Фон Зигель с раздражением подумал, что все эти солдаты вермахта очень хотят жить. И будь его воля, он только за одно это желание жить немедленно посылал бы солдат в самое пекло боя, ибо нет для солдата ничего преступнее этого желания вообще, да еще в тот момент, когда престиж вермахта основательно пошатнулся в глазах почти всего мира. Сейчас даже самому отъявленному олуху должно быть понятно, что наистрашнейшее последствие поражения под Москвой — не сотни тысяч немецких солдат, нашедших смерть на советской земле, а откровенная радость и англичан, и французов, и всех прочих, кто сам оказался не способен на то, что свершила Советская Армия.
Настоящий немецкий солдат, как считал фон Зигель, сейчас был обязан думать прежде всего только об отмщении, только о сражениях, которые покроют его новой славой и всех заставят забыть позор недавнего разгрома вермахта под Москвой.
Фон Зигель решительно отошел от окна и вновь заметался по кабинету, стараясь не глянуть в окно, чтобы не видеть тех мерзавцев, которые откровенно радовались солнцу. Отмщение и еще раз отмщение! Только об этом он и думает с того дня, когда поддался уговорам этого ничтожества Свитальского и согласился лично возглавить облаву, во время которой в перестрелке неизвестно с кем были убиты два его солдата и лесник, вызвавшийся быть проводником.
Даже самому себе фон Зигель теперь не признавался, что не Свитальский, а он был вдохновителем и организатором облавы, закончившейся так плачевно. Вот если бы она принесла удачу…
То, что погибли два солдата вермахта, разумеется, печально. Однако фон Зигель не скорбел и не скорбит об этом, он искренне согласен с фюрером, который откровенно заявил: «Мы должны быть жестокими… Посылая на войну 10 миллионов молодых немцев, я не могу мучиться мыслью о том, что посылаю их на смерть…»
Да, да, настоящий немец должен быть жестоким!
Помня слова Гитлера о жестокости и полностью разделяя это его мнение, фон Зигель, вернувшись в Степанково, намеревался немедленно арестовать Свитальского, свалив на него всю ответственность за случившееся, хотел в тот же день стереть с лица земли Слепыши. Вместе со всем населением стереть с лица земли.
Почему не поступил так?
Поостыв и подумав, решил, что сделать это никогда не поздно. Главное же — только круглый дурак сам оповещает всех о своей неудаче, а умный…
Действительно, кто точно знает, сколько советских солдат скрывалось в том лесу и как они там появились? Были они пришлыми, допустим, парашютистами или давно осевшими здесь? Наконец, разве в Брянских лесах, в Полесье и во многих других местах не обнаружились огромные скопления советских партизан? Настолько огромные, что там есть целые районы, где все еще сохраняется Советская власть? Разве не могло такое скопище этих лесных бандитов случайно напасть на Степанково?.. Хотя почему случайно? Намеренно напасть! Только потому напасть, что здесь твердой рукой насаждается железный порядок!
Этот тактический ход подсказал Шапочник. Ох и продувная бестия! Уже на другой день после неудачной облавы заявился в Степанково и спокойно, но настойчиво начал просить, чтобы жителям Слепышей было оказано некоторое послабление, так как они делом доказали свою приверженность Великой Германии.
Каков наглец, а? И ведь так упорно отстаивал свою линию, словно здесь, в Степанково, никто не имел ни малейшего представления о случившемся!
Или он, фон Зигель, не способен еще более уверенно держаться, когда о случившемся будет докладывать своему начальству?..
И даже очень хорошо, что взрывы разрушили землянки: теперь можно смело утверждать, что эти убежища для красных бандитов были еще в стадии подготовки, что именно благодаря отчаянно смелым действиям и решительности его, коменданта района, вся операция закончилась так успешно: убито только два солдата вермахта!
Продумав я взвесив все, фон Зигель и послал своему начальству донесение, из которого явствовало, что случившееся — еще один подвиг солдат вермахта и лично его, гауптмана фон Зигеля.
В том донесении он точно указал не только свои, но и потери противника: тридцать пять убитых.
