Океан. Выпуск двенадцатый - Беляев Владимир Павлович 13 стр.


Матрос Бойко, стоявший у штурвала, бросал тревожные взгляды то на капитана, то на штурмана.

— Товарищ капитан, — растерянно произнес он. — А как же я?

— Что ты? — свел брови капитан.

Бойко не ответил, выскочил из рубки, на ходу сбросил ботинки, расстегнул неизвестно для чего рубашку и, как был, в одежде с силой оттолкнулся от палубы, прыгнул в воду. Вынырнул, встряхнул головой и поплыл за шлюпкой.

…Через четыре часа на имя начальника пароходства поступила другая радиограмма, теперь от капитана буксировщика «Пламя», в которой сообщалось, что штурман Голованов помог устранить неполадки в двигателе судна, со штурманом — матрос Бойко.

Начальник пароходства облегченно вздохнул. Взял красный карандаш и двумя жирными линиями резко вычеркнул из настольного календаря запись:

«Разобрать недостойное поведение штурмана Голованова…»

В. Тюрин

ВЕТРЫ ДАЛЬНИХ ШИРОТ

Рассказ

Кто услышит раковины пенье,

Бросит берег и уйдет в туман.

Э. Багрицкий

Большой противолодочный корабль под ровный гул турбин величаво нес свое могучее светло-серое тело над встревоженной гладью Средиземного моря. Справа по борту в красном горячем мареве скрывалась Африка. Еще ночью, как только БПК минул Гибралтар, вода, воздух, небо, яркие лупастые звезды на нем — все вокруг как бы напиталось тягучим неясным беспокойством, куда-то подевались назойливые американские соглядатаи-корабли. А к полудню задул сирокко. С африканского берега, точно из огромного печного поддувала, дыхнуло обжигающим зноем и запахом раскаленного песка. Скрипучий, злой, секущий песок заволок все вокруг, и казалось, что волны вот-вот застынут барханами, а само море превратится в пустыню. Видимость упала до двух-трех кабельтовых.

Старпом корабля плохо чувствовал себя при резкой перемене погоды, и это злило его: напоминало о возрасте — ему недавно стукнуло уже сорок два. Сейчас была его вахта. Он бросил короткий взгляд на указатель курса, сердито, для острастки, буркнул рулевому: «Точнее держи», цепко взглянул на индикатор локатора, на выхватываемые лучом яркие точки рассыпанных по морю судов, отметил, что впереди по курсу пока никого нет, и, успокоившись, вышел на правое крыло мостика. Первое, что он увидел, был командир БЧ-5, который стоял на палубе с пустой пол-литровой бутылкой в руке, направляя ее горлышко в сторону Африки. «Опять чудит», — раздраженно подумал старпом и крикнул вниз:

— Эй, «мех», что ловите?!

Тот аккуратно заткнул бутылку пробкой, посмотрел ее на свет, потряс над головой и только после этого поднял вверх лучащееся радостью лицо.

— Сирокко! Повторяю по слогам: си-рок-ко! — Он знал, что старпом все хорошо слышит, но повторил специально, чтобы позлить его.

Старпом сплюнул набившийся в рот песок и снова юркнул в ходовую рубку. Здесь работал кондиционер, было в меру прохладно, по-деловому тихо и, самое главное, не забивался во все поры мелкий, как мука, хрусткий песок. Бросив свое тощее тело в полумягкое вращающееся кресло, старпом расслабился, прикрыл глаза, и вдруг перед ним встала счастливая физиономия механика. «Тьфу, черт! — досадливо выругался про себя старпом. — Мается же взрослый человек дурью…»

Они были совершенно разными людьми — старпом большого противолодочного корабля капитан второго ранга Николай Николаевич Сенькин и инженер-механик их корабля капитан третьего ранга Борис Васильевич Толмачев. И поэтому они не понимали друг друга, а от непонимания до неприязни — один шаг. И этот шаг грозил вот-вот совершиться.

Раскусить Сенькина совсем нелегко — он скроен сплошь из контрастов. Николай Николаевич бесконечно предан морской службе, не представляет себя без моря, и вместе с тем он начисто лишен морской романтики. Его сердце уже много лет глухо к ней, а океан для него настолько привычен, что в нем Николай Николаевич видит всего лишь огромное количество соленой воды, без которой не был бы никому нужен ни его корабль, ни тем более уж он сам. К штормам, штилям, экзотике он относился как к неизбежной и порой докучливой данности его службы.

