Лодка и Я (сборник) - Янссон Туве Марика 3 стр.


Ничто не могло бы доставить Юнне большую радость, чем если бы она нашла цирк, а еще лучше парк «Тиволи» воскресным днем где-нибудь на городских окраинах. Они шли туда вместе с «Коникой», слушали издалека запыхавшееся стаккато карусели, Юнна включала звук и шептала:

— Мы начинаем вот так, этот звук должен слышаться все ближе и ближе… Ожидание. И наши шага. Затем пойдет изображение.

Они никогда не катались на карусели.

А потом, много позднее, в своей мастерской, Юнна повесила экран, направила туда проектор и погасила свет. Мари сидела в ожидании, приготовив бумагу и ручку. Проектор начал урчать и выбросил прямоугольник света на экран.

Юнна сказала:

— Запиши, что надо вырезать. И повторы.

— Да, да! Я знаю. И когда слишком темно. Путешествие двинулось им навстречу. Мари отмечала: голову долой изображение прыгает забор добавить слишком длинный берег ненужн. ландш. люди уходят слишком быстро цветок — смутный…

Она все писала и писала, а потом почти не узнавала те места, где они побывали.

Юнна объяснила:

— Вырезать — еще труднее, чем снять фильм. Когда я закончу, мы сможем наложить музыку, но не сейчас. Музыка помешает нам работать.

— Юнна, как раз теперь мне так хочется увидеть хоть что-нибудь в сопровождении музыки. И при этом ничего не записывать.

— Что ты хочешь увидеть?

— Мексику! Безлюдный береге аттракционами! Всех тех, кто был слишком беден, чтобы прокатиться на карусели!.. Ну ты знаешь!

Юнна вставила кассету… бесконечно грустные звуки ксилофона. Изображение было расплывчатым. Сначала неразборчивое мелькание, но внезапно длинной полосой проступил сумеречный ландшафт; пустое, безлюдное поле у Масатлана. Водосточная канава спускалась прямо к морю, где на воде отражались последние отблески солнечного заката словно длинная лента пылающего золота, лента, которая быстро растаяла. Потом появились бараки, кладбище автомобилей, а позже, вдалеке, большое колесо обозрения с разноцветными лампочками, которые то поднимались, то опускались, все вокруг поднималось и опускалось… «Коника» приблизилась к колесу, и стало видно, что все эти маленькие лодочки-сиденья — пустые. Камера придвинулась к карусели, которая также весело кружилась и также была пуста. Все искрилось, и манило, и готовилось одарять радостью, но люди, что медленно бродили по парку аттракционов, не принимали никакого участия в этих развлечениях, они всего лишь наблюдали. Кроме нескольких юнцов, стрелявших в мишень; Юнна сняла крупным планом их строгие лица. По мере того как фильм продолжался, сумерки все глубже сгущались над Масатланом, парк с аттракционами опустел, но колесо обозрения кружилось по-прежнему, теперь лишь в виде круга пляшущих лампочек. Почти ночь. Ксилофон не умолкал. Задняя сторона цирковой палатки… неясно… несколько собак, роющихся в куче отбросов…

— Ужасно! — сказала Мари. — Ужасно хорошо! Все эти люди, которым пришлось уйти домой, не… Но, во всяком случае, они это видели, ведь так? Ты сняла в конце водосточную канаву, ту, что искрилась?

— Подожди, это еще будет.

Изображение почернело, экран довольно долго оставался черным. Несколько слабых проблесков, ничего больше, и экран опустел.

Мари сказала:

— Это лучше вырезать, никто не поймет. Слишком темно.

Юнна отключила кинопроектор и зажгла лампу на потолке, она промолвила:

— Как раз здесь и должно быть абсолютно черно, графически черно. Но теперь там побывала ты, разве не так?

— Да, — ответила Мари. — Я там побывала.

О кладбищах

В тот год, когда Мари и Юнна совершили свое великое путешествие, Мари вдруг чрезвычайно заинтересовалась кладбищами. Куда бы они ни приезжали, она узнавала, где находилось кладбище, и не успокаивалась, пока не видела его. Юнна была удивлена, но смирилась с этой странной манией и думала, что, пожалуй, это пройдет, прошлый раз был музей восковых фигур, и этого хватило не очень надолго. Она послушно следовала за Мари по дорожке вверх и по дорожке вниз меж тихими ухоженными рядами гробниц, немного снимала то тут, то там, хотя, по правде говоря, Мари до этого не было дела, она предпочитала неподвижность, определенность. Было очень жарко.

