Владимир Набоков
1
Имя планеты — если она как-то наречена — роли не играет. Между ней и Землей, при самом благоприятном противостоянии, столько же миль, сколько лет прошло от зарождения Гималаев до прошлой пятницы, иначе говоря, помноженный на миллион средний возраст читателя. Глядя на нее сквозь телескоп фантазии, сквозь линзы слез, увидишь подробности не более удивительные, чем те, что мы наблюдаем на любой существующей планете. Этот пунцовый шар с туманно-мраморными прожилками — всего лишь одно из бесчисленных тел, прилежно описывающих круги в наводящем ужас текучем пространстве, бесконечном и безначальном.
Допустим, что maria моей планеты (хоть это и не моря) и ее lacus (которые вовсе не озера) тоже получили названия — не все такие постные, как сорта садовых роз, зато иногда еще менее подходящие, чем имена открывателей (ведь астроном Уранский — такая же редкость, как энтомолог Червиччи), чаще же всего настолько старомодные, что по своей сладкозвучной фальши могут тягаться с именами местностей из рыцарских романов. Подобно тому, как здесь у нас какой-нибудь Буковый Дол порадует глаз разве что обувной фабрикой по эту сторону шоссе да ржавым адом автомобильной свалки по другую, так и все эти соблазнительные Аркадии, Икарии и Зефирии планетных атласов обернутся, скорее всего, мертвыми пустынями, лишенными даже молочая, красящего наши помойки. Селенографы это подтвердят, а ведь линзы у них посильнее наших очков. Но вот вгляделись мы — и что же? Чем сильнее увеличение, тем больше размываются оспинки на поверхности планеты, словно это пловец глядит сквозь толщу полупрозрачной воды. И если какие-то пятна сочетаются в узор, отдаленно напоминающий лунки и линии на доске для китайских шашек, позвольте считать это геометрической галлюцинацией.
Ни одна из известных мне планет не получит и малейшей роли в моем повествовании (а оно видится мне чем-то вроде звездной карты), даже той, какую в нем играет последняя из точек. Мало того, я отказываюсь иметь что-либо общее с теми техническими пророчествами, о коих рапортуют репортеры со слов ученых. Не по мне этот рокот ракет, не по мне перспективы искусственных спутников и звездных полос для посадки космических кораблей («косможаблей») — одного, двух, трех, четырех, а там и тысяч мощных воздушных замков (каждый с камбузом и провиантом), запускаемых земными народами в сумбуре соревновательной лихорадки, поддельного тяготения и свирепо реющих знамен.
Что еще мне совершенно не понадобится, так это всякого рода специальное снаряжение — скафандры, кислородные аппараты и прочие подобные затейки. У меня, как и у г-на Бока-старшего, о котором мы вот-вот услышим, есть чу́дная способность давать отвод любым таким «практическим» деталям (будущим космолетчикам, таким, как единственный сын старого Бока, они все равно покажутся до смешного непрактичными). Чувства, вызываемые во мне любой техникой, колеблются в диапазоне от мрачного недоверия до болезненных судорог. Мне требуются героические усилия, чтобы заставить себя вывернуть лампочку, причина смерти коей осталась невыясненной, и ввернуть другую, которая вспыхнет с мерзкой внезапностью проклюнутого на ладони драконьего яйца.
