Избранное в 2 томах. Том 2 - Смолич Юрий Корнеевич 15 стр.


Амбразуры были высоко, под самыми сводами, и пока, прижавшись один к другому, люди строили пирамиду, чтобы кто-нибудь, взобравшись на плечи товарищей, поглядел, что делается вокруг, — уже было ясно, что бой вспыхнул в самом городке, на его улицах, потому что уже слышались взрывы ручных гранат, а сквозь визгливое стрекотание польских пулеметов «шоша» прорывался густой бас наших «максимок». Красные шли в наступление — это было несомненно. Неужели?

Но люди не позволяли себе обольщаться надеждами. Каждую минуту в подвал могли ворваться озверелые тюремщики и одной гранатой покончить разом со всеми.

На плечи, на верх пирамиды, взобралась Нюся — она была легче всех, и, как только она добралась до амбразуры, ее звонкий шепот сразу оповестил всех:

— Наши! Наши! Я вижу их!

Десятки вопросов полетели к ней: где, откуда, что видно?

Нюся наскоро, волнуясь и глотая слова, сообщала. Она видела, как белополяки кучами отходили назад, на ту сторону площади. С противоположной стороны, из-под обрыва, по одному выбегали красноармейцы и, припадая к земле, стреляли из винтовок. Вот выкатили «максим», и он застрекотал из-за колодца. А вот красноармейцы вскочили и, петляя, побежали через площадь. Ах, они обходят синагогу! Господи, неужели пройдут стороной и тут останутся белополяки… В эту минуту сразу за углом синагоги разорвалась граната и клубы рыжего дыма заволокли амбразуру. Значит, красные бойцы заходили и с другой стороны.

— Ура! — радостно вырвалось из грудей узников навстречу космам дыма, завихрившимся в амбразуре.

— И дым отечества нам сладок и приятен! — продекламировал Богодух.

Но радость была преждевременна. Неожиданно из-за костела, высившегося на той стороне площади, напротив синагоги, появилась густая шеренга в голубых мундирах. Жолнеры опомнились и оказали сопротивление. В ту же минуту из перекрестных улиц забили «шоши». Красноармейцы попадали на землю. Град пулеметных пуль лег перед ними, поднимая пыль на площади. Красноармейцы быстро поползли назад. Нюсино сердце сжалось. Неужели назад? Неужели так и отступят? Она видела уже красноармейцев совсем близко, она различала даже пятки босых ног, она распознавала детали одежды, ей казалось, что она узнает даже знакомые лица. Да, да красноармейская цепь откатывалась назад! Белопольские цепи поднимались, офицеры кричали, поднимая жолнеров в атаку.

Но в ту секунду, когда польская цепь уже поднялась, вдруг из-за колодца, пригибаясь, выскочил высокий парень в красных галифе и синем доломане. Это был Довгорук третий! Он выпрямился и взмахнул саблей.

— Вперед! — крикнул он. — Хлопцы, вперед! За коммунизм! Бей их и в хвост и в гриву! — И он бросился вперед крича: — Кары ляхам, кары!

И тогда Нюся не выдержала. Она сорвала платок с головы, просунула руку в амбразурку и запела что было силы:

Од села до села танцi та музики…

Тоненький и звонкий девичий голосок вырвался из тесной амбразуры, каменные стены древней синагоги отразили его, бросили через площадь к стенам костела, и веселая песня зазвенела на площади. Красноармейская цепь приостановилась, люди поднимали головы от земли, удивленно прислушивались, вскакивали, подхватывали песню. Бойцы повернулись лицом к польской цепи и с винтовками наперевес бросились навстречу белопольской контратаке. Они кричали, они пели:

Hi корови, нi вола, зосталася хата!..

И вот цепь уже снова была на площади, вот она вышла вровень с синагогой, вот бойцы уже пробежали мимо амбразурки, и впереди развевался на ветру синий доломан Довгорука. Нюсино пение звенело уже вдогонку:

Ох вi, дiтки моï, моï голуб’ята,
Не журiться, подивiться, як танцює мати…

Тяжелые удары посыпались в окованную дверь подвала. Еще несколько ударов — и дверь упала, а на пороге уже стоял какой-то казачина, размахивая гранатой, проклиная весь свет и призывая кару на голову панов.

