Нет, это могло вызвать ненужные ассоциации. Хватит пока и Мордовии!
В гигантском, на десятки тысяч зэков, лагере Забродюхину в ЦК партии отказали решительно.
Промысел встал...
Забродюхин срочно вылетел в Москву, встретился со своим министром, с генералами МВД, посетил престарелого Бурдакова, бывшего начальника Ухтлага, генерала на пенсии, с большими связями... Бурдаков и объяснил доверительно, что он, Забродюхин, отстал от века и... ломится в открытую дверь... Вот уже пять лет существует директивное указание МВД об условно освобожденных. Тех же щей, да пожиже влей...
Всю городскую шпану, дебоширов, бездельников, пьянчуг, смутьянов, тем более тунеядцев, выдающих себя за мыслителей или художников, словом, весь сброд советских городов, который можно упрятать на три года, вот уже несколько лет за решетку не сажают. А прямо из дежурной камеры - на великие стройки...
Оказалось, вагоны двинулись... Пьяными, с помутнелой головой, дерутся ребята, пьяными выслушивают гуманный приговор: "Условно освободить для общественно полезного труда, без права выезда с места работы"...
Очухиваются, приходят в себя лишь... нет, не в тюремных "столыпинах", не в красных вагонах с пулеметами на площадках, как в проклятое сталинское время. В нормальном пассажирском поезде, который мчит, погромыхивая на стыках, в Красноярск, Читу, Якутск (конечно, паспорта отобраны, какие тут паспорта!).
Тут только ребята и постигают, что с ними, за прошедшие сутки, стряслось...
Хлопоты Забродюхина все же без внимания не остались: МВД включил в свой план "доставки рабсилы" и газовый промысел на Печоре...
Однако Забродюхин остался недоволен крайне.
- У старых уголовников была... это... рабочая честь, - жаловался он мне. - Тогда условно выпускали с разбором. Немногих, значит! Сам на Сахалине в такой комиссии корпел. От работодателей. Отсидит блатарь лет восемь-двенадцать, намается, значит. Работает в охотку. Без конвоя. И деньга идет!.. А эти, сыны суки, пьянь-рвань городская?! Выдадут спецовку, тут же пропьет. Робит, скот, не бей лежачего. Круглый день на уме картишки. Тюрьмы не нюхали, ничего, значит, не боятся!.. А милиция у нас... это... сами видели! Девка красная со своим гуманизмом-онанизмом... Макаренки на уме! Тут не Макаренки нужны. Мужчины. Выстроить пьянь, да каждого десятого-пятого... это... в упор, нет лучшей вытрезвиловки...
К ночи ветер усилился. Те, кто держали бандюг, расположились посередине, меня оттеснили к борту. Коченея на жгучем, как пламя, ветру, качаясь из стороны в сторону, я жил, скорее, не мыслями, а чувствами, которые оглушали меня.
Я всем сердцем привязался к убитому Ермоше Матюшкину, хотя видел его всего лишь дважды. В поезде да в кабинете Забродюхина. Вот и вернулся он к жене, "Русь непаханая", честнейший из честных...
"...Кто его?.. Кто могет, кроме Забродюхина..."
"Бред! - повторял я сведенными губами, не ведая еще, что убить мог и случай. А вот создать для убийства условия - климат, как сказал Апоста, разогнать кадровых рабочих, навезти в ледяные бараки хулиганье - тут уж никакого "случая". Все было сотворено Забродюхиным, расписано по графам "доставки рабсилы". Как и возможные "потери". По графе "убыль"...
- Бред! Чтоб так открыто, - твердил я, не ведая еще всех глубин происходящего, и думал лишь о том, чтоб не окоченеть насмерть.
...На буровой ждали вертолета с врачом и милицией. Жгли костры. Но вертолет не долетел, вернулся из-за тумана в Ухту. "Значит, пока что мы как на необитаемом, - заключил Апоста. - Ладно, не впервой..."
Длинноволосый приладил ему, на сломанную руку, лубок из фанеры, раны прижгли спиртом. Апоста только покряхтывал: "У-ух! Не люблю спирт мимо рта".
Рабочие ушли, Апоста полежал под тулупом, матюкнулся - заговорил:
- Слыхал, небось, ежели мороз более сорока, день актируется. Списывается, то есть. В Ухте старые бараки, с лагерных лет, актируют. Ломают. А буровую не остановишь, хоть бы минус шестьдесят на дворе. Что же получается, а? Роблю я в актированные дни, живу в актированном зимнике: летом он - плесень одна. Вот и получается, вся жизнь моя актированная...