— Разумеется, это красиво, — сделала было попытку Юнна, — но кладбище у нас дома гораздо красивее, а туда ты не ходишь.

— Нет, — ответила Мари, — там только те, кого мы знаем, те, что здесь — куда дальше от нас. — И она заговорила о другом.

Те могилы, что Мари искала, были заброшены и покрыты дикорастущей зеленью. Там Мари стояла подолгу, абсолютно удовлетворенная посреди всей этой неукротимой растительности, изображавшей джунгли на священной земле.

То было абсолютно такое же ощущение покоя, как на кладбище lie de Seine — последнем клочке суши по направлению к Атлантическому океану, могилы, утонувшие в песке, который постоянно скапливался, и его тут же сдувало ветром; можно было еле-еле различить текст, который пытались уничтожить соленая вода и ветер.

— А Помпея? — предложила Юнна. — Там ведь целый город — одно-единственное сплошное кладбище? Совершенно пусто и бесстрастно.

— Нет, — возразила Мари, — вовсе не пусто. В Помпее кладбища есть повсюду.

Они приехали на Корсику.

Юнна спросила:

— Мы можем продолжить наш путь автобусом? Тогда не надо брать номер в гостинице на ночь.

Юнна некоторое время смотрела на Мари, а потом сказала:

— Ну ладно! Как хочешь! Пусть будет кладбище!

В номере отеля Мари попыталась объяснить:

— Это было ужасно. Ведь здесь их осталось гораздо больше, чем где бы то ни было!

Юнна сидела с картой и расписанием автобусов, разложенными перед ней на столе; она думала, составляла планы, а когда Мари повторила, что это было ужасно, она отбросила от себя бумаги и разразилась:

— Ужасно… ужасно! Оставь в покое мертвых и веди себя как человек! Будь спутницей!

— Извини! — сказала Мари. — Я не понимаю, что на меня находит!

И Юнна сказала:

— Надо просто подождать! Все будет хорошо.

Вечером Юнна снимала камерой на узкой улице городской окраины. Все окна и двери были из-за жары открыты настежь.

Свет заката отливал золотом и багрянцем. Юнна снимала играющих на улице детей. Они старались изо всех сил, пока не обнаружили, чем она занималась, и, утратив естественность, столпились вокруг нее, изображая паяцев.

— Ничего не выходит, — сказала она. — Как жаль! Такое прекрасное освещение!

Когда Юнна убирала «Конику» в футляр, к ней подошел маленький мальчик с рисунком в руке и спросил, нельзя ли его сфотографировать.

— Конечно, — ответила Юнна, пожелавшая быть доброй. — Я сниму тебя, пока ты рисуешь.

— Нет, — отказался мальчик. — Только картинку. — И поднес картинку к лицу Юнны. Картинка была нарисована толстым карандашом на листе картона, должно быть вырванного из какой-то упаковки, и казалась очень выразительной.

— Это могила, — объяснил мальчик.

Совершенно верно. Могила с крестом, венками и плачущими людьми. Интереснее всего был внизу поперечный разрез черной земли и гроб, в котором лежал кто-то, скалящий зубы. Юнна засняла картинку.

— Хорошо! — одобрил мальчик. — Теперь-то уж он точно никогда больше не поднимется наверх! Я хотел только узнать…

Какая-то женщина вышла на крыльцо и позвала мальчика.

— Иди в дом, — сказала она, — и кончай с этими вечными глупостями. — Повернувшись к Юнне и Мари, она продолжила: — Простите Томмазо, он всегда рисует одну и ту же картинку, а ведь случилось это уже год тому назад.

— Это был его отец? — спросила Мари.

— Нет, нет, это был его несчастный брат, его старший брат.

— И они были очень близки друг с другом?

— Вовсе нет, — ответила женщина, — Томмазо не любил его, ну ни капельки… Я не в силах понять этого ребенка.

