— Вставайте, сюда солдаты едут.
— Ну и черт с ними! — сонно отозвался доктор.
Машины остановились на взгорке возле палатки охраны. И тотчас там раздался крик — кто-то ругался высоким, визгливым голосом. Потом все стихло.
— Сюда идут! — тревожно крикнул стоявший у ворот раненый.
Роман Федорович слез с телеги и спокойно сказал Баранникову:
— Отойдите-ка от меня на всякий случай.
Баранников прошел к своим раненым и сел там на ящик.
В воротах сарая остановились десятка два немцев. Впереди— офицер в длинном зеленом плаще. Он взмахнул рукой, и из-за его спины вынырнул человек в штатском. Он поднял к офицеру лицо и стал похож на собаку, ждущую приказа хозяина.
Офицер сказал что-то солдатам. Они вошли в сарай и во всю его длину стали редкой цепочкой. Затем офицер громко крикнул что-то. Человек в штатском вытянулся, набрал воздуху и крикнул по-русски:
— Господин гауптшарфюрер приказывает встать!
Никто не шевельнулся.
— Встаньте, кто может,— негромко, но внятно произнес Роман Федорович.
Офицер пристально посмотрел на доктора и приказал что-то двум стоявшим позади него солдатам. Они направились к Роману Федоровичу. Половина раненых кое-как поднялась на ноги. Некоторые стояли, привалившись к стене.
Офицер повторил команду.
— Остальные встать не могут,— сказал Роман Федорович.
Человек в штатском перевел офицеру слова доктора.
— Молчать! Тебя никто ни о чем не спрашивает! — закричал офицер.
— Я врач,— спокойно отозвался Роман Федорович.
— Слушайте, скоты! Четыре ваших идиота вздумали бежать из плена. Все четверо расстреляны.
Пока человек в штатском переводил, офицер всматривался в пленных, но на их серых лицах он не видел ни страха, ни горя.
— Такая судьба ждет каждого, кто не подчинится установленному нами порядку!— Офицер вынул из-за обшлага какую-то бумажку, заглянул в нее и спросил: — Кто тут Роман Федорович?
— Я,— послышался спокойный голос доктора.
Офицер махнул рукой, один из солдат, стоявших возле доктора, подтолкнул его автоматом в спину.
Романа Федоровича вывели из сарая, и через минуту тишину прошила короткая автоматная очередь.
— Вы всё поняли? — спросил офицер, оглядывая пленных.— Эта однорукая обезьяна, решившаяся бороться против великой армии фюрера, расстреляна. Мы знаем, что именно он подготовил побег. По приказу командования это осиное гнездо ликвидируется.
Офицер вышел из сарая. Солдаты цепочкой потянулись вслед за ним. Раненые стали опускаться на землю.
Баранников стоял, не сводя глаз со светлого прямоугольника ворот, за которым зеленел луг. Он еще не верил. Просто не мог себе представить Романа Федоровича мертвым. Как это может быть? Ведь только что он разбудил доктора, сказал, что едут солдаты. А тот сказал так спокойно: «Ну и черт с ними!» Только что прошел через ворота в тот зеленый мир жизни. И вдруг— мертв. Нет, этого не может быть!
Баранников вышел из сарая и сразу увидел Романа Федоровича. Он лежал на боку, подложив руку под голову, будто спал на утреннем солнышке. Но трава возле него была обрызгана кровью. Сергей Николаевич перевернул Романа Федоровича на спину и потряс его — он все еще не верил, что доктор мертв.
Баранников поднял Романа Федоровича на руки, внес в сарай и положил на его место — на разломанную телегу. Он всматривался в знакомое лицо, уже ставшее землистым.
Подошел дядя Терентий, молча постоял рядом и тихо сказал:
— Какого человека убили! Он всех нас стоил. И ведь знал, что его убьют. Когда проходил сейчас мимо меня, тихо сказал: «За старшего будет Баранников». Так что ты, Сергей, не сламывайся. Ты теперь за всех в ответе…
Остаток дня и ночь раненые провели в оцепенении. Даже стонали меньше и тише…
На рассвете умер танкист. Он уходил из жизни тяжело, бредил, кричал страшным голосом, стонал, бился. А в последние минуты сознание вдруг вернулось к нему. Он схватил Баранникова за руку и, судорожно дыша, заговорил быстро-быстро, точно боясь не успеть сказать все, что нужно:
— Они убили доктора… убили… видел? Как бы не забыть. Этот в плаще с приметой… У него большая родинка под ухом, не забудешь? Мы его найдем. Припомним ему нашего доктора. Я буду иметь с ним дело, слышишь, я, только я. Я ему…— Из горла танкиста вырвался хрип, и некоторое время он молчал, а потом опять заговорил, жарко дыша и торопясь:— Они нас боятся. Ты видел? Боятся, сволочи! Это хорошо. Не зря боятся. Как только мой танк выйдет из ремонта, я знаю, куда идти. Туда дорога прямая… через ольшаник, потом речка… То, что мост взорван, ие беда…— Танкист снова начал бредить, голос его становился все тише.— Башенный, не зевай! — были его последние слова.