Он замолчал, задремал, видно, и я вышел в морозную темь. Зашагал по скрипящему снегу, замотав лицо до глаз шарфом и пытаясь осмыслить увиденное.
Не сразу услышал скрип за своей спиной. Завернул за сарай-склад солярки. И скрип - за мной. Ускорил шаг, и поскрипывание ускорилось. Хрусть-скрип! Скрип-хрусть!.. Признаться, здорово испугался. Подумал, кто-либо из бандитов развязался, выкарабкался наружу. А может, кому-то другому понравились мои сапоги на меху. Или шапка из серого каракуля, пирожок, в которой сюда, на буровую, мог приехать только пижон-горожанин. Вспомнилось предупреждение Забродюхина... Я кинулся бежать, влетел, боднув дверь головой, в котельную. Рядом с огнедышащими котлами, на брошенной телогрейке, спал ребенок. И более никого... Хотел выскочить, но тут дверь открылась и, пригнувшись, ввалился Иван Апоста, прижимая к груди руку в лубке.
- Ты ушел, - забасил он, присаживаясь на скамью из неоструганных досок, - а я тоби попросить хотел. Как ты теперь коснулся моей жизни, понял, что начинать мне надо сначала... - Он оглянулся на дверь и понизил голос: - Ожениться бы надо, а? Сорок исполнилось. Годы, а?.. Домом жить...
Есть у меня на примете в Ухте. Ребята не советуют. А остряк наш волосатый из Одессы режет, гад, прямо по живому: "Не лежала она, говорит, только под трамваем. Шанхайская королева!" Каково слышать?.. Дак ведь я, понимаете, тоже не целка...
Сделаешь, а? Не в службу, а в дружбу!..
Мы вышли в темень. Сквозь облака пробились всполохи полярного сияния, снег и буровая заголубели, засверкали, опять погасли...
Я достал блокнот, отогрел дыханием вечную ручку. Иван поднял глаза к талому потолку и принялся рассказывать. Возбужденно. Куда его медлительность девалась! Видать, болело. Всю жизнь...
Апосте было четырнадцать, без малого, когда он вернулся с поля, а дома - обыск. У хаты военные. Хотел в дверь нырнуть, откинули, как котенка. Он вбежал сбоку, успел в окно глянуть. Увидел: лейтенант, огромный парень, на мать замахнулся. И кулаком в лицо матери. Раз, другой. Оказалось, дезертира искали, соседского сына; думали, у Апосты хоронится, наврал кто-то, что ли? А может, всех прочесывали.
Апоста достал охотничье ружье, зарядил, как на кабана, и - залег в полусгоревшей хате, напротив военной комендатуры. День пролежал недвижимо. Вечером, когда лейтенант вышел, Апоста спустил курок; заряд - в лоб...
Будь Апоста постарше, кончили бы на месте. Увидели, пацан... Дали двадцать пять, как несовершеннолетнему. Причислили к врагам советской власти.
- Ето, скажу, как раз не по совести, - Иван Апоста даже чуть привстал от волнения. - Ударь матку немец или румын, я бы его кончил тем же манером. Что б тогда сказали? А? Герой. Юный партизан-париот. Зоя Космодемьянская.
Помолчал, понурясь. Затем принялся застенчиво-сбивчиво рассказывать, как все двадцать пять лагерных лет мечтал о подруге, а когда увидел ее, Ксану, понял, ее и ждал...
Я очень старался. Может быть, то были в моей литературной жизни самые вдохновенные страницы. И читал я их Ивану Апосте так, словно сам признавался в любви.
Когда кончил, Иван долго сидел, втянув большую, с седыми волосами, голову в плечи. В округлившихся серых глазах его стыла печаль. Наконец, он выдавил глухо:
- Не-эт! Не стоит она, курва, этого!..
ПАМИР - ДАЛЕЕ СО ВСЕМИ ОСТАНОВКАМИ...
Рассказ
1. НА ПУТЯХ К РОМАНУ, ИСПУГАВШЕМУ ТЕХ, КТО НЕ БОИТСЯ НИЧЕГО.