Она загнала мальчика в дом; прежде чем он исчез, она повернулась и сказала:

— Теперь-то уж он точно никогда больше не поднимется наверх!

Они пошли назад через проулок; вечерний свет был по-прежнему ярко-багровым.

Мари медленно повторила:

— Теперь-то уж он точно никогда больше не поднимется наверх…

— У меня получился багровый свет, — сказала Юнна. — И его глаза поверх листа картона. Будет хорошо!

Они поехали дальше, в следующий город, и Юнна разложила карту города, чтобы найти кладбище.

— Тебе не надо искать его, — промолвила Мари. — Мне больше не интересно ходить туда.

— Как так? — спросила Юнна.

Однако Мари ответила, что, собственно, этого она не знает, просто чувствует, что это не нужно.

Если перевесить картины…

Юнна обладала счастливой особенностью: каждое утро просыпаться к новой жизни, которая со всеми неиспользованными возможностями, абсолютно с чистого листа простиралась пред нею вплоть до самого вечера, к жизни, редко омраченной заботами и ошибками вчерашнего дня.

И еще одной особенностью, поистине ошеломляющей, было обилие идей, всегда неожиданных, но оригинальных; они рождались и некоторое время стремительно претворялись в жизнь, пока внезапно их не сметала новая идея, коей необходимо было занять свое неоспоримое место. Как, например, теперь с этой идеей заняться столярной работой и рамами для картин. Несколько месяцев тому назад у Юнны возникло желание смастерить рамы для картин коллег-художников — картин, которые висели у Мари на стенах. Рамы получились очень красивыми, но когда настало время их повесить, Юнна была во власти других идей, и картины так и остались стоять на полу то тут, то там.

— Это только пока! — сказала Юнна. — И вообще, что если тут все перевесить целиком и полностью… Сейчас все как-то скучно, слишком традиционно.

Мари ждала, не произнося ни слова. Собственно говоря, нечто незавершенное вокруг создавало ощущение уюта, примерно так, будто ты только что въехал в квартиру и ни к чему принимать вещи так уж всерьез.

За все эти годы она научилась не мешать тем намерениям, что осуществляла Юнна в своем порыве к совершенству, делая это, впрочем, с вечной nonchalance; это не всякий правильно поймет. Стало быть, есть люди, которым нельзя мешать в их стремлениях, будь то нечто важное или не очень; напоминание может привести к тому, что желание мгновенно превратится в нежелание, и тогда все испорчено.

Начать наконец работать со знанием дела, в благословенном уединении, где невозможно чужое вторжение… Играть со всякого рода материалом и придавать ему нужную форму. Подобная игра может показаться всего лишь прихотью, а потом вдруг станет упоительной, и тогда все прочее будет уже неинтересным… Во внезапном приступе деловитости чинить то, что разбилось в твоем доме или у этих абсолютно непрактичных коллег, — сделать разбитое годным к употреблению, украсить им существование или без лишних сомнений, ко всеобщему облегчению, признать никчемным. Периоды, когда лишь упорно читаешь, читаешь взахлеб все дни напролет, периоды, когда не заботишься ни о чем другом, кроме как слушать музыку, — если уж упомянуть хотя бы немногие из периодов Юнны. Совсем иначе бывало в те пустые, исполненные неопределенности, зыбкие дни, когда пытаешься нащупать что-то новое и противишься вмешательству со стороны. Иначе в такие дни и быть не могло; всяческое вторжение с советом, предложением было просто немыслимо.

Однажды Мари угораздило заявить:

— Ты делаешь только то, что тебе хочется.

— Естественно, — ответила Юнна, — именно так я и делаю…

И она улыбнулась Мари, улыбнулась чуть изумленно.

И вот настал тот день в ноябре, когда все в мастерской Мари необходимо было переделать, перевесить и обновить — графику, живопись, фотографии, детские рисунки и всякого рода милые мелочи и сувениры, уже и не вспомнить, когда и зачем подаренные. Мари достала молоток, крючки, проволоку, ватерпас и что там еще могло понадобиться. У Юнны был с собой только метр.