Еще через минуту узники были на площади. Красноармейцы-актеры в синих французских мундирах сразу же бросались к раненым, хватали их винтовки и бежали за цепью. Польская цепь остановилась, потом повернула назад и побежала. Жолнеры бросали винтовки, разбегались кто куда. Довгорук приостановился, выхватил гранату и широко размахнулся. Граната, описав крутую дугу, шлепнулась в гущу бегущих. Вся польская цепь теперь удирала что было духу.

Но Довгорук дальше не побежал. Красноармейская цепь уже опередила его. Довгорук стоял какое-то мгновение, потом взмахнул руками, зашатался и упал навзничь.

Помреж и Нюся были уже около него. Помреж подхватил саблю и револьвер Довгорука и понесся вдогонку цепи. Нюся упала рядом и попробовала поднять командира. Кровь заливала Довгоруку лицо, в груди у него хрипело. Он был ранен в голову и грудь.

— Довгорук, Довгорук! — звала Нюся. — Милый Довгорук третий, что с вами? Очнитесь!

Довгорук пошевелил рукою и застонал.

Смертельная бледность покрывала его лицо и распространялась так быстро, что Нюся в ужасе закричала.

— Одарка… — простонал Довгорук. — Умираю…

— Довгорук! — закричала Нюся. — Не умирайте! Это я, Нюся, актриса!

— Одарка… — снова простонал Довгорук. — Умираю я…

— Нет, нет! — Нюсины пальцы быстро рвали одежду на Довгоруке. — Вы не умрете! Это ничего. Я сейчас. — Она отстегнула от пояса Довгорука индивидуальный пакет.

— Умираю, Одарка! — еле слышно прохрипел Довгорук и вдруг задвигался, забеспокоился. Это была агония. Предсмертная агония, исказившая его восковое лицо.

— Одарка, Одарка!.. — звал умирающий свою невесту.

Нюся в ужасе оглянулась вокруг. Площадь была пуста. Выстрелы, крики, шум боя уже слышались далеко, из второй улицы; от синагоги, тяжело ковылял Князьковский, — пуля попала и в него.

— Одарка… — еще шептал Довгорук.

Тогда — Нюся прижала голову бойца к груди и закачала его, как ребенка.

— Это я, Денис, я… твоя Одарка, твоя Одарка. Это я.

Умирающий услышал голос, но сознание еще не покинуло его. Одарки здесь не могло быть. Конвульсия пробежала по его лицу.

— Я, я… — прижимала Нюся его к себе, — твоя Одарка. Мой милый! Денис… Мой… — И вдруг запела:

Через рiченьку, через биструю…

Тело Довгорука вздрогнуло, он даже приподнялся.

— Одарка! — почти вскрикнул он, и глаза его на мгновение раскрылись широко.

Подай рученьку, подай другую…

Лицо умирающего прояснилось, улыбка легла на его уста. Он вздохнул глубоко, без хрипа в груди, поднял голову и опрокинулся навзничь.

Он умер легко, на руках своей любимой.

Нюся упала на грудь убитого и зарыдала.

Князьковский тяжело опустился рядом и положил руку Нюсе на плечо:

— Правильно обрядила хлопца в далекую дорогу…

Нюся вскочила, глаза ее горели.

— Кары! — крикнула она. Быстро она отстегнула гранату от пояса Довгорука. — Кары! — И уже сделала шаг туда, чтобы скорее догнать цепь.

Но сильная рука Князьковского удержала ее.

— Стой! — сказал он. — Слушать мою команду! — Нюся рванулась, пытаясь вырваться. — Там есть кому воевать, а у тебя вечером спектакль. Убьют, кто тогда будет сегодня играть для бойцов?

А впрочем, спектакль состоялся не вечером, а сразу же после обеда, как только полк укрепился на новом рубеже. Спектакль давали прямо на паперти перед костелом. Давали премьеру «Мститель» Львова.

Я встретил Князьковского на другой день утром.

Наш театр тоже выехал вслед за продвижением наших частей, за отступающим польским фронтом. На одной из приграничных станций мы увидели на перроне в куче красноармейцев живописную группу в синих французских мундирах из мешковины. Среди них выделялся матрос на деревяшке, без руки. Это был наш старый знакомый Князьковский.

