что-то безрассудное… он закрыл глаза и заснул.

Когда он открыл глаза, он даже и не подумал, что спал. Просто сквозь разбитую раму дунул теплый ветер, и сержант на одно мгновение прикрыл веки. Странно только, что ноют локти и затекла кисть руки, к которой, должно быть, он прижал голову, да и ногу свело…

Он строго посмотрел на ребят.

Лица их были по-прежнему внимательны и даже, пожалуй, еще более внимательные, чем в начале урока.

— Будем продолжать урок, — сказал он и, перед тем как продолжать, взглянул на часы. Удивительное дело! Часы показывали без десяти десять, Что, он забыл их завести? Но тогда бы они остановились! Он приложил их к уху. Часы шли исправно, как всегда. Он взглянул опять в лица ребят. — Я, кажется, задремал, ребята?

— Нет-нет, — ответили ребята в голос.

Голова его теперь была ясна. Речь текла плавно. И он испытывал редчайшее удовольствие от урока. Оказалось, что он любит то и другое! И войну за Отечество, и рассказы ребятам о том, чем жило и чем живет его Отечество. Оказалось, что сердце сержанта Животенкова обширно и может вместить многое — много любви!

Хрестоматии «Русская литература» он, разумеется, не имел, не имели ее и ребята, поэтому вполне извинительно, что он не так уж точно цитировал подлинник и перевод. Точность он заменил пылом, и ребята вполне удовлетворились этим. После того, как он закончил урок, он проверил их. Они отлично усвоили пройденное и спросили, когда он назначит следующий урок.

— Скажу по секрету, в ближайшие часы выступаем дальше, на запад, — проговорил сержант, — так что урока от меня вскорости не предвидится. Но мы заложили фундамент, и, будьте уверены, он не распадется. Сколько дней прошло с того момента, как вошла в село Советская власть? Пять. А уж был один урок! Так поверьте, что через несколько дней к вам приедут и настоящий учитель, и книги, и тетради. До свидания, ребята!

И все же он возвращался к своему орудию в недоумении. Спал он или не спал? И если спал, то сколько? Неужели же школьники так страстно хотели учиться, что сидели и ждали урока, неподвижные, два долгих, утомительных часа? Два часа не шелохнувшись. Уж что-что, а детскую психологию он знал. Во время войны, да весной, да при выбитых рамах. Невозможно!

Он вошел под навес. Орудие было в исправности. Часовой у орудия подтвердил это.

— Сколько ж они работали? — опросил сержант.

— А часа два с лишком, может, и три, докончили, одним словом, да и пошли спать, товарищ сержант. Солнце-то ведь высоко, а как опустится, пойдем, сказывают, дальше.

Сержант взглянул туда, куда он не догадался взглянуть, — на солнце.

Огромное, сверкающее, резкое, оно стояло действительно высоко в бездонном, казалось, всепоглощающем небе. Оттуда оно как бы говорило человеку: ну разве не прекрасна жизнь, разве не прекрасна весна и разве не поразительно прекрасна борьба за все это: за солнце, за себя, за меня, за жизнь!

И тут только сержант Животенков понял, почему ребята не ушли из класса, когда он спал. Они знали, где и как он провел эти три дня и три ночи, и, охраняя его сон, продолжавшийся два с лишним часа, они тем самым охраняли и уважали и свое будущее, и свое настоящее, и свое прошлое.

— Одобряю! — сказал сержант Животенков и улыбнулся улыбкой, едва ли не самой широкой за всю его жизнь.

Константин Михайлович Симонов

Восьмое ранение

Восьмое ранение он получил в песках под Моздоком. Был очень холодный ноябрьский день. Еще ночью задул сильный ветер с Каспийского моря и продолжался весь день, не переставая, сметая с песчаных горбов снег, засыпая колючей порошей пушки, забиваясь под воротники шинелей.

Был день как день — обычный, один из тех, к которым за полтора года войны Корниенко уже привык и не находил в них ничего особенного. С утра было тихо, к полудню немецкие артиллеристы начали ловить его батарею, но не поймали. Потом стоявший слева полк атаковали несколько вражеских танков. Корниенко открыл огонь и поджег танк, остальные ушли. Потом, часов до пяти вечера, опять стало тихо.