Она сказала:

— Начнем со стены почета. Здесь, разумеется, по-прежнему все должно быть строго симметрично. Только вот портреты бабушки и дедушки далековато друг от друга. И вообще на дедушку может капать из каминной трубы. А маленький рисунок твоей мамы и вовсе теряется, его надо поднять правее. Парадное зеркало — просто дурацкое, оно здесь ни к селу ни к городу, его лучше повесить отдельно. Меч определенно подходит, это даже патетично. Возьми измерь, он будет семь или шесть с половиной… Дай-ка мне шило!

Мари подала ей шило и увидела, как стена вновь обрела законченный вид, который больше не был ни скучным, ни традиционным, он стал почти вызывающим.

— Теперь, — сказала Юнна, — теперь мы уберем все эти забавные мелочи, до которых тебе, собственно говоря, дела нет. Освободи стены, пусть ничто не раздражает взгляд. Сложи эти побрякушки в твою любимую шкатулку из ракушек или пошли в какой-нибудь детский сад.

Мари внезапно подумала: следовало ли ей обидеться или почувствовать облегчение, но так ничего и не решила и ни слова не сказала.

Юнна пошла дальше, она снимала, а потом снова перевешивала обратно; удары ее молотка возвещали новую эпоху. Она произнесла:

— Я знаю, отказываться нелегко. Ты отказываешься от слов, от целых страниц, от длинных, затянутых повествований, но когда дело сделано, ощущение прекрасное. Точно так же надо отказываться от картин, от того, о чем они повествуют. А большинство из них висит здесь слишком долго, их уже и не замечаешь. Ты больше не видишь самое лучшее, что у тебя есть. Эти картины убивают друг друга, потому что неправильно повешены. Посмотри, здесь — что-то мое, а там — твой рисунок. Они друг другу мешают. Нужна дистанция, это необходимо. И разные периоды творчества должны оставаться на расстоянии — если, конечно, не хочешь свести их вместе, чтобы шокировать! Нужно чувствовать самих себя, это ведь так просто… Непременно должен быть какой-нибудь сюрприз, когда поднимаешь взгляд на стену, увешанную картинами, это не должно быть легко, надо затаить дыхание и взглянуть на всё по-новому, прежде чем что-то позволить себе… подумай об этом, даже разозлиться… А теперь нашим коллегам не помешает более яркое освещение. Почему ты оставила такие большие промежутки именно здесь?

— Не знаю, — ответила Мари.

Однако же она знала. Она вдруг прекрасно поняла, поняла в самой глубине души, что она вовсе не любила тех своих коллег, что создали эти бесспорно прекрасные работы. Мари посмотрела внимательно. Пока она наблюдала, как Юнна развешивала картины, ей казалось, что многие вещи, их собственная жизнь обрели свою истинную ценность и нужное место, став единым целым со всеми промежутками или без них.

Комната совершенно преобразилась.

Когда Юнна, забрав с собой свой метр, ушла домой, Мари весь вечер дивилась тому, как поразительно легко понять, наконец, самые простые вещи.

Родиться охотником

Шхера была в форме атолла. Похожая на кольцо гора вокруг глубокой лагуны, залив с узким выходом к морю. Во время отлива залив превращался в озеро, где в прежние времена, покуда их не отстреляли или они не отправились в более спокойные места, устраивали игрища тюлени. Теперь это была «детская» самок гаги. На одной стороне лагуны стоял домик, на другой было обиталище морских птиц. Птичий помет, иногда с примесью рыбьих останков, покрывал гору, будто снег, и белыми, словно снег, были высиживающие птенцов чайки, и морские ласточки, и длинные полосы бордюров, окаймлявших края расселин. На самом высоком горном кряже обосновались две морские чайки, огромные птицы с черными перьями на крыльях и хищными клювами. Их очевидная уединенность от остального птичьего племени выглядела надменной, исполненной презрения. Время от времени, будто в рассеянности или развлечения ради, одна из морских чаек спускалась с горы, чтобы проглотить гагачонка. И всякий раз облаком поднимались сотни кричащих птиц; одна за другой пикировали они над морскими чайками, но никогда не подлетали слишком близко. А владетель атолла, рассеянно вдыхая, возвращался в свое обиталище, где снова неподвижно застывал на месте — этакая важная скульптура на самой высокой точке атолла.

Назад Дальше