Не жалею, не зову, не плачу... - Щеголихин Иван Павлович 11 стр.


новостройка. Квартальная читала вслух газету «Советская Киргизия», выступление

народного комиссара иностранных дел Молотова – без объявления войны

германские войска напали на нашу страну и подвергли бомбёжке города Киев,

Севастополь, Каунас и некоторые другие, причём убито и ранено более двухсот

человек. В конце говорилось: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за

нами». Женщины пригорюнились – двести человек убито! Не один, не два, не три, а

сразу двести, сколько же семей пострадало, плачут теперь по ним не меньше

тысячи. Ах, какие сволочи фашисты… Рассказал я матери про двести человек, она

опять – ох, заберут отца, заберут. Меня её тревоги едва касались, мало того, у меня

снова радость – пришла Лиля и сказала, что в нашей школе открывается госпиталь,

а всех учеников переводят в школу № 3 в самом центре, возле Дубового парка. Мы

будем учиться в третью смену, из всех наших «А» и «Б» создаётся объединённый

седьмой класс. Мечта моя сбылась. Война вот-вот кончится, а мы так и будем

учиться в одном классе.

Но война не кончилась. Неделя прошла, и вот уже месяц

прошёл, а сражения только разгораются. Отец появлялся дома ночью и очень редко,

лошадь с телегой оставлял у деда на Атбашинской и тайком пробирался к нам. Если

кто-то его увидит, то за нарушение приказа снова ему тюрьма.

Война, тюрьма, сума, всё отходило на второй план, на первом

была Лиля. Жизнь стала книгой с невообразимым сюжетом, и теперь страница за

страницей, событие за событием пойдут неостановимо. Я не знал, что с нами будет

завтра, но уверен был, всё будет интересно, счастье нам на роду написано. А если и

беда случится, то так надо, – не познавши горечь бед, не узнаешь счастья радость.

Мы собирали афоризмы и особо выразительные строчки стихов, то она найдёт, то я,

именно с тех дней мне запомнилось навсегда: «Твоя судьба записана в Книге

вечности, и Ветер жизни листает её случайные страницы». Да, всё продумано

заранее и записано. Неспроста же я ей вручил тогда «Дикую собаку Динго, или

повесть о первой любви», а в ней события как раз в тех местах, где Лиля родилась, –

разве это не решено заранее? И война началась разве не для того, чтобы объединить

все седьмые классы в один, и чтобы мы с Лилей учились в третью смену и

возвращались домой вдвоём тёмными вечерами.

Забрали в армию самых старших ребят с нашей улицы.

Квартальная каждую неделю проводила собрания, приходили в основном старики,

домохозяйки и мы, школьники. Вслух читали газету. Создан государственный

комитет обороны в составе Сталина, Молотова, Ворошилова, Маленкова, Берия.

Теперь победа не за горами. На собрании по сбору тёплых вещей для фронта поднял

спор старик Синеоков, блажной, нечёсанный, с бородой как солома, – где наши

интенданты, почему они Красную Армию не снабжают? «Я в гражданскую воевал,

бесштанное было войско, в лаптях, но сейчас-то совсем другое время. Всего месяц

повоевали, и уже им тёплые носки собирай». Квартальная дала отпор старику за

отсталые настроения, а женщины начали стращать его: вот отправят тебя, куда

Макар телят не гонял. А Синеоков только рукой махал, – где порядок, почему

красноармейцы без портянок остались, куда их обмундирование девалось и опять:

«Я ещё при Николае служил, никогда к народу не обращались, чтобы варежки

сдавать и последнюю шерсть состригать». Старик на сходки приходил первым, и

даже сам сколотил скамейки, чтобы женщинам было на чём сидеть. Приняли

решение: на общем собрании домохозяек берём обязательство повысить свою

бдительность, беспощадно бороться со всякими дезорганизаторами тыла,

распространителями слухов и немедленно сообщать карательным органам о тех, кто

против нашей Родины. В другой раз читали сводку Советского информбюро,

женщины радовались, что захваченные в плен немцы чрезвычайно устали от войны.

