Ч-черт побери, не сей ли рыцарь был главным героем русских черносотенцев, пожелтелые издания которых я листал в Ленинской библиотеке? С современными последователями этого святого у меня знакомство не шапочное. Годами продолжались баталии и на улицах, и в Союзе писателей, и в ЦК партии...
Неужто героем Конягина стал любимый Победоносец "Союза русского народа"? Я даже присвистнул. "Не разругаться бы на прощанье..." Впрочем, возможно, черная сотня вкладывала в Георгия Победоносца СВОЕ содержание. Подбрасывала под его копье СВОЕГО змея...
Возле следующей иконы я задержался надолго.
Икона эта была небольшой и, похоже, древней. Но не темной, как обычно, а какой-то яростной, набатной.
На ней был изображен по пояс архиерей или святой в архиерейском белом облачении с черными крестами. Лицо выписано тщательно и заставляет вглядеться в него с некоторым изумлением. Это не изможденное лицо аскета, не византийское, как водится, а - простоватое лицо русского мужика с добрыми участливыми глазами. Глаза Иван Яка, когда он улыбается... С него будто и писали. Да и лицо похожее видел. На Енисее. Парфен с красноярской пристани.
Что создает тревогу? Конечно, фон. Фон такой, словно кто-то за мужичьими плечами "красного петуха" пустил. Вот откуда набатный дух. Огненный цвет вокруг мужика, киноварный. Горит икона. В пламени стоит мужичонка в странной для него архиерейской одежде и с золотым нимбом над головой. А вокруг, по краям иконы, в цветных квадратиках биография мужицкого архиерея, что ли?
Тут я был готов сказать себе, что инженер Конягин просто-напросто собиратель древних икон. Вроде солоухинской компании. Встречался я с такими... Рыщут люди по деревням, копаются в руинах монастырей, сводят с икон черную копоть. Приглашают гостей на "смотрины".
Но... синий огонек лампадки горел перед головой Спасителя. Явно не только собиратель...
В эту минуту щелкнул замок, и вошел инженер Конягин в своей потертой кожанке. Протянул мне единственную руку, воскликнул: "Сколько лет, сколько зим!" и еще что-то.
Я пожал его жесткую, как щепа, ладонь, а потом в инстинктивном порыве обнял его. Глаза, чувствую, стали влажными. Не сразу пригляделся. Невысокий, тощий, нервно говорливый. Пустой рукав вложен в карман кожанки... И то сказать, не виделись тридцать лет. С февраля сорок второго, последнего года нашей жизни, как думалось.
Хочу что-нибудь сказать, не могу.
Похоже, жизнь не щадила нашего инженер-капитана! Морщин вокруг желтых глаз, как трещин на стекле от камня или пули, - густо-густо. Складки в углах рта глубокие, темные. Резко выделяются на худом, костистом лице, болезненно-сером, измятом и, пожалуй, недобром. Вот только бугристый лоб остался прежним. Вызывающим. Конягинским...
Дорог мне человек, до слез дорог, а - о чем спросить? Ведь не знаю о нем ничего. Ну, совершенно ничего. Здоров ли? Женат ли? Есть ли дети? Живы ли родители? Не угодил ли тогда в тюрьму? Ничего не ведаю...
Молчание, чувствую, становится тягостным.
- Что за огненное чудо? - спросил я об иконе, возле которой стоял. Какого века? Святой, а лицо мужичка...
Конягин засиял, словно я его одарил чем-то. Сверкнул желтыми белками глаз.
- Не узнали? Господин Великий Новгород! Пятнадцатый век! Никола-Угодник! Горит и не сгорает. - И понесся "конягинскими оборотами": Поелику вся Русь перед Николаем-Угодником веками на коленях простаивала - в беде первый заступник. Русский люд к нему лепился, как мог, почитал: все именем Николы названо: посады Никольские, соборы Никольские, монастыри Никольские, а беды русской не избыть доселе. Потерянная наша воля, господин Великий Новгород, вот что это!..
Отошли к столу, присели на самодельных стульях. Увидев направление моего взгляда, Конягин объяснил спокойно:
- Руку потерял как? Целили в меня, сам знаешь, долго. Через год подловили. Как в авиации инженеров подлавливают? Рухнул пикировщик на взлете. Причин тысяча. Аварийная комиссия руками разводит. Моторесурс давно выработан. Фюзеляж и крылья в заплатах, изношены. Тяги старые. А скорее всего, ошибка пилота. Но если на инженера полка или эскадрильи положен глаз, то ясно, кому отвечать... Ну, военный трибунал. Штрафбат. Руку оторвало, тем и спасся.