Службист и прагматик из тех, для которых сосновый бор всегда видится лишь штабелем досок, он совершенно не честолюбив и чужд карьеризма. Он дважды уступал другим старпомам свою очередь на поступление в академию — у тех были какие-то особые резоны. В третий раз ему уже не предложили, и поэтому на пятом десятке лет он так и остался в старпомах. От службы на берегу он отказался принципиально.

Он может долго и нудно выколачивать из должника пятерку, занятую у него еще год назад, и тут же безвозвратно отдать сотню-другую, если кто-нибудь из его друзей оказывается в стесненных обстоятельствах. Для него важнее всего принцип: обещал отдать — отдай.

Вообще странностей в его характере предостаточно. Вот и холостым он тоже остался из-за своих принципов. Блюститель флотских традиций, он считал, что дореволюционный морской устав безусловно прав был хотя бы в том, что не разрешал флотским офицерам вступать в брак раньше тридцати лет. Прежде научись служить, а потом уж обзаводись семьей. Николай Николаевич и сам учился — учился долго, терпеливо, — а научившись, вдруг понял, что время для идиллических свиданий для него безнадежно ушло. Когда понял, не расстроился: суетная старпомовская должность не оставляет времени для самокопания.

Недавно он совершенно случайно узнал, что кто-то из корабельных острословов придумал ему прозвище Вековуха. Будучи человеком обстоятельным, Сенькин покопался в толковом словаре русского языка, вычитал там, что «вековуха — одинокая женщина, не бывавшая замужем», и не обиделся. «А что ж, и впрямь вековуха, — горько согласился он с острословом. — Холостой, неприкаянный. Двадцать лет на одном корабле — и уже старпом… — Так же горько пошутил он над собой. — Вековуха и есть…»

На корабле Сенькина уважали и даже побаивались. При встрече на всякий случай старались перебежать на другой борт. Береженого бог бережет.

Был он неулыбчив и внешне строг. У него и обличье-то было как у хмурой вертикальной скалы — страшно подступиться. Просто так не подойдешь и не спросишь: как, мол, живете, Николай Николаевич? Обращались к нему только по делам служебным. Дремучие лохматые брови скрывали его глаза, и поэтому никогда нельзя было наверное сказать, в добром он сейчас расположении духа или не в настроении. Телом старпом был чрезвычайно сух, а умом ироничен.

И совсем уж другим человеком был командир электромеханической боевой части Толмачев. «Мех», как его называл Сенькин. Борис Васильевич был этакий мяконький, округлый, лицо у него было простецкое, неприметное, каких на Руси миллионы. О таких лицах когда-то хорошо сказал А. Бестужев-Марлинский: «Их отливает природа для вседневного расхода». Он любил жизнь, людей, море, детей. Все любил и всему радовался. У него уже были два сына-близнеца, перешли во второй класс, а сейчас жена Бориса Васильевича была опять на сносях. Врачи обещали двойню, а то и тройню. «Мех» радовался и трем.

— В куче теплей, — отшучивался он.

Служил он на БПК недавно — год всего. Но за этот срок он ни разу ни с кем не поругался и не испортил отношений. Даже с подчиненными, хотя службу требовал с них жестко и непреклонно. Недаром его боевая часть стала лучшей не только на корабле, но и на всей эскадре. Дело свое он знал туго, того же требовал и от других.

Одним словом, человек как человек, даже больше — хороший человек. Вот только был он неистощимым фантазером, и именно это раздражало старпома, человека сугубо прозаического. Он твердо был убежден, что у «меха» мозги с вывихом. Непонятное всегда настораживает и даже чуть пугает. Вот так настораживал Толмачев и старпома.

Началось это еще год назад, в их первый дальний поход. Как-то ранним утром старпом увидел, как Толмачев, стоя у борта, подержал над головой пустую бутылку, затем аккуратно заткнул ее пробкой и сунул в карман. Зная, что инженеру-механику по долгу службы положено собирать в бутылки на анализ пресную воду, топливо, машинное масло, и застав его за этим занятием, старпом не обратил бы никакого внимания и прошел мимо — человек занят своим служебным делом. Но тут было что-то не совсем то, старпом почувствовал это многоопытным нутром. И всегда сдержанный Николай Николаевич не утерпел:

— Что это вы делаете, Борис Васильевич? — так, на всякий случай, спросил он.