Князьковский чрезвычайно нам обрадовался.

— Вот это так! — ударил он бескозыркой о землю. — Здорово, братишки! Слушать мое предложение: обоим театрам слиться в один, и пусть будет большой пролетарский театр для обслуживания фронта, а поскольку, видать, фронта скоро не будет, то вообще для всего трудового народа. Комиссаром театра буду я.

Жертвы эгоизма

Белопольские легионы Галлера и Пилсудского были разбиты, и фронт сразу откатился почти до старых рубежей Австро-Венгрии, Польши. Наш городок теперь оказался не менее чем за сотню километров от фронта.

Уездный военный комиссариат ликвидировал свои театральные труппы, и театры нашего города перешли теперь в ведение Дорпрофсожа. А еще через некоторое время театры были переданы Наркомпросу. В те же дни, когда петлюровские банды развертывали новое наступление от границы и снова подходили к нашему городку, и даже иногда захватывали его на какое-то время, театры снова становились подчинены уездному военному комиссариату.

Это был, пожалуй, самый трудный период гражданской войны в пограничной местности, в этом закоулке между границами нескольких соседних капиталистических государств. Четыре года империалистической войны, а потом два года грабительских интервенций: австро-немецкая, франко-греческая, белопольская; близость румынской оккупации, нашествие деникинщины, господство националистических галицийских легионов, налеты махновцев, постоянные наступления петлюровских банд, упорные восстания против них, наскоки разных атаманчиков, погромы — все это обессилило наш край, опустошило, истощило, расстроило транспорт, отрезало от промышленности, подорвало хлебопашество, произвело страшную разруху в народном хозяйстве — возможно, большую, чем в других, далеких от границы, районах нашей необъятной родины. Была разруха, был голод, холод.

Театрам, особенно в то время, когда из подчинения военных комиссариатов они переходили в ведение гражданских институций, иногда приходилось очень круто. Деньги обесценивались каждый день, они, собственно говоря, только и имели «хождение», что в билетных кассах театров. Этими деньгами выплачивалось жалованье актерам, и месячной зарплаты иногда хватало лишь на одну бутылку молока — в тех случаях, когда ставки удерживались, не повышаясь, в течение двух недель, от выплаты до выплаты. Обычно ставки изменялись чаще, еженедельно. Паек был мизерный. Да постепенно он и совсем исчезал. Ведь начинался нэп.

В театрах на спектакле зрители сидели в кожухах. Пар от дыхания мешал смотреть на сцену. На сцене актрисы в бальных платьях то и дело поскальзывались на льду. Одно время даже был издан приказ, который в связи с тем, что, поскользнувшись, актер мог упасть и разбиться, запрещал мыть на сцене пол до прихода весны и теплых дней. Ведь зимой залитый водой пол замерзал и превращался прямо в каток. Иногда замерзший пол сцены посыпали песком.

Халтура в это время расцветала, как никогда.

Ведь во время выездов в окрестные города и местечки разрешалось плату за театральные билеты брать не деньгами, а натурой. На сахарных заводах полфунта сахару — первые ряды, четверть фунта — задние. В местечках и селах рожь, пшеница, кукуруза, сало и овощи служили входной платой. В билетных кассах вместо счетов теперь стояли небольшие весы и грудой были навалены мешки.

Главным халтурмейстером у нас в это время сделался комик и фат Генрих Генрихович Генрихов.

Таланты его в этой области проявились совершенно случайно. Проявлению их как нельзя более благоприятствовало то, что он, как подтвердил ему знакомый фельдшер, заболел туберкулезом легких. Болезнь освобождала его от работы в театре. Кроме того, так как ему необходимо было лечение и усиленное питание, мы, товарищи, решили поставить в его пользу благотворительный спектакль.

С этого и началось.

Пьесу надо было подыскать наиболее прибыльную и наиболее простую для постановки в захудалом театрике любого местечка, с минимальным количеством действующих лиц. Такую пьесу предложил сам Генрих Генрихович. Это была «Жертва эгоизма», не припоминаю уже, какого бумагомарателя, человеко-мучителя-драмодела. Несчастную сиротку-девочку покупает у зверей-родителей еще более лютый зверь-богатей, он эксплуатирует ее, насилует и, обесчестив, сводит с пути истинного. Всё.