И убитые были. Их фон Зигель не выдумал. Ровно тридцать пять. И все местные. Из окружающих Степанково деревень. Те самые местные, которые повстречались на дороге, когда его отряд от землянок спешил к комендатуре.
В том, что убитые были самыми обыкновенными гражданскими лицами, не было преступления. Фон Зигель точно знал, что любая жестокость по отношению к местному населению будет очень благосклонно встречена в верхах: ведь не случайно заявлено, что не подсудно любое деяние людей вермахта, совершенное на восточных землях; он очень хорошо помнит, как радостно смеялся Гиммлер, когда ему осторожно, боясь навлечь на себя гнев, рассказали об ответе девочки из варшавского гетто. Действительно, ответ девочки звучал забавно. У нее спросили, кем бы она хотела стать. Она совершенно серьезно ответила: «Собакой. Ведь часовые их так любят».
Лично он, фон Зигель, в этом ответе улавливает самое главное, чего и планировали добиться всем режимом гетто: не учительницей, не врачом, не актрисой мечтала стать та девочка; она за несколько месяцев соответствующего режима прониклась сознанием, что лучше всего, выгоднее всего быть тем, кто угоден господам. Не случайно и то, что именно ребенок, а не кто-то из взрослых, так сравнительно быстро схватил невысказанное желание господ: дети наиболее восприимчивы, их душа всегда готова подчиниться воле по-настоящему сильного.
Так рассуждал фон Зигель. Как ему казалось, логично и правильно рассуждал. Он даже мысленно самому себе боялся признаться, что ему очень страшно. Страшно от мысли, что ближайшей ночью на его комендатуру может напасть какой-нибудь партизанский отряд и тогда…
Он был уверен, что в его положении самое разумное — сидеть тихонько около теплой печки и молить бога о том, чтобы партизаны хотя бы до весны, хотя бы до тех дней, пока после разгрома под Москвой вермахт вновь не воспрянет духом, не нагрянули к нему.
Но, пожалуй, еще больше он боялся, что кто-то из своих вдруг обвинит его в мягкосердечии. А такое может обрушиться. И подтверждение — вчерашний разговор с гебитскомендантом. Сначала оберст справился о здоровье отца, пожаловался, что ночами и к перемене погоды побаливают раны, полученные еще в первую мировую войну, и лишь после этого сказал, словно только сейчас придумав:
— Да, дорогой фон Зигель, надеюсь, вы хорошо помните, что сказал фюрер? «Эта партизанская война…»
— «…имеет и свои преимущества: она дает нам возможность истреблять всех, кто выступит против нас», — как эстафету, подхватил фон Зигель.
— Прекрасно! Однако эти пророческие слова нужно не только помнить. Надеюсь, вы поняли меня?
— Яволь…
Даже не простившись, оберст бросил телефонную трубку.
Неспроста состоялся этот разговор, неспроста…
Конечно, партизанская война представляет много возможностей для расправы со всеми неугодными элементами из местного населения; конечно, она — блестящий повод для уничтожения местного населения. Но как претворить в жизнь это указание, если у тебя ничтожно мало солдат, а кругом все — и люди, и леса, утонувшие в снегах, — враждебно тебе?..
Или, может быть, все же позвонить гебитскоменданту и доложить, что в районе далеко не так благополучно, как сообщал ранее?
Что угодно, но только не это! Ни один из фон Зигелей, как бы отвратительно он себя ни чувствовал, никогда и никому не признавался в трусости или бессилии!
Фон Зигель мучительно искал выход, был крайне зол и на самого себя, и на подчиненных, и на свое начальство за то, что оно толкнуло его в этот озлобленный край, но когда кто-то робко стукнул костяшками пальцев о дверь, гауптман сразу остановился у стола на своем привычном месте и сказал спокойно, словно настроение у него было самым распрекрасным:
— Войдите!
Дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы в образовавшуюся щель смог быстро и бесшумно проскользнуть Свитальский. Проскользнул, молодцевато вытянулся у порога и почтительно доложил:
— Старосты деревень собраны по вашему приказанию.
Глядя на начальника полиции, осунувшегося и постаревшего за эти дни, фон Зигель окончательно запрятал свой страх в самый дальний закуток души, стал еще непроницаемее, еще величественнее.