Танкист умолк и будто потянулся всем телом.
Баранников и дядя Терентий вынесли его из сарая и с помощью двух легкораненых похоронили в балочке. Вот здесь и было то самое «верхнее помещение». Баранников видел его впервые: зеленый неглубокий овражек, и на дне его — земляные бугорки.
Вернувшись в сарай, Баранников, измученный, обессиленный всем пережитым, упал на свое место…
Дядя Терентий еле растормошил его:
— Сергей, вставай! Сергей! Баранников медленно открыл глаза.
— Вставай, Сергей. Эти гады еще что-то затеяли.
По сараю ходили солдаты и с ними человечек с коричневым лицом.
— Всем выйти из сарая! Всем выйти из сарая! — беспрестанно повторял человек с коричневым лицом.
Из сарая вышло человек сто пятьдесят. Наверное, столько же подняться не смогли. Тех, кто вышел, солдаты торопливо построили в колонну по четыре человека. С боков колонны встал конвой. Послышалась команда: «Вперед!» — и колонну погнали по дороге, уходившей к лесу. Когда прошли метров двести, колонну обогнали две автомашины с солдатами. Третья машина осталась у сарая.
Колонна огибала взгорок, в это время позади затрещали автоматы.
— Понял, что, ироды, делают? — тихо спросил дядя Терентий, который шел рядом с Баранниковым.
— Понял.
У самого леса дорога резко повернула, и все увидели, что сарай охвачен пламенем.
Баранникова знобило, дрожащими пальцами он взял руку Терентия:
— Танкист-то молодец какой! Приметил, что у этого, в плаще, под ухом родинка. Умирал человек, а ненависть брал с собой…
Шли весь день и часть ночи. За это время пристрелили одиннадцать человек—тех, кто не в силах был идти. Одиннадцать человек. Этот страшный счет вели дядя Терентий и Баранников.
За полночь колонна добралась до безлюдного железнодорожного полустанка. На запасном пути стоял длинный товарный состав, где-то далеко в темноте тревожно дышал паровоз. Пленных загнали в один вагон— теплушку. С грохотом задвинулись двери, и вскоре поезд тронулся. Изнуренные люди стояли, навалившись друг на друга. Но постепенно произошло, казалось, невозможное — все опустились на пол вагона и улеглись, как ложится под градом трава.
Баранников лежал, прижатый к дяде Терентию. Нечем было дышать. Люди стонали, кашляли. У самого лица Баранникова была щель, через которую сочился прохладный воздух. Он судорожно глотал его, как воду. Потом ему стало стыдно, что он один пьет воздух, и он отвернул голову, чтобы прохлада досталась всем.
Под зыбким полом вагона гремели колеса. Где-то далеко впереди протяжно взвыл паровоз. Баранникову в полузабытьи показалось, что это зовет его гудок родного завода там, на Урале.
Он вдруг увидел себя выходящим из дома. Жена кладет ему в карман сверток с бутербродами… И вот он уже идет к заводу по аллее, затененной строем кедрачей. С ним здороваются, заговаривают знакомые, и к проходной приближаются уже целой компанией… Его стол стоит в светлом зале, который называется отделом главного технолога. Рядом со столом на кронштейнах укреплена чертежная доска. Но он не любит подолгу сидеть здесь. Тем более сегодня. В главном цехе заканчивается сборка громадной умной машины, о которой он думал, которой жил весь последний год… И он спешит в цех. Пока его никто не заметил, он стоит и издали любуется машиной. Ему жалко, что скоро ее разберут, положат на железнодорожные платформы и увезут куда-то в Белоруссию. Но эту мимолетную грусть тут же погасила радость и гордое чувство. Он представил себе, как там, в Белоруссии, снова соберут эту машину и какая-нибудь девчушка, назначенная на пульт управления, нажмет кнопку пуска. Машина оживет и начнет заглатывать болванки раскаленной стали и выбрасывать готовые маслянисто блестящие трубы. А потом эти трубы, красиво сложенные на платформах усеченными пирамидами, повезут во все концы страны. Баранников всегда очень живо представлял себе всю пользу своей работы, гордился ею, и, конечно же, машины, которые он строил, казались ему самыми нужными людям. Это было главное в его жизни. За это и жена на него обижалась, говорила: «У тебя прежде всего твои машины!» Но как это можно сказать, что прежде, а что потом! Семья — это то, что с ним всегда и везде в неуязвимом спокойствие сердца, души… И он увидел вечер дома — самый обычйый вечер. Он сидит у радиоприемника и, блаженно расслабленный, слушает концерт. Он любил симфоническую музыку, но не очень ее понимал. Она казалась ему сложной, как сама жизнь, и умеющей выражать любое состояние человека. И вот он слушает, как глубоким грудным голосом о чем-то сокровенном поет виолончель, и оркестр, боясь ей помешать, играет тихими аккордами… А Санька с Витькой уткнулись в книжки. Уж сколько раз из спальни слышится голос матери: «Ребята, спать», а они точно оглохли…
Баранников вздрогнул и поднял голову. Дверь вагона с грохотом отодвинулась. В слепящем луче фонарика возникали белые лица, расширенные глаза. Люди помогали друг другу встать и вылезти из вагона.