«Только угроза расстрела гонит их на войну против Советской России». Наша

авиация нанесла мощные удары по танковым и моторизованным войскам

противника на Двинском, Слуцком и Луцком направлениях, результаты уточняются.

Старик Синеоков посмеивался и махал костлявой рукой, а бабы возмущались: в

газете напечатано, а он не верит. Ревекка Осиповна читала вслух «Советскую

Киргизию», про митинг еврейского народа в Москве. В Стране Советов евреи после

тысячелетних скитаний и преследований обрели дом и Родину-мать, которая

залечила бесчисленные раны, нанесённые в прошлом. Ни один еврей не должен

умереть, не воздавши фашистским палачам за невинно пролитую кровь. На митинге

выступали Маршак, Эренбург, Давид Ойстрах и другие писатели и музыканты.

Народный артист Михоэлс говорил: «Еврейская мать! Если даже у тебя

единственный сын, благослови его и отправь в бой против коричневой чумы». Илья

Эренбург обращался к Америке: «Евреи, в нас прицелились звери! Наше место в

первых рядах. Мы не простим равнодушным. Мы проклянём тех, кто умывает

руки». Ревекка Осиповна волновалась, голос её дрожал. Среди нас не было ни

одного еврея, но мы все поддержали митинг в Москве.

Мы с Лилей вместе ходили на эти собрания, а потом вместе

шли в школу. Далеко, километров пять. Школа называлась Образцовая № 3 имени

Сталина. Рядом был Дом правительства, площадь для парадов и демонстраций, с

другой стороны Дубовый парк, в нём кинотеатр «Ударник» и Киргизский

госдрамтеатр, чуть подальше библиотека имени Чернышевского и Колхозный базар,

на площади перед ним как раз начал гастроли заезжий цирк и открылся большой

зверинец. Соблазнов было кругом полно. Классная руководительница объявила, что

теперь каждый предмет будет изучаться в тесной связи с его оборонным значением,

мальчики будут воспитываться смелыми защитниками родины, а девочки –

бесстрашными фронтовыми подругами. Мы обязаны работать на колхозных и

совхозных полях, собирать металлолом, лекарственные травы и вести оборонную

работу среди населения. Занятия наши проходили в спортивном зале с огромными

окнами как раз в сторону Дубового парка. По вечерам на танцплощадке гремел

духовой оркестр, вальсы, танго, фокстроты. Разве можно заниматься в таких

условиях, спрашивали учителя, а ученики отвечали: только так и можно. В

«Ударнике» шёл «Большой вальс» и мы слушали песни Карлы Доннер.

Пришла зима, и исполнилась моя мечта: я перенёс Лилю через

Ключевую. Брёвнышки через речку обледенели, Лиля поскользнулась, я её

подхватил на руки и перенёс. В школе знали, конечно, о нашей дружбе, девчонки

сплетничали: Лиля с Ваней ходят по Ключевой и целуются, с осуждением говорили,

будто мы шайку организовали и грабим направо-налево мирных жителей.

«Целуются» – если бы так! Ужасно было обидно на эту несправедливость, а обида,

как известно, сильнее горя. По ночам, надо сказать, и впрямь грабили, вести о

грабежах одна другой страшнее не затихали всю войну. Я боялся, конечно, но

старался виду не подавать, а Лиля, вместо того, чтобы идти ночью тихонько,

болтала и смеялась ещё громче, чем днём. А ведь смех её – приманка для бандитов.

Я смастерил себе кистень, взял гайку диаметром с гранёный стакан, насадил на

короткую палку и засовывал в рукав. Судьба было милостива к бандитам, ни один

не попался мне за долгую зиму.

Прошёл ноябрь, декабрь, наступил новый 1942 год, а война не

кончалась. Ушёл в армию Алексей Степанович Кипоть, теперь у нас по коридорам

одни учительницы, ни одного мужчины. Седьмой класс был самым нежным годом

нашей дружбы с Лилей, я очень боялся, что скоро всё кончится.

2

Беды наши начались с лета 42-го года. По приказу

Наркомпросса всех послали на работу в колхоз, ребят отдельно, девчонок отдельно.