Едва он вышел на крыльцо, старосты поспешно обнажили головы, склонили их в почтительном поклоне. Может быть, в притворно-почтительном? Может быть, для того, чтобы спрятать глаза?
— Осмелюсь спросить, господин гауптман, — рвет сторожкую тишину почтительный, но спокойный голос Опанаса Шапочника. — Учитывая, что наш староста доблестно погиб при исполнении служебных обязанностей, я самовольно сюда явился. Прикажете удалиться или дозволите остаться?
Внутренне фон Зигель поморщился, когда Шапочник так бестактно и при всех напомнил о гибели старосты, даже глянул на него гневно и сразу успокоился: такие ясные и правдивые глаза, как у Шапочника, могут быть только у человека честного, преданного тебе. И фон Зигель смягчился, кивнул благосклонно.
Речь коменданта района была предельно краткой и понятной всем: приближается весна, а в это время года, как известно, нужно засевать поля; господа старосты жизнью своей ответят, если хоть одно поле окажется незасеянным.
Будто пролаял это и ушел в комендатуру, никого не удостоив даже взглядом.
3
Вернувшись в Слепыши после облавы, в которой ему против своей воли пришлось участвовать, Василий Иванович сразу же поспешил домой, словно там у него дел было невпроворот. Но, посидев немного за пустым столом, понял, что ему просто страшно, что все это время он ожидает от фон Зигеля какой-то гадости и боится ее.
Да, фон Зигель обязательно должен на ком-то сорвать свою злость. Чтобы душу отвести и перед начальством оправдаться. А если так, то почему коменданту района со всей своей бандой не обрушиться на Слепыши? И домишек здесь теперь только одиннадцать (никто из большого начальства не упрекнет за то, что исчезла эта деревушка), и к лесу, где партизанские землянки были обнаружены, они самые ближние. Выходит, если рассуждать логично, то вроде бы население Слепышей виновато в противоборстве новому порядку.
Хотя зачем фон Зигелю рассуждать логично? Он и так прекрасно знает: что самое зверское ни сотвори — все равно перед своим самым высшим начальством прав будешь.
Уличил Василий Иванович себя в трусости и сразу же рассердился до невозможности: или он глупая курица, чтобы в курятнике сидеть и яйца нести, пока голову не отрубят?
А что конкретное сделать, что?..
Пожалуй, только одно и посильно: завтра же пойти к Зигелю и, бия себя кулаком в грудь, попытаться доказать, что в Слепышах живут одни ярые приверженцы нового порядка.
Надежды мало, что фон Зигель заглотит приманку?
Но ведь она есть! Хоть малюсенькая надежда, но имеется!
Василий Иванович уже почти утвердился в своем решении, когда к нему без стука вошла Нюська. Не поздоровалась, слова не сказала. Просто подошла к столу и села как можно ближе к пучку лучины, коптившей над тазиком с водой. А еще через несколько секунд у нее в руках оказалось какое-то шитье.
Долго они сидели молча. Он уже начал думать, что, помолчав, Нюська уйдет, но она вдруг спросила:
— Как мне-то теперь быть?
Не ждал Василий Иванович вопроса, поэтому не понял его и удивленно посмотрел на Нюську.
— Ну… Ходить к тому гаду в Степанково или как?.. Не случись вчерашнего — ушла бы отсюда куда глаза глядят. Чтобы тот даже след мой потерял!.. А сейчас…
— Договаривай.
— Будто сами не понимаете?
Нет, он понял все. Даже уловил в ее голосе ту же самую боязнь, которая еще не совсем покинула и его. И он закричал, даже ногами затопал. Дескать, она дура! Дескать, волков бояться — в лес не ходить!
Нюська выслушала его крик, тяжело вздохнула и ушла, тихонько прикрыв за собой дверь.
А он, проворочавшись на лавке всю ночь, уже с рассветом решительно зашагал в Степанково, пробился к Зигелю и, глядя в его леденящие глаза-стекляшки, нахально потребовал вознаграждения всему населению Слепышей. За верность интересам Великой Германии. В душе боялся, что вот-вот нажмет пальчиком Зигель кнопочку звонка и загремит он, Василий Иванович, в тартарары, но высказал все, что намеревался. Однако обошлось, и он, осмелев, сегодня опять умышленно полез на глаза коменданту. И снова, похоже, беда пронеслась стороной.