- А Георгий Победоносец тут при чем? - спросил я суховато.
Оказалось, что на белом коне вовсе не Георгий Победоносец, а Дмитрий Солунский, и поражает копьем злого царя Калояна.
- Крестный отец подарил. Я ведь Дмитрием назван... Ох, строг был мой крестный, бдил, чтоб я был крещеным, а не "обливанчиком".
- Каким еще "обливанчиком"?
- Ну, барыни иные боялись - утопит батюшка родимого Николеньку или Сашеньку. Видя, что по три раза окунают, с головой, просили с головкой не окунать, и батюшке за то - особую мзду; батюшка держал младенца на руке и водой обливал-обрызгивал; мужики смеялись: разве ж господа крещеные, то ж "обливанчики"... Вы пока отдохните. Вон, на старом диване, тут и спать будете, только папки свои заберу.
Пока инженер хлопотал по хозяйству, я как-то старался привыкнуть к сухому, пряно-маслянистому духу старинного дома с его пылающим набатным иконостасом.
Подошел к самодельным книжным полкам во всю противоположную, без окна, стену. От пола до потолка книжечки.
Взял первую попавшуюся.
Переплет, видать, самодельный. Текст... переписан от руки. Почерк Конягина, угловатый, размашистый: "Н.В. Гоголь. Размышления о Божественной литургии".
С этим нас в университете точно не знакомили.
Перебрал затем тяжелые тома в толстых кожаных переплетах. Некоторые обложки деревянные. "Переводы Паисия Величковского с древнегреческого". Золотое тиснение букв, скорее, угадывается. Века полтора этим фолиантам, не менее. Название для XX века тяжеловатое: "Добротолюбие".
Рядом столь же неведомые мне "Творения святого Ефрема Сирина". Псалтырь. Часослов... Митрофанушка у Фонвизина, помнится, изучал псалтырь. Ученье - свет...
А вот соседнюю книжицу, затертую, с засаленными страницами, я листал со жгучим интересом.
Не книжица даже, брошюра-инструкция, условия для крестьян-переселенцев на сибирские пустоши. Каждой семье вручается 400 царских рублей. 200 безвозмездно, остальные - с возвратом через десять лет, когда крестьянин станет на ноги. Проезд до Оби или Иртыша - бесплатно. Затем пароходом. Тысяча пятьсот верст - билет 6 рублей.
Цены на живность в Сибири:
"Корова - 12 рублей,
Лошадь - 15 рублей...
Пуд ржаной муки - 45 копеек,
Пуд пшеничной - от 60 копеек до 1 рубля 20 копеек..."
То-то русская пшеничка текла из Сибири рекой. Недолго, увы...
Поставил со вздохом брошюрку, хотел отойти от полок, взгляд остановился на больших томах в коленкоровых переплетах. "Об Оптинских старцах". Потрепанные тома. Золотое тиснение тоже лишь угадывается, видать, побывали во многих руках. Открыл наугад.
Оптинский старец Макарий, о нем слыхал от Гудзия, - мудрец, переводивший и с древнегреческого и с древнееврейского. Гоголь, Николай Васильевич, с ним переписывался, а случалось, и надоедал своими вопросами, вроде - ехать ли ему из Москвы к тетке или не ехать...
Полистал. "Семь писем Макария к мирянину".
"Вы просите научить Вас дару молитвы. Это похоже на то, как бы у нищего кто просил богатства..."
"Смирение есть сильнейшее оружие против врага и его стрел". Углубился в письма, снова перелистал. Опять о смирении...
Поставил книгу на место с досадой. Смирение, терпение... До того терпению научили, что даже сам Сатана Виссарионович благодарил русский народ за терпение.
Взял машинальным движением еще одну книгу. Раскрыл. События, вроде, происходят в 1918 году. "Старец отец Нектарий не утешил, никому не подал ни малейшей надежды на то, что новая власть скоро кончится..."