Поезд стоял в лесу. Был не то вечер, не то предрассветный час. Их снова выстроили в колонну — она стала заметно меньше. Трупы умерших в пути немцы сбрасывали под откос.
Колонна тронулась вслед за гитлеровцем, который светил себе под ноги фонариком. Баранникову казалось, что они идут, прикованные к этому скользящему впереди светлому кругу. Дорога была песчаной, сыпучей и то поднималась вверх, то спускалась. Люди оступались, падали, их подхватывали товарищи. Отставать нельзя, отставших подбирает смерть. Так шли около часа, пока не уперлись в высокий, чуть проглядывавший в темноте забор из колючей проволоки. Открылись ворота. Кто-то скомандовал по-русски:
— Проходить по два человека!
Пары проходили через ворота, хриплый голос по-немецки считал:
— Айн, цвей, дрей, фиер… эльф, цвёльф…
Баранников шел в паре с дядей Терентием.
— Ну вот, брат,— тихо сказал дядя Терентий,— тут нам либо жить, либо сгнить…
Баранников молчал. Оторванный от счастливых воспоминаний, он удивленно думал о том, что с ним происходит. Он не понимал, зачем немцам нужно так мучить и без того, уже еле держащихся на ногах людей. Он смотрел на товарищей. Видел угрюмые лица со сжатыми ртами, видел набухшие злобой глаза. И тогда он подумал: «Все-таки мы страшны им! И страшны тем, что у каждого из пас была там, на родине, своя жизнь, свое счастье, а от этого человека так просто не оторвать. Мы и сейчас, когда кажется, что нет ничего светлого впереди, всей душой, всеми мыслями—в той, нашей, жизни, и, пока мы живы, не умрет наша ненависть к тем, кто отнял у нас счастье. Значит, главное теперь — не растерять любви к той далекой и такой близкой жизни. Тогда какую бы бесчеловечную муку ни придумали для нас эти безжалостные палачи, мы не покоримся…»
4
Это еще не был лагерь «Зеро». До него Баранникову почти год жить здесь, в лагере, под названием «Schluchthaus», что означает «дом в овраге» или «овражий дом».
Лагерь как лагерь. Таких на территории Германии были десятки. Шесть приземистых бараков-блоков. Один из них именуется госпиталем. Для поверок и экзекуций — аппельплац. Беленькие домики комендатуры, охраны и канцелярии. Высокий забор из наполненной током колючки. По углам лагерной территории, как глазастые сторожа-великаны,— вышки с прожекторами.
За восточной окраиной лагеря темнел, уходя в глубь леса, глубокий овраг. Он заменял дорогостоящий и слишком приметный крематорий. По ночам в овраг сбрасывали трупы, и потом бульдозеры заваливали их землей. Со стороны лагеря овраг становился все мельче и уже.
Баранников попал во второй блок, в котором большинство узников были советские люди. Жили здесь и поляки, чехи, французы, бельгийцы, югославы — в большинстве своем военнопленные. Но были и такие, которых, как Баранникова, подхватила и занесла сюда военная буря.
На первом этаже нар, где получил место Баранников, его соседом справа оказался штурман сбитого над Германией бомбардировщика Александр Грушко. Было ему лет тридцать, не больше, но в его черных, отросших после машинки волосах уже появился стальной отлив седины. По ночам он страшно скрипел зубами и метался, точно в горячке. Видно, нелегко давалась неволя человеку, привыкшему к безграничному простору неба.
— Тут, брат, механика простая,— говорил он Баранникову.—Либо ты сволочью станешь, либо — овраг.
— Выходит, все тут в бараке сволочи? — спросил Баранников.