Василий Иванович скрытно вздохнул с облегчением, даже шапку не надел смиренно, как все старосты, а лихо надвинул на одну бровь, когда ушел с крыльца фон Зигель. Еще думал, сразу ли в Слепыши возвращаться или заглянуть в полицию к своему прямому начальству, и тут за спиной раздался голос Золотаря:
— Важным ты стал, Опанас, даже с друзьями не здороваешься.
Василий Иванович мог бы возразить, дескать, когда мы с вами, пан Золотарь, подружиться успели, если с глазу на глаз и беседовали-то раза два или три? Но вместо этого он вытянулся (что ни говорите, а перед ним начальник стоял!) и сказал голосом скорее спокойным, чем виноватым:
— Не осмелился сам подойти к вам, пан Золотарь, потому как имею свое собственное мнение о той разнице, какая определена вашим и моим служебным положением.
— Зазнаешься, что сам господин комендант тебе честь разговорами оказывает? Или за нашу первую встречу на меня все еще зуб держишь? — навалился с вопросами и Свитальский, который тоже почему-то оказался рядом.
— Помилуй бог! — воскликнул Василий Иванович и несколько раз истово перекрестился. Ему нужно было срочно определить линию своего поведения — гордо фыркнуть или прикинуться смиренной овечкой, вот и осенял себя крестами, выигрывая секунды. — А насчет обиды на вас… Разве я жизнью не тертый, между ее жерновов не попадал? Не понимаю, что она мастерица человека в свои переплеты заманивать?
— Не причитай, это вовсе не в твоем характере, — поморщился Свитальский, а Золотарь одобрительно замотал своей огромной головой. — Пойдем лучше ко мне, посидим, дружка моего Гориводу помянем. Пусть земля ему пухом будет.
С грустью сказал это Свитальский и, не дожидаясь согласия Василия Ивановича, сутулясь, зашагал к крыльцу, где теперь стоял его верный телохранитель Генка. Стоял на самой верхней ступеньке крыльца и держал руки в карманах добротного полушубка; карманы были остро оттопырены в сторону старост и полицейских.
— Ты ведь, помнится, знавал его? — опять начал разговор Свитальский, когда они втроем уселись за стол в его кабинете: он — во главе стола, а Золотарь и Василий Иванович — по бокам и лицом к хозяину, как приживалы, готовые удрать при первом намеке.
— Заглянул он как-то ко мне в Слепыши, было такое, — ответил Василий Иванович. — Поамурничать, что ли?.. Да вы как начальник полиции и сами должны помнить. Это когда ныне покойному старосте Мухортову господином комендантом медаль была обещана.
Свитальский все помнил. И как фон Зигель приказал шоферу притормозить и принял к себе в машину этого мужика. И то, что Мухортов так и не получил обещанной медали — был убит вскоре. И тут же невольно пришло в голову, что Горивода тоже ничего не получил, хотя действовал вроде бы наверняка. До награды оставались, казалось, считанные минуты, а тут смерть возьми и кусни его.
— Одна-то пуля его точно в затылок тюкнула, — будто нечаянно заметил Золотарь. Он деловито разливал самогон по стаканам, вроде бы не прислушивался к беседе, а словами ударил вовремя. Но глаз не оторвал от струйки булькающего самогона.
— В бою чего не бывает? — стараясь казаться одновременно в меру удрученным и несколько беспечным, как человек не раз побывавший в лапах смерти, пожал плечами Василий Иванович. — Помню, еще в гражданскую, когда мы красным саблями и штыками шкуру рвали, одному из наших пуля в правое ухо вошла, а в левое вышла. А с другим из наших и вовсе несуразное приключилось…
— Винтовочная та пуля была. Которая ему в затылок попала. Понял? Винтовочная! — чуть повысил голос Свитальский, ощупывая глазами нож, который держал так, словно вот-вот пырнет им кого-то.