Остальные книги я проглядывал уж с большим интересом. Наткнулся на папки с бумагами, написанными явно рукой Конягина. "Уход Толстого". Ф.М. Достоевский, "Братья Карамазовы"... А вот и новенькие, 1970 года издания. Где издано - неизвестно. Раскрыл наугад, стр. 30:
"...социализм... по преимуществу есть атеистический вопрос... вопрос Вавилонской башни, строящейся именно без Бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю".
- А это откуда? - спросил, не удержался. Но Конягин, видно, еще не исчерпал своей главной темы. От моего вопроса отмахнулся.
- Обратили ли внимание на мою любимую икону? - Он даже поставил на стол бутылку со штопором в пробке. Недовертел... - Покров Божьей Матери. Главная казачья икона... Поелику я коренной казак, из станицы Темрюкской... - оборвал самого себя, заметив мой взгляд в сторону накрытого стола.
- Гость не евши, не пивши, а я ему... - потянул меня к столу, продолжая объяснять:
- Казаки всегда гуляют на Покрова. Это наш главный праздник.
- Теперь я, наконец, понимаю, почему СМЕРШ так хотел вас прикончить.
- Нет, тогда я еще не веровал, был образцовым советским офицером. Точнее сказать, не совсем образцовым, с идеями: иконку в чехле, дар матери, правда, носил, говоря друзьям - амулет. А вот на своей собственной шкуре, что свои пострашнее чужих, в том самом сорок треклятом году и постиг...
Проговорили до утра. Конечно, "русс-фанер" вспомнили, конягинский проект. "Подснежников", которых мы отдирали от мерзлой земли... Не заметили, как перешли на "ты". Светать начало - заснули. Открыл глаза чайник свистит. Конягин взглянул на меня как-то требовательно, деловито, не по-вчерашнему.
- Ну, чайку, да пошли...
Я уж не спрашивал, куда. Слава Богу, вовремя опамятовался. Сказал виновато, что в гостинице двоих историков оставил, в коридоре дремлют. Захватим их?
- Можно! - казалось, удовлетворенно произнес Конягин, надевая кожанку. - Из Москвы? Подпольные паломники?
- Историки! Из Московского университета!
Конягин усмехнулся безгубым ртом:
- Историки - не люди, что ли?
"Подпольные паломники" завтракали. В полночь им открыли номер с красной дорожкой, "броню райкома партии". Обрадовались нам. С местным человеком всегда больше узнаешь.
Выбрели на сырой ноябрьский снег. Какой-то пожилой человек, который спал в коридоре на раскладушке, догнал нас, спросил дружелюбно:
- Не возражаете, я с вами? - И, надевая офицерскую фуражку без звезды, кивнул Конягину. Похоже, не первый раз тут человек.
Двинулись к Оптиной Пустыни. Прямо по снежной целине. От гостиницы в ту сторону ни одной тропочки. Набрели на современный памятник - черную минометную трубу, занесенную снежком.
Историк, в ватнике и потертых джинсах, достал фотоаппарат, а Конягин сказал со своей обычной усмешечкой:
- Памятниками войны интересуетесь? Не помешает вашим планам, если я вам покажу еще что-то.
Двинулись за Конягиным всей группой. Притопали к чугунной плите. Памятник в честь битвы 139... года. Последняя цифра стерта. Историки защелкали фотоаппаратами. XIV век! Надпись можно прочесть, но не без труда. "Козляне совет сотвориша изыти на полки татарские, изшедши из города и нападши на полки татарские и убиша от татар 4 тысячи и сами бы избиены быши".
Постояли молча.
- У вас, евреев, есть такое место. Как называется? - спросил Конягин, обращаясь не то ко мне, не то к историкам.
- Вы кого подозреваете? - с усмешечкой спросила Архипова, поправляя свой оренбургский тюрбан. Насмешливые армянские глаза ее сузились. Круглое белое лицо северянки раскраснелось. - У евреев это называется Масадой.
- Вот-вот, у евреев есть Масада, а у русских - Козельск. Козельск не сдался татарам, полег до единого... Масаду знает весь мир, а кто знает Козельск? - И он молча двинулся в сторону, я шагнул за ним, глядя на его лысоватый затылок, словно это помогало мне постичь, чем, в конце концов, живет человек. Уж не из русопятов ли? А может, просто жидомор? Останемся один на один - потрясу за грудки.
- Извините, хочу обратить ваше внимание и на мост... Если это входит в ваши планы.