Пять свободных в очередном спектакле актеров, среди них и я, вставали на рассвете, забрасывали на плечи рюкзаки с гардеробом и реквизитом, набивали карманы бородами и париками и шли пешком километров за десять — двенадцать к какому-нибудь сахарному заводу. Сахарный завод — это было золотое, вернее говоря, сахарное дно: сахар-песок, рафинад, патока, зерно, сало и табак-самосад. Огромный фанерный плакат, который всеми цветами спектра кричал о том, что вот идет банда халтурщиков и населенный пункт, в который налетит она, станет «жертвой эгоизма», несли по очереди все мужчины по два человека. Было страшно трудно нести этот злосчастный плакат нашего проклятья. Ветер, как назло, всегда дул прямо в лицо. Он бил порывами в широкую грудь плаката, будто в парус, опрокидывал его и валил с ног несущих. Шли цепочкой, один за другим, так как за плакатом можно было спрятаться от жгучего дыхания вьюги. Зима была лютая, мела пурга, мороз доходил градусов до двадцати. Актеры натягивали парики на головы вместо наушников. Бородами прикрывали лица женщинам. Бороды тоже грели. Ветер крепчал и крепчал, как будто именно ему, и только ему одному, было поручено беспощадно бороться с халтурой. И он не щадил…

Пришли мы только к вечеру.

До начала спектакля оставалось всего два-три часа. Как раз столько, сколько необходимо времени, чтобы успеть вывесить плакат в местечке на людном месте и с билетными книжками обойти дома жителей заводского поселка. И это было как большое счастье: забежать в теплую хату и побыть там две-три минуты у огня. Вдохнув вот так немного тепла, выходишь снова на мороз пошатываясь, и в голове у тебя шумит, как будто ты глотнул спиртного. А впрочем, в хату пускали не всегда, и переговоры велись преимущественно через приоткрытую дверь. Случалось, что просто гнали. В одном доме сердобольная старушка даже заплакала, глядя на мои скрюченные от холода пальцы. Она вынесла мне на крыльцо кусок хлеба, щепотку соли и стакан кипятку. Но приобрести билеты она отказалась. Она не захотела стать «жертвой эгоизма».

Генрих Генрихович в это время сидел в кассе театра и подводил баланс. Перед ним стояли весы, вокруг лежали кучами мешки, торбы и торбочки. Декорацию устанавливал кто-то из женщин, и она уже была готова. Готово было все.

Не готов был только спектакль. Дело в том, что, раздобыв пьесу только накануне, мы успели провести считку только двух действий из трех. Третье действие мы считать не успели. Его решили прорепетировать, придя уже сюда, «на месте действия».

— Аншлаг! — триумфально провозгласил Генрих Генрихович, вбегая за кулисы, где мы гримировались. Несмотря на то что пьесу начинал как раз он, он еще не был загримирован, всецело поглощенный вопросами финансов и тары для них. — Давайте третий звонок, и на сцену! — В руках он держал огромную миску с свиным холодцом. — За эту миску холодца я дал четыре билета в первом ряду! — Дожевывая кусок свиной ноги, он хлопнулся в кресло перед зеркалом и схватил парик. — Где лак, где трес? Ага! Дайте кто-нибудь мне бокану, я должен сделать себе несколько морщин!

И когда через минуту ударил гонг к началу, он уже заканчивал затирать то место на лбу, где край парика ложится на тело.

— А как же быть с третьим действием? — неуверенно поинтересовался я.

— Да-да, как же быть с третьим действием? — подержала меня инженю.

Содержание пьесы я до конца не знал, а должен был играть главную роль — того самого изверга-богача, поэтому мой интерес к его судьбе в пьесе был совершенно законный. Инженю в пьесе занята не была, но должна была выполнять функцию суфлера, и судьба спектакля, таким образом, ложилась на ее худенькие девичьи плечи. А пьесы она тоже сроду не читала. К тому же текст пьесы был не печатный, а написан от руки. И плохо, неразборчиво написан.

Назад Дальше