новостройка. Квартальная читала вслух газету «Советская Киргизия», выступление
народного комиссара иностранных дел Молотова – без объявления войны
германские войска напали на нашу страну и подвергли бомбёжке города Киев,
Севастополь, Каунас и некоторые другие, причём убито и ранено более двухсот
человек. В конце говорилось: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за
нами». Женщины пригорюнились – двести человек убито! Не один, не два, не три, а
сразу двести, сколько же семей пострадало, плачут теперь по ним не меньше
тысячи. Ах, какие сволочи фашисты… Рассказал я матери про двести человек, она
опять – ох, заберут отца, заберут. Меня её тревоги едва касались, мало того, у меня
снова радость – пришла Лиля и сказала, что в нашей школе открывается госпиталь,
а всех учеников переводят в школу № 3 в самом центре, возле Дубового парка. Мы
будем учиться в третью смену, из всех наших «А» и «Б» создаётся объединённый
седьмой класс. Мечта моя сбылась. Война вот-вот кончится, а мы так и будем
учиться в одном классе.
Но война не кончилась. Неделя прошла, и вот уже месяц
прошёл, а сражения только разгораются. Отец появлялся дома ночью и очень редко,
лошадь с телегой оставлял у деда на Атбашинской и тайком пробирался к нам. Если
кто-то его увидит, то за нарушение приказа снова ему тюрьма.
Война, тюрьма, сума, всё отходило на второй план, на первом
была Лиля. Жизнь стала книгой с невообразимым сюжетом, и теперь страница за
страницей, событие за событием пойдут неостановимо. Я не знал, что с нами будет
завтра, но уверен был, всё будет интересно, счастье нам на роду написано. А если и
беда случится, то так надо, – не познавши горечь бед, не узнаешь счастья радость.
Мы собирали афоризмы и особо выразительные строчки стихов, то она найдёт, то я,
именно с тех дней мне запомнилось навсегда: «Твоя судьба записана в Книге
вечности, и Ветер жизни листает её случайные страницы». Да, всё продумано
заранее и записано. Неспроста же я ей вручил тогда «Дикую собаку Динго, или
повесть о первой любви», а в ней события как раз в тех местах, где Лиля родилась, –
разве это не решено заранее? И война началась разве не для того, чтобы объединить
все седьмые классы в один, и чтобы мы с Лилей учились в третью смену и
возвращались домой вдвоём тёмными вечерами.
Забрали в армию самых старших ребят с нашей улицы.
Квартальная каждую неделю проводила собрания, приходили в основном старики,
домохозяйки и мы, школьники. Вслух читали газету. Создан государственный
комитет обороны в составе Сталина, Молотова, Ворошилова, Маленкова, Берия.
Теперь победа не за горами. На собрании по сбору тёплых вещей для фронта поднял
спор старик Синеоков, блажной, нечёсанный, с бородой как солома, – где наши
интенданты, почему они Красную Армию не снабжают? «Я в гражданскую воевал,
бесштанное было войско, в лаптях, но сейчас-то совсем другое время. Всего месяц
повоевали, и уже им тёплые носки собирай». Квартальная дала отпор старику за
отсталые настроения, а женщины начали стращать его: вот отправят тебя, куда
Макар телят не гонял. А Синеоков только рукой махал, – где порядок, почему
красноармейцы без портянок остались, куда их обмундирование девалось и опять:
«Я ещё при Николае служил, никогда к народу не обращались, чтобы варежки
сдавать и последнюю шерсть состригать». Старик на сходки приходил первым, и
даже сам сколотил скамейки, чтобы женщинам было на чём сидеть. Приняли
решение: на общем собрании домохозяек берём обязательство повысить свою
бдительность, беспощадно бороться со всякими дезорганизаторами тыла,
распространителями слухов и немедленно сообщать карательным органам о тех, кто
против нашей Родины. В другой раз читали сводку Советского информбюро,
женщины радовались, что захваченные в плен немцы чрезвычайно устали от войны.
«Только угроза расстрела гонит их на войну против Советской России». Наша
авиация нанесла мощные удары по танковым и моторизованным войскам
противника на Двинском, Слуцком и Луцком направлениях, результаты уточняются.