За каждый свой шаг Конягин почему-то извинялся. Казалось, невзрачный однорукий провинциал в истерханной кожанке до колен извинялся перед столичной публикой.
Я беззвучно посмеивался, прислушиваясь к его нескончаемым "извините". Ох, это конягинское уничижение паче гордости...
В сорок втором он был куда открытее, резче, проще. А говорил сложнее. "Много слов в охапку берет", - помнится, смеялись технари. Сейчас все наоборот. Говорит проще...
Вступили на мост через Жиздру. Подошли к чугунной ограде с круглыми набалдашниками.
Морозец. Река парит. Внизу, на специальных подмостках, гомонили женщины с корзинами, полными белья. Одна из них полоскала что-то. На ее руках были надеты длинные перчатки крупной самодельной вязки, а сверху резиновые. Полощет и ведет с остальными разговор о том, что надо бы послать кого-нибудь в Москву... "Пообносились все..."
- Здесь женский клуб города Козельска, - сказал Конягин. Мы засмеялись.
Мост был бетонный, широкий и вел в сторону какой-то магистрали. Конягин задумался, что ли, дал нам отмахать метров двадцать лишних, а затем окликнул:
- Вы куда?.. К Оптиной Пустыни, - он усмехнулся горьковато, - берите влево, круче, выходите на тропку, во-он туда, по леску. - Объяснил, когда мы втянулись в сосновый лесок, припорошенный снегом, что мост построен в советское время и, естественно, ведет не туда...
Остановившись, показал на реку.
- Была тут у монахов переправа, да Бог с ней, с переправой, - снова зачастил он "конягинскими периодами", едва дыхания хватало. - На берегу, вон там, метрах в пяти от Жиздры, видите, овражек, за ивовыми кустами, там пробился родник. Серный родник, глубинный; ранее он был в другом месте, между Оптиной и скитом, покажу потом, назывался "Пафнутьев колодец", со святой водой; завалили колодец, забили цементом... Как почему? На дворе пятилетку громоздят в четыре года, а тут, страх Божий, паломники идут и идут, как триста лет назад, и исцеляются, главное. Одни верой, другие сернистой водой... Забив родник цементом, дали депешу в область, мол, святой воде конец, а она, глядь, прорвалась в другом месте.
Так и все. Заваливай святой родник - не заваливай...
Профессор Архипова исторического оптимизма Конягина, видно, не разделяла. Человек наблюдательный, тут же заметила, что от надвратной церкви на крутом берегу Жиздры остались рожки да ножки...
Конягин вздохнул только, повел нас к монастырю.
- Хотите, я вам покажу могилы старцев Макария и Амвросия?
Крупно зашагал мимо развалин к низинке за церковкой. Кое-где раскиданы могильные памятники. Скорее всего - старое заброшенное кладбище. Остановился на открытой полянке, где неподалеку, в двух местах, снежок был тщательно заметен и лежали вместо цветов свежесрубленные еловые ветки.
- Это происходит каждый день, постоянно, и никто не знает, кто кладет ветки и цветы на могилы старцев... Когда было столетие со дня смерти Амвросия, все певчие Загорской Лавры прибыли в Оптину Пустынь. И пели и день и ночь... И люд стоял не евши, не пивши...
Не только часовенки над могилами старцев снесены начисто, нет и плит, даже могильных холмиков, как видите, нет, сровняли с землей; несколько раз сравнивали. Да подымается земля на этом месте. - Он постоял, трудно дыша, унимая в себе что-то подступившее к горлу. - Сами видите, пробивается наш родник... Пробивается... - Конягин улыбнулся светло; если бы не почернелые искрошенные зубы, улыбка его казалась бы победно-молодой. И сразу принялся жарко рассказывать о старце Амвросии, к которому, видать, питал особое чувство.
- Двести-триста верст шли к нему страждущие, пешком шли, чтоб повидать старца, почерпнуть его отрезвляющей мудрости... Амвросий, как вы слышали наверное, потряс Федора Достоевского. Старец Зосима в "Братьях Карамазовых" с него написан. Помните, конечно, Зосиму? - Улыбка с костистого лица Конягина не исчезала. - Константин Леонтьев, не мне вам рассказывать о гениальных философах... так вот этот самый Константин Леонтьев, что менее известно, принял тайный монашеский постриг и жил здесь, в Оптиной, под рукой Амвросия...