Наконец, я решительно отвергаю и отметаю так называемую «научную фантастику». Я в нее заглядывал и нашел ничуть не менее нудной, чем журналы для любителей детективов, — то же уныло-приземленное сочинительство с бездной диалогов и кипами юмора «в дорогу». Штампы, конечно, перекрашены, но они те же, по сути, для всякого дешевого чтива, развертывается ли действие в гостиной или во Вселенной. Они подобны пирожным ассорти — разнообразием форм и оттенков хитрый производитель завлекает исходящего слюной клиента в сети шальных павловских рефлексов, где метаморфозы внешнего вида (без удорожания!) сперва теснят, а потом и вовсе отменяют вкусовые качества; точно то же происходит с правдой и талантом. Вот почему хороший усмехается, плохой щерится, а благородное сердце скрывается за грубоватыми словечками. Все эти звездные короли и директоры галактических лиг — точные копии тех рыжих и ражих вершителей самых что ни на есть земных дел на Земле, которые своими лучистыми морщинками украшают душеполезные рассказы из замусоленных иллюстрированных журналов в парикмахерских. У десантников, штурмующих Денеболу и Колос (альфа созвездия Девы), имена начинаются на Мак-; бесстрастный профессор обычно Штейн, ученым же дамам наравне с супергалактическими дивами даются имена отвлеченные, как, например, Виола или Валла. Всех «разумных» инопланетчиков, гуманоидов и мифообразных роднит одна особенность: нигде не описаны их детородные органы. Уступки приличиям двуногих доходят до того, что кентавры носят набедренные повязки — в области, правда, переднего паха.
Список того, чего здесь не будет, кажется, завершен — обсуждать проблему времени нет ведь желающих? Тогда, чтобы уже вплотную заняться Эмери Л. Боком, моим более или менее отдаленным потомком и участником первой межпланетной экспедиции (единственное скромное допущение в моем рассказе), я охотно разрешаю звездному Тарзану или героям других каких-нибудь атомных комиксов умелой лапой исправить честную единицу в цифре «1900» на претенциозную двойку или тройку. Неважно, будет ли это 2145 по Р. X. или 200 по Р. А. Покушаться на чужую собственность у меня нет желания. Спектакль этот — чисто любительский, с минимумом декораций и случайной бутафорией вроде колючих останков дикобраза в углу старого амбара. Мы тут все свои — Брауны и Бенсоны, Уайты и Уилсоны, и когда кто-нибудь выходит покурить, то слышит стрекотанье кузнечиков и лай пса на дальнем хуторе (в паузах вслушивающегося в то, чего нам с вами не услышать). Летней ночью небо в месиве звезд. В двадцать один год Эмери Ланселот Бок знает о них неизмеримо больше, чем я, пятидесятилетний, на которого они наводят ужас.
2
Проходит час. Посетитель наконец поднимает цилиндр с ковра и уходит. Ланселот остается один на один с родителями, что только усиливает напряжение. Господина Бока я вижу довольно отчетливо. Но сколько ни погружаюсь В свой утомительный транс, разглядеть госпожу Бок сколько-нибудь ясно я не могу. Знаю, что ее напускное оживление (разговоры о пустяках, быстрые взмахи ресниц) предназначено не столько сыну, сколько мужу, у которого больное сердце. Причем старый Бок отлично видит ее уловки, и хотя самого грызет чудовищная тоска, надо ведь еще подыгрывать ее притворной беспечности: сиди она здесь убитая и раздавленная — и то было бы лучше. Мне слегка досадно, что не удается различить ее черты. Я исхитряюсь уловить лишь игру света, расплывающегося в тумане ее волос, — тут я подпадаю, боюсь, под вкрадчивое влияние мастеровитых фотохудожников. Насколько было легче писать в те времена, когда твое воображение не обступали бессчетные наглядные пособия, и пионер-переселенец, впервые увидев вечные снега или кактус, не вспоминал немедленно рекламу шинной компании.
Что касается г-на Бока, то я обнаружил, что придал ему черты старого профессора истории, блестящего Медиевиста, чьи белые бакенбарды, розовая макушка и черный костюм славятся в некоем солнечном университетском городке на дальнем Юге и который (помимо отдаленного сходства с моим покойным прадядюшкой) имеет одно ценное качество для нашего рассказа — старомодную внешность. Будем перед собой честными — ничего нет удивительного в том, что одеждам и манерам иных времен (например, будущих) придается оттенок старомодности — какой-то неухоженности, невыутюженности, запыленности, — ведь понятия «старомодный», «отживший» и тому подобные — это те уловки, которые одни, в конечном счете, помогают нам представить себе странное, никакими исследованиями не предвидимое Будущее — оно же былое навыворот.