Старик Синеоков посмеивался и махал костлявой рукой, а бабы возмущались: в
газете напечатано, а он не верит. Ревекка Осиповна читала вслух «Советскую
Киргизию», про митинг еврейского народа в Москве. В Стране Советов евреи после
тысячелетних скитаний и преследований обрели дом и Родину-мать, которая
залечила бесчисленные раны, нанесённые в прошлом. Ни один еврей не должен
умереть, не воздавши фашистским палачам за невинно пролитую кровь. На митинге
выступали Маршак, Эренбург, Давид Ойстрах и другие писатели и музыканты.
Народный артист Михоэлс говорил: «Еврейская мать! Если даже у тебя
единственный сын, благослови его и отправь в бой против коричневой чумы». Илья
Эренбург обращался к Америке: «Евреи, в нас прицелились звери! Наше место в
первых рядах. Мы не простим равнодушным. Мы проклянём тех, кто умывает
руки». Ревекка Осиповна волновалась, голос её дрожал. Среди нас не было ни
одного еврея, но мы все поддержали митинг в Москве.
Мы с Лилей вместе ходили на эти собрания, а потом вместе
шли в школу. Далеко, километров пять. Школа называлась Образцовая № 3 имени
Сталина. Рядом был Дом правительства, площадь для парадов и демонстраций, с
другой стороны Дубовый парк, в нём кинотеатр «Ударник» и Киргизский
госдрамтеатр, чуть подальше библиотека имени Чернышевского и Колхозный базар,
на площади перед ним как раз начал гастроли заезжий цирк и открылся большой
зверинец. Соблазнов было кругом полно. Классная руководительница объявила, что
теперь каждый предмет будет изучаться в тесной связи с его оборонным значением,
мальчики будут воспитываться смелыми защитниками родины, а девочки –
бесстрашными фронтовыми подругами. Мы обязаны работать на колхозных и
совхозных полях, собирать металлолом, лекарственные травы и вести оборонную
работу среди населения. Занятия наши проходили в спортивном зале с огромными
окнами как раз в сторону Дубового парка. По вечерам на танцплощадке гремел
духовой оркестр, вальсы, танго, фокстроты. Разве можно заниматься в таких
условиях, спрашивали учителя, а ученики отвечали: только так и можно. В
«Ударнике» шёл «Большой вальс» и мы слушали песни Карлы Доннер.
Пришла зима, и исполнилась моя мечта: я перенёс Лилю через
Ключевую. Брёвнышки через речку обледенели, Лиля поскользнулась, я её
подхватил на руки и перенёс. В школе знали, конечно, о нашей дружбе, девчонки
сплетничали: Лиля с Ваней ходят по Ключевой и целуются, с осуждением говорили,
будто мы шайку организовали и грабим направо-налево мирных жителей.
«Целуются» – если бы так! Ужасно было обидно на эту несправедливость, а обида,
как известно, сильнее горя. По ночам, надо сказать, и впрямь грабили, вести о
грабежах одна другой страшнее не затихали всю войну. Я боялся, конечно, но
старался виду не подавать, а Лиля, вместо того, чтобы идти ночью тихонько,
болтала и смеялась ещё громче, чем днём. А ведь смех её – приманка для бандитов.
Я смастерил себе кистень, взял гайку диаметром с гранёный стакан, насадил на
короткую палку и засовывал в рукав. Судьба было милостива к бандитам, ни один
не попался мне за долгую зиму.
Прошёл ноябрь, декабрь, наступил новый 1942 год, а война не
кончалась. Ушёл в армию Алексей Степанович Кипоть, теперь у нас по коридорам
одни учительницы, ни одного мужчины. Седьмой класс был самым нежным годом
нашей дружбы с Лилей, я очень боялся, что скоро всё кончится.
2
Беды наши начались с лета 42-го года. По приказу
Наркомпросса всех послали на работу в колхоз, ребят отдельно, девчонок отдельно.