Ветер был такой промозглый, что даже во время боя, работая у орудий, люди кутались в свои синие выцветшие башлыки, плотно обвязывая их вокруг воротников шинелей. Только сам Корниенко поднял уши у шапки и опустил воротник, а башлык заправил за ремень Ему было так же холодно, как и всем, но так поступать у него была своя причина: пять дней назад его контузило, он плохо слышал, и ему все казалось, что это оттого, что мешают шапка и башлык. Однако лучше слышать он не стал, и когда в пять часов вечера на батарею налетели бомбардировщики, он, стоя в отдалении от своих казаков, не услышал гула, перешедшего в свист, и бросился на землю только в ту секунду, когда где-то совсем рядом раздался взрыв.

Восьмое ранение было в живот. Он почувствовал боль и, превозмогая ее, попробовал сесть. Но руки скользили по снегу, и сесть ему долго не удавалось. Наконец, застонав, он все-таки сел и, опершись руками о землю, попробовал встать И раньше, когда он бывал ранен, ему казалось, что главное — встать, оторваться от земли, тогда он превозможет боль и останется жив. Но сейчас он не мог приподняться. К нему подбежали несколько казаков, и пока двое укладывали его на носилки, остальные молча стояли вокруг. Он не мог видеть своей раны, но, встретившись взглядом с их глазами, понял, что, наверное, вид ее был ужасен. Он почувствовал: перед тем, как его унесут, он должен что-то сказать своим батарейцам, они ждут этого. Но сказать ему хотелось только одно — что напрасно они на него сморят как на покойника, что он не умрет.

— Достаньте, в правом кармане смертельник лежит, — сказал он шепотом.

Санитар расстегнул у него карман гимнастерки и достал оттуда черную круглую коробочку, похожую на те, в которые хозяйки кладут иголки.

— Открой, — сказал Корниенко, когда санитар достал смертельник.

Санитар открыл: коробочка была пуста. Тогда, обращаясь к казакам, уже совсем тихо, так, что даже не все расслышали, Корниенко сказал:

— С финской войны еще вожу и ничего не кладу, потому что все равно меня не убьют.

Он сказал это с ожесточением: ему было обидно, что батарейцы так легко могли поверить в возможность его смерти.

Носилки подняли, и он сразу потерял сознание.

В первый раз он очнулся, когда в полевом госпитале его стали готовить к операции. Он открыл глаза, увидел над собой знакомое лицо врача, у которого он один раз уже оперировался, и попросил, чтобы ему дали стопку водки. Врач не удивился этой просьбе: она была достаточно частой, и сам врач считал, что перед обработкой раненого водка иногда не вредит. Но Корниенко он отказал:

— На этот раз нельзя. У вас рана в животе.

— Ну, не надо, — покорно ответил Корниенко и снова потерял сознание от боли, как только ему начали промывать рану.

Без сознания он был почти две недели. Иногда сквозь полусон он чувствовал, что его куда-то везут на машине, один раз почувствовал раскачивание поезда, потом опять наступила темнота, и в голове его проносились какие-то дикие, странные образы, обрывки воспоминаний — все, что потом он, как ни старался, так и не мог вспомнить. Сознание окончательно вернулось к нему только в большой прохладной комнате с высоким белым потолком и двумя длинными рядами кроватей.

— Сестрица, — сказал он и удивился, что сестра не слышит. — Сестрица! — крикнул он.

Тогда сестра медленно повернулась, словно до нее долетел едва слышный шепот.

— Что за город? — спросил Корниенко.

— Ереван, — сказала сестра.

В окне виднелись крыши соседних домов, все в желтых пятнах южного солнца. На стене против койки висели большие часы с маятником. Корниенко показалось, что они стоят, потому что они не гикали, но потом он увидел, как качается маятник, и понял, что просто еще плохо слышит после контузии. Он со злобой вспомнил об этой контузии, из-за которой он к тому же был еще а ранен, и, чтобы отвлечься от дурных мыслей, решил поговорить с сестрой. Долго не мог он решить, с чего начать, потому что был неразговорчив вообще, а с женщинами в особенности. Наконец он спросил:

Назад Дальше