В этой-то запущенной комнате, под лампой с бежевым абажуром, Ланселот обращается к родителям с последней просьбой. Он недавно привез из заброшенного уголка в Андах, где восходил на безымянную еще вершину, парочку молодых шиншилл — пепельно-серых и невероятно пушистых грызунов размером с кролика (Hystricomorpha), длинноусых, круглозаденьких и вислоухих. Держит он их дома, в проволочном загончике, и кормит земляными орехами, рисовыми хлопьями и изюмом, а в качестве особого угощения — фиалками и астрами. Он надеется, что осенью зверьки дадут приплод. Вот он еще раз дает матери нерушимые предписания: чтобы корм для его любимцев всегда был свежий, клетка — сухая, да не забывать про ежедневную пыльную ванну (из тонкого песка, смешанного с толченым мелом) — кататься в ней и брыкаться для них верх наслаждения. Пока это обсуждается, г-н Бок снова и снова раскуривает трубку, потом откладывает ее в сторону. С видом благожелательной рассеянности старик время от времени повторяет озвученную пантомиму, которая, впрочем, никого не обманет, — прокашливается, закладывает руки за спину и дрейфует к окну или начинает сквозь зубы напевать что-то внемелодическое, и, словно движимый этим гнусавым моторчиком, отбывает, спотыкаясь, из гостиной. И только покинув сцену, сбрасывает с себя, весь дрожа, этот филигранно отработанный образ мурлыкающей кротости. Дойдя до спальни или до ванной, он замирает, словно прикладываясь, в малодушном своем одиночестве, жадным судорожным глотком к некоей потаенной склянке, и, упившись горем, бредет обратно.
На сцене, куда он тихонько возвращается, застегивая пуговицу на пиджаке и возобновляя свое гуляние, между тем ничего не изменилось. Теперь остаются уже считанные минуты. Перед уходом Ланс осматривает клетку, Шина и Шиллу он покидает сидящими на задних лапках, в передних у обоих по цветку. Об этих последних мгновениях я знаю только, что любые разговоры типа «Ты уверен, что не забыл шелковую рубашку, которую принесли из стирки?» или «Ты помнишь, куда положил новые шлепанцы?» — исключены. Все, что берет с собой Ланселот, уже находится в таинственном, неудобосказуемом и совершенно ужасающем месте, откуда он тронется в намеченный миг. Он больше не нуждается ни в чем, в чем нуждаемся мы, и выходит из дому с непокрытой головой и пустыми руками, с небрежной легкостью человека, который вышел за газетой — или восходит на триумфальный эшафот.
3
Земное пространство любит прикровенность. Максимум того, что оно уступит глазу, — это панорамный вид. Небосвод накрывает удаляющегося путника, словно крышка люка при замедленной съемке: остающимся не увидеть города на расстоянии дневного пути, хотя ничего не стоит разглядеть такие запредельности, как лунные цирки вместе с тенью от их кольцевых гребней. Фокусник, демонстрирующий небесную твердь, засучил рукава и ничего не таит от маленьких зрителей. Если планета и уплывает из поля зрения (как исчезают предметы за размытым изгибом скулы), она непременно возвратится, стоит Земле повернуть голову. Ночь страшна обнаженностью тьмы. Ланселот уже в пути; хрупкость его юного тела возрастает прямо пропорционально покрываемому расстоянию. Боки-родители смотрят с балкона в чреватое бесконечными опасностями ночное небо и безумно завидуют участи рыбацких жен.