Лет этак примерно сорок назад, или около того, мне позвонил из Союза писателей СССР отставной полковник, заместитель Константина Симонова по военному отделу в СП, и сходу:
- Гриша, у тебя не было инфаркта?.. Никогда не было?! - радостно воскликнул он. - Золотой ты наш, серебряный, - и пошел в том же духе.. Понимаешь, Гриша, - наконец прервал он славословие. - Через неделю юбилей пограничный войск СССР. Круглая дата. Верха бросают на границу всю культуру. Мы, в свою очередь, раскидали наших писателей по всем рубежам. А на Памир лететь никто не может. У всех были инфаркты... А у тебя НЕ БЫЛО! И снова понесся: - Золотой ты ... Выручи.
Так я попал к бешеной горной речке Пяндж, отделявшей СССР от Афганистана. Из военного самолета, карабкающегося по ущелью через отроги Гималаев, ошалев от мчавшейся под брюхом скалистой красоты, начал бешено щелкать "Зенитом". Этим и начал свою погранэпопею, с которой меня и поздравил в тот же вечер майор, явившийся в крохотный горный отель в городе-кишлаке Хорог.
- Я начальник особого отдела памирского погранотряда, - сообщил он со сдержанным достоинством. - Кто-то из вас, товарищи писатели, фотографировал запретную зону... Кто именно?
Нас было трое, я и два полузнаменитых поэта. Лица полузнаменитых изобразили такой ужас, что я, свежачок в подобных командировках, засмеялся и, ни слова не говоря, протянул любознательному майору пленку.
- Проявите! Что тут секрет, отрежьте, остальное, пожалуйста, верните! Секреты - ваши, Гималаи - мои!
С утра лихой пограничный шофер Корень помчал меня из Хорога через все высокогорные перевалы в Мургаб - пупок Памира, под приветствия стариков-таджиков из придорожной чайханы в белых праздничных чалмах. Они кричали Корню на своем языке, и я спросил, о чем кричат?
- Не торопись в ад! - перевел Корень. - Старики, понимаете, всякого тут насмотрелись...
Дул раскаленный афганец, срывая красноватый лесс долины. Ущелье стало багровым. Небо едва проглядывало. Пирамидальные тополя трепетали.
- Ничто, товарищ писатель! - Корень пристегнул к машине верхние боковинки из брезента и желтовато-тусклого плексигласа. - Афган дует, служба идет...
Ад начался тут же, за Хорогом.
Скала у дороги курилась. По ее зеленому, в серых прожилках базальта, склону оседала черная, как каменный уголь, осыпь. Черный обломок скользнул перед самым радиатором "газика", канул в бездну.
- Ничто, товарищ писатель! У меня на осыпь глаз верный.
Дорога сузилась, обвила скалу кольцом, повиснув над сырым, почти без дна, ущельем. Газик" взлетел круто, как по отвесной стене, виражом, заднее колесо повисло над обрывом, камни шуршат с откоса.
Где- то далеко-далеко пенится Пяндж..
- Вниз не смотрите, товарищ писатель! Это ущелье "Прощай, любовь!" Свадьба грохнулась. Бывает... Ничто, ничто! - Афган дует, понимаете, а служба ...
На скалистую дорогу, перерезав ее, вышвыривает темные камни широкий пенный поток. Голубая вода слепит белым огнем. Корень произнес весело:
- Высока вода, вьюки подмочим...
На его предупреждение я никак не отреагировал, и он прокричал непонятливому писателю:
- Ноги выше!
Когда машина выбралась, наконец, на сухие камни, оказалось, ее отнесло в сторону почти на метр; вода срывалась с обрыва у самых колес.
- Ничто, товарищ писатель!
Но вскоре и сам заерзал на сиденье, привстал.
- А теперь, Корень, какое "ничто"?
- Автоинспектор!- объяснил он, притормаживая.
Только сейчас я увидел: поперек предельно узкой, в одну колею, дороги растянулся бурый, в облезинах, ишак. Длинные уши его достают до выщербленной взрывом скалы, хвост болтается над пропастью.
"Автоинспектора" пришлось отволакивать в сторону за хвост. Он отнесся к этому спокойно, словно бы не его тащили.
Возле невысокого, в густой пыли тополька Корень вдруг притормозил.
- Все, товарищ писатель! Взгляните последний раз на деревья. Через тридцать метров их как корова языком слизнет...
Мелькнуло последнее скрюченное, прижатое к земле деревцо, и сразу, без перехода, каменный хаос. Точно здесь трудилась гигантская камнедробилка, работавшая века.
И вдруг рванули звуки страшные, "космические", словно на метеор налетели.