Я попал в колхоз недалеко от Беловодска и решил навестить отца. Режим у нас был
военный, подъём чуть свет, изматывались мы на прополке, спина болела и руки,
ноги, к вечеру до того устанешь, что никуда уже идти не хочется. Я пошёл днём в
обеденный перерыв, в жару стали отпускать нас пораньше после того, как у одного
мальчишки кровь пошла из носа, еле остановили. Дошёл я до Беловодска, большая
деревня, зелени полно, домишки саманные, сараюшки, коровы мычат, собаки лают,
дорога пыльная и на ней брички, главный транспорт тыла – гужевой. Тарахтит
телега, колёса с камня на камень, ничем она не отличается от нашей. Задний борт
вынимается, опускается, если хозяин аккуратный, как мой отец, ступицы смазаны и
упряжь в порядке. Седока-мужчину сейчас редко увидишь, все на фронте. Сидит в
телеге старушка, сгорбленная, поникшая, а телега буквально до мелочей похожа на
нашу, да и лошадь тоже, и дуга лёгкая с облупленной зеленоватой краской. Смотрел
я, смотрел и, впору сказать, остолбенел – да это же наша телега! И Гнедко наш. А в
телеге сидит не старушка чья-то, а моя мама. Я иду, голову повернул, смотрю
неотрывно, а она никак не может почуять, что в двух шагах идёт по пыли родной её
сын. Больно мне стало за весь наш род крестьянский. Поколение за поколением в
таком виде – телега, лошадь, сгорбленный возница. Я шагнул к телеге поближе:
«Мама».
Она встрепенулась, какой-то миг растерянно на меня
смотрела, не понимая, как я здесь очутился. У неё чёрное, будто окаменевшее, сухое
лицо и потухшие глаза. «А ты что тут делаешь?» Знала, что я в колхозе, не дай Бог,
нарушу школьную дисциплину. Я сказал, что отпросился повидаться с отцом. –
«Нету его, сынок, на войну забрали». – Она замолчала, долго не могла слово
выговорить. Перед детьми она никогда не плакала – удивительное, народное, что ли,
правило воспитательное. Мать не хотела, чтобы дети росли слабыми, нельзя им
подавать дурной пример. Тем не менее, мне сразу стало жалко не отца, а мать.
Мужчины воюют вместе, а женщины горюют в одиночку. Старенькая моя мама,
разве скажешь сейчас, что ей тридцать шесть лет? В какие годы, в какие времена
была она счастлива? Хлопоты и хлопоты с утра до ночи, и зимой, и летом, и из года
в год. Никогда ей при нашем строе не вылезти из нужды. Вряд ли она знала, что
значит счастье, – не успевала подумать. Беда за бедой так и шли чередой. В школу
ходила только в первый класс, а со второго – хватит, надо уже нянчить младших.
Где-то у кого-то были горничные, гувернантки, кухарки, она слышала такие сказки,
но ей была безразлична городская богатая жизнь, живут себе люди и пусть живут, а
нам и своего хватит. Нет, сказали высоколобые и премудрые гуманисты и
прогрессисты, так нельзя, мы наш, мы новый мир построим, – и стали все
деревенские жить хуже, чем жили. Воистину вышло: паны дерутся, а у холопов
чубы трещат. Нянчила сестёр и братьев, а потом свои дети, да гонения, скитания и
болезни. Помню картину – я лежу больной, я мама склонилась надо мной,
чернобровая, красивая украинка, и плачет. Боюсь, говорит, как бы ты не помер. А
мне интересно, что значит помер, как это понять? Она мне объяснила, что если
человек помрёт, то его больше не будет. Очень загадочно, я стал просить: мама, я
хочу попробовать, узнать хочу, как это вдруг меня не будет, если я вот лежу, дышу,
смотрю, и вдруг меня не станет. Потом заболели сёстры, потом отца посадили, и
мать поехала искать защиты в Москве, люди говорили, так надо, только Москва
спасет, она наивная была, всем верила. Собрала денег у родственников, завязала в
узелок, спрятала в лифчик и поехала. А в Москве многие тысячи жён, сестёр,
матерей пробивались к Сталину или к дедушке Калинину, толпами бродили по
Красной площади, карауля машины вождей народа. Милиция их гоняла, они
скитались ордой по Москве, по вокзалам, стучались в закрытые ворота Кремля и,
ничего не добившись, разъезжались снова по домам, немытые, нечёсаные, вшивые,
а на их место приезжали новые толпы жён, сестёр, матерей. Не только моя мама
была наивной, но и вся Россия верила в справедливость и в то, что мудрые деятели
перевороты свои творили исключительно ради простых людей. И бредёт народ, как
стреноженная лошадь с шорами на глазах, делая круг за кругом по жестоким полям
истории, подгоняемый извергами рода человеческого, почитая их и возвеличивая.