— Собираю ветер, — невозмутимо и с обычной улыбкой ответил Толмачев.

— Зачем?

— Коллекционирую… — Механик повернулся и спокойненько направился в ПЭЖ, а опешивший Сенькин застыл столбом.

«Вот это дела-а-а», — ошалело подумал он.

За обедом в кают-компании старпом из под своих лешачих бровей изучающе и как-то по-новому рассматривал «меха» и размышлял, на какой почве тот мог свихнуться. Но явных признаков помешательства у Толмачева не было. Он улыбчиво слушал, как молодые офицеры допекали такого же, как и они сами, молодого доктора лейтенанта Буро́го. Потомственный сельский житель из глухоманной западносибирской деревеньки, Буры́й по прихоти судьбы попал в областной мединститут, с грехом пополам закончил его, а когда в военкомате ему предложили призваться на флот, с радостью согласился. И теперь вот, завидуя сам себе, он пребывал в должности начальника медицинской службы большого противолодочного корабля.

Известно, что образование прибавляет только знания, но не ум. Буры́й же оказался счастливым исключением: благодаря институту он не только пообтесался и поднахватался разных полезных и бесполезных знаний, но даже и поумнел. Вот только по части русского языка он так и остался, как говорится, с пробелами. Он, например, упрямо говорил «травиально», наивно полагая, что это слово произошло от флотского «травить», «лаболатория», «морально-психиологический», «консилий», «симпозий».

Однажды доктор, рассердившись на молодого и хамоватого кока, вслед ему пробурчал:

— Тоже мне, грепфрукт отыскался…

— Док, не грепфрукт, а грейпфрут…. — поправил его кто-то из офицеров.

Буры́й сердито отрезал:

— А я и говорю: «грейпфрукт»… Учит тут каждый.

Но в общем-то доктор был человеком веселым, легким, и подтрунивание над ним, нисколько не обижая его самого, доставляло удовольствие офицерам.

Ничего такого-этакого за механиком не заметив, старпом все же на всякий случай спросил его:

— Борис Васильевич, а если серьезно, все-таки что за манипуляции вы проделывали с бутылкой?

— Я и утром вам совершенно серьезно ответил: собирал ветер. Нот. Он назван так по имени греческого бога южного ветра Нота, брата Борея и Зефира. Вы обратили внимание, что еще с ночи на море упал туман? Его нанес нот.

— Поди ж ты, бюро прогнозов… — с заметной издевочкой удивился Сенькин. — А зачем вам, если не секрет, этот нот в бутылке?

— Извините, Николай Николаевич, но чего бы я вам ни сказал, вы все равно не поверите. В отличие от вас, я романтик. Да, да, романтик. Не удивляйтесь. Механики-мазурики, в соляре, масле, сурике — и вдруг на тебе… романтик моря. — Толмачева задел ернический тон старпома. — Я верю в алые паруса, в морских змеев, в Летучего голландца, в тайны Бермудского треугольника, в то, что души погибших моряков переселяются в чаек, и во все прочее такое, что вы называете одним словом: «че-пу-ха».

Старпом вздыбил свои лешачьи брови, и под ними блеснула молния — ему не по душе пришлась непривычная для «меха» запальчивость. Но он одернул себя.

— У вас, Борис Васильевич, сдается мне, представление о морской романтике какое-то опрокинутое. Я бы сказал, не совсем здоровое.

— Уж лучше нездоровое, чем вообще никакого. — И, почувствовав, что он сдерзил, Толмачев постарался как-то сгладить свою резкость. — У нас с вами, Николай Николаевич, просто-напросто разнопонимание этого слова.

Атмосфера в кают-компании начинала недопустимо накаляться, и доктор решил встрянуть в перепалку, выступить в роли громоотвода:

— Извините, товарищи офицеры, но я, как врач, должен предупредить вас, что пищеварение любит тишину. Еда — самое интимное общение человека с природой. Это не мое, Мечникова. — На этот раз доктор проявил скромность, не присвоил себе чужих мыслей, что за ним водилось. — И не надо это общение нарушать даже самыми умными разговорами.

Доктор своего добился: спорщики разошлись мирно.