Черные цыганские глаза Грушко сузились:
— Счет сволочам идет здесь каждый день…— Он показал на проходившего мимо них капо, которого все звали «Пан з Варшавы».— Был, говорят, учителем, детишек воспитывал, а теперь совесть продал за повязку на рукаве…
На третий день после того, как Баранникова привезли в лагерь, к нему подошел коренастый, крупноголовый мужчина лет сорока пяти. Они познакомились.
— Меня зовут Алексей,— сказал коренастый,— Мы тут имеем свое советское землячество. Просто чтобы держаться друг к другу поближе. Так что ты не падай духом…— улыбнулся он.
— Я не из боязливых,— смотря ему в глаза, сказал Баранников.
— Вот и хорошо. Если какая забота, обращайся. Мое место сразу возле двери, справа.
Жизнь в лагере шла своим чередом. В предрассветной мгле — утренняя поверка на аппельплаце, торопливый завтрак из куска хлеба с бурдой, именуемой «кофе», и — скорый марш на работы. Вечером — возвращение в лагерь. Снова поверка, ужин—полкотелка вонючего жидкого супа, и люди, похожие на серые качающиеся тени, разбредаются по баракам. Шесть часов сна, и все начинается сначала. И так день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем.
Питание рассчитано только на поддержание в человеке тусклого тления жизни. А работа изнурительная. Потерял силы, не можешь работать, идти — пристрелят на месте. Заболел — отправят в так называемый «Госпиталь», а оттуда одна дорога— в овраг. Малейшее сопротивление лагерным порядкам — тюремный бункер и тот же овраг.
Недолгий срок нужен был Баранникову, чтобы понять, что его здесь ждет, но, вспоминая слова Грушко, он ые выбирал между предательством и смертью, он выбрал третий путь — борьбу.
Как-то вечером после поверки он заговорил с Грушко:
— Значит, по-твоему, либо стать сволочью, либо смерть?
Грушко лежал навзничь и остановившимся взглядом смотрел в корявые доски нар второго этажа. Он молчал, и Баранников продолжал:
— А если не стать сволочью, и не умереть, а быть умнее и хитрее наших палачей?
— Ну и что? — хрипло спросил Грушко.— Два раза ты перехитришь их, а потом какой-то негодяй продаст тебя за полбуханки хлеба…— Он схватил Баранникова за руку и сильно стиснул ее.
Баранников оглянулся — в дверях показался Пан з Варшавы. Когда капо прошел мимо них в глубь блока, Грушко повернулся к Баранникову.
— Вот тебе свежий пример…— шепотом говорил он.— На твоем месте раньше лежал поляк, учитель из Кракова, Станислав. Замечательный человек, умница, добрейшая душа… Держался, держался и однажды говорит: «Нет, не могу больше. Побегу». Меня с собой звал. Я испугался. Он, понимаешь, доверился этому Пану з Варшавы — соотечественник, так сказать, коллега, вместе когда-то учились. Эта шкура обещала помочь ему и продала его. Вот и сгинул человек. А Пан з Варшавы хоть бы что — живет не тужит… Попробуй поборись с ним.
На другой день Баранников рассказал товарищу Алексею о своем разговоре с Грушко. Выслушав Баранникова, оп сказал:
— Тревожит меня твой Грушко. Очень тревожит. Ты от него не отступайся.
Жил в этом же блоке паренек, которого все звали Демка. Было ему лет семнадцать, не больше. Говорили, будто он из шпаны, без роду и племени.
Не нравился Баранникову этот Демка. Только и знает вертится возле эсэсовцев, а вечера просиживает в каморке у Пана з Варшавы. Его часто освобождали от работы, и вообще не было видно по этому Демке, что живет он в лагере рабов,— озорная улыбка не сходила с его лица. Но Демка почему-то дружил с человеком старше его раза в три. Это был прораб из Минска Степан Степанович — один из близких товарищу Алексею людей. Баранников видел, что Степан Степанович относится к парню по-отечески, почти нежно, и все выбирал момент поговорить с ним, посоветовать быть с Демкой поосторожней.
В это утро на поверке присутствовали комендант лагеря и начальник политического отдела. Все насторожились — эти зря так рано не встают. Однако во время поверки ничего не произошло. Заключенные построились в колонну, и она двинулась к воротам… У ворот стоял комендант и пристально всматривался в лица проходивших мимо него узников.
И вот он нашел того, кого искал, и подал ему знак рукой. Из колонны вышел Пан з Варшавы. Как только он приблизился к коменданту, тот наотмашь ударил его по лицу коротким стеком. Солдаты схватили капо и потащили в комендатуру.