Если надежны источники, которыми пользовался Бок, то имя Lanceloz del Lac впервые встречается в стихе 3676 «Романа телеги». Ланс, Ланселен, Ланселотик — ласкательные имена, их шепчут при свете бьющих лучами соленых мокрых звезд. Рыцари, с отрочества приобщавшиеся к лютне, луку и ловитве; Лес Опасностей и Башня Скорби; Альдебаран, Бетельгейзе — раскатистые громы сарацинских войн. Дивные бранные подвиги, дивные витязи, блистающие над боковским балконом в очертаниях грозных созвездий: сэр Перкар — Черный рыцарь, и сэр Перимон — Красный рыцарь, и сэр Пертолеп — Зеленый рыцарь, и сэр Перси — Индиговый рыцарь, и этот неотесанный старикан сэр Груммор Грумморсум, бормочущий себе под нос страшные северные проклятья. От подзорной трубы мало толку, карта отсырела и вся измята, и: «Ты не туда светишь» — это уже госпожа Бок.
Сделай глубокий вдох. Теперь еще взгляни.
Ланселота больше нет: так же мало надежды увидеть его в жизни, как в вечности. Ланселот изгнан из страны l'Eau Grise (можем же мы так называть Великие Озера), и мчит теперь в пыли ночного неба почти с той же быстротой, с какой наша местная вселенная (с балконом и адски-черным, в оптических пятнах, садом) летит к созвездию Лиры короля Артура, где горит и манит Вега — одно из немногих небесных тел, опознаваемых на этой чертовой схеме.
От звездного тумана у Боков рябит в глазах — серое марево, кошмар, космофобия. Но оторваться от ужаса мироздания они не в силах, не в силах вернуться в освещенную спальню, угол которой отражается в стеклянной двери. И вот встает, словно крошечный костер, та самая планета.
Там, правее — Мост Меча, перекинутый в Иномир («dont nus estranges ne retorne»), Ланселот его одолевает ценой ужасной боли, непередаваемых страданий. «Пройдешь ли путем сим, Путем Погибели нареченным?». Но другой чародей возглашает: «Пройдешь! И приимешь дар умного веселия, которое пронесет тебя через все испытания». Отважным Бокам-родителям кажется, что они могут различить Ланса, карабкающегося в шипованных ботинках по обледенелой скале неба или беззвучно прокладывающего лыжню по мягким снегам туманностей. Где-то между Лагерем X и Лагерем XI — Волопас, не что иное, как исполинский ледник, сплошь хаос и ледопады. Мы пытаемся разглядеть извилистую трассу восхождения; кажется, узнали Ланса по его худобе среди нескольких фигур в связке. Исчезли! Он это был или Дании (молодой биолог, лучший друг Ланселота)? В этой темной долине у подножия отвесных небес вспоминаем (госпожа Бок отчетливей, чем муж) особые названия глетчерных трещин и готических конструкций льда, которые Ланс, бывало, с таким профессиональным смаком произносил в своем альпинистском отрочестве (ныне он стал старше на несколько световых лет); морены и бергшрунды; грохот лавин — французское эхо накоротке с германским чернокнижием, как это водилось в средневековых романах.
А вот и снова он! Миновал теснину между звездами и теперь медленно начинает траверс утеса, до того отвесного и с такими ничтожными зацепками, что одна лишь мысль о нащупывающих их пальцах и подошвах, с них срывающихся, вгоняет в дурноту высотобоязни. И сквозь набегающие слезы старшие Боки видят: вот их Ланс один, словно Робинзон, на скальном выступе, вот опять карабкается, а теперь, чертовски неуязвимый, стоит с ледорубом и рюкзаком на пике пиков, целеустремленный профиль обведен сиянием.
Или он уже двинулся вниз? Вестей от путешественников нет — это ясно, и Боки продолжают свои душераздирающие бдения. Для тех, кто ждет сына, любая трасса его спуска ведет в пропасть отчаяния. Но может быть, он перевалил через эти мокрые островерхие глыбы, отвесно обрывающиеся в бездну, одолел нависающий обрыв и теперь блаженно съезжает по крутизнам небесных снегов?