Из поколения в поколение, из эпохи в эпоху обещают они всё светлое и
возвышенное, а на деле всё мрачное и унизительное.
Забрали отца, как она теперь будет кормить семью, никакой у
неё профессии, никогда в жизни она нигде не работала, да ещё, не дай Бог, принесут
похоронку. Ни дня, ни ночи теперь не будет покоя, одна сплошная тревога.
Спустя неделю я отвёз маму в больницу – брюшной тиф.
Болезнь инфекционная, от микроба вроде бы, но я знаю, заболела она от горя, от
страха, что без отца останутся трое сирот, ни денег у нас, ни пропитания, ничего.
Понёс я ей передачу, ищу в списке – нет нашей фамилии. Медсестра сказала,
перевели её в особую палату, а тётки тут же – в палату смертников, зайди с другой
стороны, крайнее окно. Я пошёл, оглушённый, вокруг здания, не понимая, почему
она в палате смертников, здесь же не тюрьма. Стучу в окно, появилась женщина за
двойной рамой – не она, другая, однако кивает мне и слабо улыбается. Я едва узнал
маму и испугался, до того она была на себя не похожа, головка маленькая,
стриженая, с проблесками седины, и бледное личико с кулачок.
Я ходил к ней каждый день, приносил куриный бульон,
бабушка варила, и мама стала выздоравливать.
А тут уехала Лиля. Отца её забрали в армию полгода назад, и
он пропал без вести. Они с матерью писали везде, но ответ пока один. Лиле с
матерью дали комнату от завода, они продали свой дом и переезжают на
Пионерскую. В последний вечер прошли мы по Ленинградской, мимо торфяного
болота, на пруд, и Лиля сказала: «Я вычитала: когда горе стучится в дверь, любовь
вылетает в окно». Кого она имела в виду? Моя любовь, если вылетит, так вместе со
мной. Настал день, когда я сам на Гнедке перевёз Лилю на Пионерскую. Сам грузил
вещи, сам сгружал и поехал обратно на свою опустелую Ленинградскую, ни Лили
там, ни матери, ни отца. Сказать, что было тяжело, не могу, – не тяжело, а
ничтожно, я для другого рождён, вот главное ощущение.
По совету соседки, тёти Маши Канубриковой, я стал возить
на лошади торф по 150 рублей за возку. Булка хлеба на базаре дошла к тому времени
до ста рублей. Залежи торфа обнаружились рядом с нашей Ленинградской, такого
топлива мы раньше не знали, война надоумила. Возил я с утра до ночи. Пятнадцать
лет мужику, давай, шуруй. Тётя Маша по вечерам заходила, наставляла, чтобы я
следил за лошадью, проверял спину под седёлкой и холку под хомутом, а то отец
вернётся с фронта и даст сыну кнута. Однажды я вёз торф учительнице из 13-й
школы, где будет учиться Лиля. Шли пешком рядом с возом, учительница молчала,
и всё вздыхала, потом сказала, что осталась одна, муж на фронте и нет писем уже
три месяца. Я пытался её успокоить, как взрослый: у меня отец тоже на фронте
почти год и тоже ни одного письма, плохо работает почта, не перешла на военные
рельсы. Довёз я торф на Аларчинскую, помог сгрузить, она подала мне деньги, а я
отказался – мать запретила мне брать деньги с учительницы. Она стала меня
увещевать, корить, но я торопливо сел в телегу и уехал. В другой раз меня надули.
Попросили отвезти покойника, обещали 300 рублей, я до вечера с ними мучился,
потом начались поминки, я сказал про оплату, а они давай меня костерить, у людей