Я попал в колхоз недалеко от Беловодска и решил навестить отца. Режим у нас был

военный, подъём чуть свет, изматывались мы на прополке, спина болела и руки,

ноги, к вечеру до того устанешь, что никуда уже идти не хочется. Я пошёл днём в

обеденный перерыв, в жару стали отпускать нас пораньше после того, как у одного

мальчишки кровь пошла из носа, еле остановили. Дошёл я до Беловодска, большая

деревня, зелени полно, домишки саманные, сараюшки, коровы мычат, собаки лают,

дорога пыльная и на ней брички, главный транспорт тыла – гужевой. Тарахтит

телега, колёса с камня на камень, ничем она не отличается от нашей. Задний борт

вынимается, опускается, если хозяин аккуратный, как мой отец, ступицы смазаны и

упряжь в порядке. Седока-мужчину сейчас редко увидишь, все на фронте. Сидит в

телеге старушка, сгорбленная, поникшая, а телега буквально до мелочей похожа на

нашу, да и лошадь тоже, и дуга лёгкая с облупленной зеленоватой краской. Смотрел

я, смотрел и, впору сказать, остолбенел – да это же наша телега! И Гнедко наш. А в

телеге сидит не старушка чья-то, а моя мама. Я иду, голову повернул, смотрю

неотрывно, а она никак не может почуять, что в двух шагах идёт по пыли родной её

сын. Больно мне стало за весь наш род крестьянский. Поколение за поколением в

таком виде – телега, лошадь, сгорбленный возница. Я шагнул к телеге поближе:

«Мама».

Она встрепенулась, какой-то миг растерянно на меня

смотрела, не понимая, как я здесь очутился. У неё чёрное, будто окаменевшее, сухое

лицо и потухшие глаза. «А ты что тут делаешь?» Знала, что я в колхозе, не дай Бог,

нарушу школьную дисциплину. Я сказал, что отпросился повидаться с отцом. –

«Нету его, сынок, на войну забрали». – Она замолчала, долго не могла слово

выговорить. Перед детьми она никогда не плакала – удивительное, народное, что ли,

правило воспитательное. Мать не хотела, чтобы дети росли слабыми, нельзя им

подавать дурной пример. Тем не менее, мне сразу стало жалко не отца, а мать.

Мужчины воюют вместе, а женщины горюют в одиночку. Старенькая моя мама,

разве скажешь сейчас, что ей тридцать шесть лет? В какие годы, в какие времена

была она счастлива? Хлопоты и хлопоты с утра до ночи, и зимой, и летом, и из года

в год. Никогда ей при нашем строе не вылезти из нужды. Вряд ли она знала, что

значит счастье, – не успевала подумать. Беда за бедой так и шли чередой. В школу

ходила только в первый класс, а со второго – хватит, надо уже нянчить младших.

Где-то у кого-то были горничные, гувернантки, кухарки, она слышала такие сказки,

но ей была безразлична городская богатая жизнь, живут себе люди и пусть живут, а

нам и своего хватит. Нет, сказали высоколобые и премудрые гуманисты и

прогрессисты, так нельзя, мы наш, мы новый мир построим, – и стали все

деревенские жить хуже, чем жили. Воистину вышло: паны дерутся, а у холопов

чубы трещат. Нянчила сестёр и братьев, а потом свои дети, да гонения, скитания и

болезни. Помню картину – я лежу больной, я мама склонилась надо мной,

чернобровая, красивая украинка, и плачет. Боюсь, говорит, как бы ты не помер. А

мне интересно, что значит помер, как это понять? Она мне объяснила, что если

человек помрёт, то его больше не будет. Очень загадочно, я стал просить: мама, я

хочу попробовать, узнать хочу, как это вдруг меня не будет, если я вот лежу, дышу,

смотрю, и вдруг меня не станет. Потом заболели сёстры, потом отца посадили, и

мать поехала искать защиты в Москве, люди говорили, так надо, только Москва

спасет, она наивная была, всем верила. Собрала денег у родственников, завязала в

узелок, спрятала в лифчик и поехала. А в Москве многие тысячи жён, сестёр,

матерей пробивались к Сталину или к дедушке Калинину, толпами бродили по

Красной площади, карауля машины вождей народа. Милиция их гоняла, они

скитались ордой по Москве, по вокзалам, стучались в закрытые ворота Кремля и,

ничего не добившись, разъезжались снова по домам, немытые, нечёсаные, вшивые,

а на их место приезжали новые толпы жён, сестёр, матерей. Не только моя мама

была наивной, но и вся Россия верила в справедливость и в то, что мудрые деятели

перевороты свои творили исключительно ради простых людей. И бредёт народ, как

стреноженная лошадь с шорами на глазах, делая круг за кругом по жестоким полям

истории, подгоняемый извергами рода человеческого, почитая их и возвеличивая.