А через несколько дней после дружеского визита корабля в Триполи, зайдя по каким-то делам в каюту Толмачева, Николай Николаевич увидел такое, чего никак не могло вынести старпомовское сердце: весь подволок каюты механика от борта до борта был завешан какими-то буро-белыми водорослями. Они лохмотьями свисали с трубопроводов, оплели броняшку иллюминатора и умывальник, вольготно развалились на койке Толмачева. Каюта напоминала обсыхающий грот: так же полутемно, сыро, остро пахнет водорослями и чуть-чуть гнильцой. Старпомовские могучие брови сошлись в одну линию.

— Это как понимать, Борис Васильич?.. Вам сюда еще крокодила не хватает…

«Мех» так и засветился улыбкой — ему очень хотелось сказать, что со временем, возможно, и крокодил будет.

— У себя в квартире можете устраивать хоть зверинец, а на корабле ваша каюта — служебное помещение. — Не добавив больше ни слова, старпом круто повернулся и вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.

Пришлось Толмачеву для водорослей искать другое убежище — мало ли на корабле таких дырок, куда даже самому занудливому старпому и в голову не придет лезть. А инженер-механик для того и служит на корабле, чтобы знать все эти дырки и проверять в них чистоту и порядок.

Прошло недели две. Старпом уже и забыл про эти водоросли. Но Толмачев напомнил о них сам.

В автономном плавании в Средиземном море не часто, но все же выпадают вечера, когда не штормит, над самыми мачтами не ревут американские самолеты, корабль прямо посреди моря стоит, зацепившись якорем за макушку давно погасшего подводного вулкана, вахта немногочисленная — якорная, а вокруг черным-черно, тихо-тихо и вода за бортом ласковая, шепотливая. Безветренно, теплый воздух напоен грустью и покойной радостью.

В такие вечерние часы просто невозможно долго грустить в одиночестве, душа требует человеческого участия, тепла. Матросы и старшины, как правило, собираются у обреза на юте и вспоминают о доме или же заливают веселые байки. Ярко мерцают огоньки сигарет, выхватывая из непроглядного мрака белозубые улыбки.

Офицеры, не занятые неотложными делами, тоже после ужина собираются в кают-компании. В эти вечера незаменимым бывает штурман капитан третьего ранга Фиолетов: он до училища закончил полный курс музыкальной школы по классу фортепиано, и, если у него бывало настроение, Фиолетов с удовольствием играл весь вечер на пианино. Судя по виртуозности исполнения, флотская служба сбила с истинного курса очень талантливого музыканта. Но сам Фиолетов об этом не жалел. В могучих звуках океана, в напряженном гуле турбин корабля, в посвисте ветра в вантах ему слышалась другая музыка, более близкая его сердцу.

В тот вечер настроения у Фиолетова не было: он уже третий месяц не получал от жены писем, понимал, что опять заболел сын Ванятка. Обманывать жена не умела, а правду писать не хотела. Сын у них был, как называют врачи, «кесаренок», ребенок повышенного риска. Вот и цепляются к нему хвори третий год подряд, совсем замучили маленького человечка.

Фиолетов внял просьбам товарищей, сел за инструмент, вяло потыкал пальцем в клавиши и поднялся.

— Не могу сегодня, братцы. Душа не лежит…

И тут же из угла донесся бодрый, как всегда, голос балагура-доктора:

— Да, это оно безусловно так, если что так, оно конечно, но тем не менее, однако… — Замолчал, прислушался.

Фиолетов подошел к Толмачеву и обнял его за плечи.

— Борис Васильевич, расскажи нам что-нибудь интересное… А?

Все знали, что механик прямо-таки напичкан всякими романтическими и таинственными историями, связанными с морем, и любит их рассказывать. Чиниться Толмачев не стал.

— В середине прошлого века английский парусник «Минерва», загрузившись, вышел с Бермудских островов на порты Африки и Дальнего Востока. Путь предстоял долгий, и сначала никого на берегу не волновало отсутствие вестей с «Минервы». Но прошел год, другой, и владельцы судна поняли, что оно погибло.

Рассказывать все эти истории Толмачев не только любил, но и умел. Голос его то понижался до таинственного шепота, то замолкал вовсе, то вдруг взрывался, заставляя сердца слушателей биться от радости или от ужаса. Слушали офицеры его, как мальчишки: раскрыв рты и затаив дыхание. Тем более история «Минервы» была действительно мистически-невероятна, фантастична.

Назад Дальше