Корень крутанул шеей, как летчик в воздушном бою. Камнепад? Лавина? Грохот затих мгновенно.
- Ничто, товарищ писатель! - Показал рукой на гигантский валун, упавший с вершины. Раскололся валун, не выдержав перепада памирских температур. Треснул, как куриное яичко.
- Планета Марс, товарищ писатель.
- Кто-нибудь живет на планете Марс?
- Замечательные люди живут, товарищ писатель. Точно говорю! В гиблых местах хороших людей завсегда больше. Вот майор Саенкин, восьмой год в Мургабе, где даже мухи дохнут... Неделю назад докладывал по телефону, как двое суток гнался по горной тропе за контрабандистами, - опий несут торгаши из Афгана.. Всякую отраву, - и вдруг смолк на полуслове. В трубке детский плач. Прибежали к нему на квартиру.. Трубка на полу. Командир в глубоком обмороке. Сынишке его пять лет, слезами исходит возле отца.
Другого давно бы перевели вниз, на плоскость. А майор и рапорта не подавал....
- А начальство само... не понимает?
- Начальство? Лошадь, которая везет, на ту и накладывают ... Саенкин, - вдруг вырвалось у Корня с нежностью. - Он... безответный... - И оглянулся на писателя, - постиг гость - нет?
Писатель смотрел прямо перед собой - в удивлении и тревоге. Не сразу Корень понял, что тот глядел не на горы, а ... на спидометр. Стрелка спидометра дрожала около цифры "30".
- Не обращайте внимания, товарищ писатель! Это я так на заставе отрегулировал. Чтоб вам было спокойнее...
Зашло солнце, ветер сразу стал жестким, азиатским, с крутящимся снегом. Зажглась звезда, близкая за поворотом.
Небо теперь не голубое, даже не синее. Фиолетовое. Точно на снимках астронавтов из космоса. Еще перевал, и, казалось, откроется черная бездна...
Машина летит по мургабской пустыне как снаряд. В стекла сыплет и сыплет изжелто-красноватый песок...
В результате этой сумасшедшей гонки на краю света и родился мой рассказ "Король Памира" - о "космической" памирской природе, ледяных перевалах - на высоте пять тысяч метров с хвостиком, когда в ушах звон, а во рту сухо, о солончаках и действительно опасных камнепадах. И, конечно, о цветущей на горных высотах равнине известной лишь по школьным учебникам "Афганский коридор", где встречаются сразу три страны - Индия. Пакистан и СССР; и, естественно, о самом солдате-шофере Корне, душевном парне, который мечтал увезти в свою Вологду красавицу Гульнор из приграничного таджикского кишлака. Готов был даже ее украсть, поскольку из того кишлака во все века невест крали в Индию, а она вдруг засмейся: "- Это не морально!"
- В Индию, понимаете, товарищ писатель, морально. А в Вологду неморально!..
"Король Памира" появился в новогоднем номере журнала "Огонек" (№1, 1964 год).
В Москве мне позвонил неведомый доселе генерал, начальник Политуправления погранвойск СССР и сказал, что у них праздник.
- До сих пор о пограничниках писали сухо. Неинтересно, в сотый раз тот же солдат Карацупа и собака Джульбарс, схема. А тут - сама жизнь. Поздравляю!
Насчет "сама жизнь," генерал , на мой взгляд, несколько преувеличил, тем более, что самые жизненные, психологические ситуации так и не прорвались в предельно законопослушный массовый "Огонек", лежавший в СССР во всех парикмахерских...
- Мы бы очень хотели, - звучал в трубке хрипловатый стариковский голос, - что бы вы создали такой же замечательный, как ваш рассказ о Памире, фильм о наших славных пограничниках. Это крайне важно. Ждем вас. Пропуск подписан...
- А где вы находитесь?
- Лубянскую площадь, слышали?
- Н-на Лубянке? - мой голос, видно, дрогнул.
- Не беспокойтесь, - собеседник, похоже, улыбнулся. - Погранвойска в том же здании. Но у пограничных войск свое крыло, свой отдельный подъезд. Сбоку. Он назвал его номер.
Я давно знал, проза в СССР кормит только горстку писательских секретарей, которых издают миллионными тиражами, писателя без власти проза не кормила отродясь, кормит только кино. И через месяц принес подполковнику из Политуправления погранвойск, ведавшему культурой, страничку заявки на сценарий и несколько хаотичных набросков из будущего, если он состоится, сценария. Не сюжет еще, а так... Как говорится, для запаха...