Из поколения в поколение, из эпохи в эпоху обещают они всё светлое и

возвышенное, а на деле всё мрачное и унизительное.

Забрали отца, как она теперь будет кормить семью, никакой у

неё профессии, никогда в жизни она нигде не работала, да ещё, не дай Бог, принесут

похоронку. Ни дня, ни ночи теперь не будет покоя, одна сплошная тревога.

Спустя неделю я отвёз маму в больницу – брюшной тиф.

Болезнь инфекционная, от микроба вроде бы, но я знаю, заболела она от горя, от

страха, что без отца останутся трое сирот, ни денег у нас, ни пропитания, ничего.

Понёс я ей передачу, ищу в списке – нет нашей фамилии. Медсестра сказала,

перевели её в особую палату, а тётки тут же – в палату смертников, зайди с другой

стороны, крайнее окно. Я пошёл, оглушённый, вокруг здания, не понимая, почему

она в палате смертников, здесь же не тюрьма. Стучу в окно, появилась женщина за

двойной рамой – не она, другая, однако кивает мне и слабо улыбается. Я едва узнал

маму и испугался, до того она была на себя не похожа, головка маленькая,

стриженая, с проблесками седины, и бледное личико с кулачок.

Я ходил к ней каждый день, приносил куриный бульон,

бабушка варила, и мама стала выздоравливать.

А тут уехала Лиля. Отца её забрали в армию полгода назад, и

он пропал без вести. Они с матерью писали везде, но ответ пока один. Лиле с

матерью дали комнату от завода, они продали свой дом и переезжают на

Пионерскую. В последний вечер прошли мы по Ленинградской, мимо торфяного

болота, на пруд, и Лиля сказала: «Я вычитала: когда горе стучится в дверь, любовь

вылетает в окно». Кого она имела в виду? Моя любовь, если вылетит, так вместе со

мной. Настал день, когда я сам на Гнедке перевёз Лилю на Пионерскую. Сам грузил

вещи, сам сгружал и поехал обратно на свою опустелую Ленинградскую, ни Лили

там, ни матери, ни отца. Сказать, что было тяжело, не могу, – не тяжело, а

ничтожно, я для другого рождён, вот главное ощущение.

По совету соседки, тёти Маши Канубриковой, я стал возить

на лошади торф по 150 рублей за возку. Булка хлеба на базаре дошла к тому времени

до ста рублей. Залежи торфа обнаружились рядом с нашей Ленинградской, такого

топлива мы раньше не знали, война надоумила. Возил я с утра до ночи. Пятнадцать

лет мужику, давай, шуруй. Тётя Маша по вечерам заходила, наставляла, чтобы я

следил за лошадью, проверял спину под седёлкой и холку под хомутом, а то отец

вернётся с фронта и даст сыну кнута. Однажды я вёз торф учительнице из 13-й

школы, где будет учиться Лиля. Шли пешком рядом с возом, учительница молчала,

и всё вздыхала, потом сказала, что осталась одна, муж на фронте и нет писем уже

три месяца. Я пытался её успокоить, как взрослый: у меня отец тоже на фронте

почти год и тоже ни одного письма, плохо работает почта, не перешла на военные

рельсы. Довёз я торф на Аларчинскую, помог сгрузить, она подала мне деньги, а я

отказался – мать запретила мне брать деньги с учительницы. Она стала меня

увещевать, корить, но я торопливо сел в телегу и уехал. В другой раз меня надули.

Попросили отвезти покойника, обещали 300 рублей, я до вечера с ними мучился,

потом начались поминки, я сказал про оплату, а они давай меня костерить, у людей

Назад Дальше