Океан. Выпуск двенадцатый - Беляев Владимир Павлович 4 стр.


— Успокойтесь, Кузьмич, — сказал ему Малов. — Вы правы, успокойтесь.

Старпом дождался, когда Кузьмич ушел из рубки, и, отведя Малова в сторону от рулевого, сказал тихо:

— Капитан, я проверил плотики. Один из них разнайтован. Я нашел эту карту и несколько ракет — вот здесь, в рундуке, все это.

— Ясно, — сказал Малов. — Прошу об этом пока никому не говорить, после вахты все в пакет и ко мне в каюту.

— Вас понял, — четко ответил старпом.

«Вот и этот гардемарин докопался. Стоило ли говорить с ним, чтобы не болтал? Но он не поймет ведь», — подумал Малов.

В открытые лобовые окна рубки было видно, что туман идет на убыль, он уже не был таким плотным, как несколько часов назад. Справа и чуть впереди по курсу была видна плавная корма спасательного буксира, слева росли очертания траулера. Тифоны методично буравили воздух, всхлипывали и вновь смолкали. Матросы толпились вдоль бортов, и боцман стоял прямо у штевня, плотно прижав к глазам черный бинокль.

— Видимость пять баллов, — сказал старпом. — Если и дальше так пойдет, то это значительно облегчит дело, если…

Он не договорил, пристально посмотрел на своего капитана. Малов промолчал, потом еще раз связался по радио с капитанами, занятыми поисками. Нигде ничего нового, только все выражали надежду, что теперь, когда туман рассеивается, шансы спасти Сухова значительно увеличились.

Капитан плавбазы «Крым» Аверьянович нельзя сказать чтобы был женоненавистником, что жизнь обошла его, что на берегу он был жестоко обманут; нет, он недавно женился, был влюблен, но твердо и раз навсегда уверился, что океан не для женщин, что им здесь не место. Он знал, что начпрод Людмила Сергеевна влюблена в штурмана с «Диомеда», осложнений это не приносило, но чувствовал, что это серьезно, знал, что начпрод его женщина строгая, обстоятельная и что главное для начпрода — идеально честная во всех расчетах, а потому никаких шуток по ее поводу сам не позволял да и других одергивал. Однако в таком варианте, когда один из влюбленных находится на другом судне, по его мнению, хорошего было мало. Во-первых, тот сейнер, где находится влюбленный, постоянно лезет на швартовку; в смысле сдачи рыбы это выгодно, а вот снабжать его часто топливом, продуктами, бельем не столь приятно; во-вторых, даже при сдаче рыбы влюбленный с сейнера всеми правдами и неправдами рвется на базу. Отказать в пересадке невозможно, тем более что официально заявляется, будто направляется товарищ к врачу, и приходится подавать сетку. Забежав на мгновение в амбулаторию и отметившись там, влюбленный, как таран, рвется в кормовую надстройку, где живут женщины. В итоге выгрузка заканчивается, а сейнер, сдавший улов, не отходит без члена своего экипажа, и приходится несколько раз напоминать по судовой трансляции, что время свидания истекло. Но капитан не мог обижаться на своего начпрода, здесь была точность, и в те два подхода к «Диомеду» никого не надо было разыскивать. Отношения начпрода и Сухова не походили на случайную игру в океане, встречу ради встречи.

Людмила Сергеевна не любила излишних разговоров, слыла молчуньей, и даже ее соседка по каюте буфетчица Тоня не знала никаких подробностей, хотя часто ночами пыталась завести разговор о Сухове. Только однажды Людмила Сергеевна рассказала ей о своем знакомстве с Суховым.

Это случилось три года назад. На плавбазе «Крым» кончились запасы овощей и мяса. Тогда по распоряжению начальника экспедиции сейнер «Торопец» прервал лов, приняв на борт Людмилу Сергеевну, и был направлен к транспортному рефрижератору «Гавана», который прибыл в район промысла из порта. Команда на сейнере состояла только из мужчин, болтались они в океане уже четвертый месяц, и многие впервые видели женщину вблизи в этом длительном рейсе.

Людмилу Сергеевну пригласили к капитану, шутили, каждый старался, чтобы она обратила на него внимание. Ей запомнилось это милое ухаживание, шутки, анекдоты, рассказываемые под дружный хохот, теснота в каюте капитана, где все пододвигали ей самодельные балыки, рулеты, но больше всего ей запомнились глаза штурмана «Торопца» Сухова, его молчание, его готовность вступиться за нее в любой момент. Они еще не сказали друг другу ни слова, но между ними уже образовался незримый, не видимый никому мост, соединяющий их мысли, движения, та тяга, которая возникает вдруг с первого взгляда и все растет, укрепляется с каждой минутой и которую уже ничто не может разрушить, хотя поначалу стараешься ей сопротивляться, откинуть ее всем своим прежним опытом, не оставляющим надежды на счастливый исход и не желающим никаких повторений.

На швартовку к плавбазе подошли под утро. Было странно отсюда, с маленького сейнера, наблюдать, как растет впереди огромный борт с надписью на нем «Крым». Людмила Сергеевна и не думала никогда, что база ее такая исполинская, напротив, временами, и особенно в шторм, плавбаза казалась ей беззащитной, такой крошечной посредине разъярившихся валов, а здесь, с сейнера, когда вода плещется рядом, нагнулся с борта — и можно зачерпнуть ладонью, с сейнера, который резко подбрасывало зыбью, она смотрела на растущую громаду, на целый город огней, надвигающихся осторожно и медленно, и плавбаза казалась ей самым уютным и надежным местом в мире, но почему-то ей не очень хотелось покидать гостеприимный шаткий «Торопец». Были уже поданы тросы, на базе цепляли сетку для продуктов, на сейнере матросы подволакивали ящики к борту, Сухов стоял рядом с ней, и тут ее как будто осенило, она и не собиралась ничего предпринимать, но помимо своей воли, надеясь на что-то, сказала, ни к кому конкретно не обращаясь:

— Как же я справлюсь на сетке? Там же у меня в ящиках банки с соком, их надо поддерживать.

— Я помогу, — сказал Сухов.

И когда подали сетку и они ухватились за стропы, он стоял совсем рядом, и его рука была у нее за спиной и касалась легко, осторожно, и в то же время она чувствовала, как он весь напряжен, как готов поддержать ее, и ей было совсем не страшно, когда палуба оторвалась, пошла куда-то вниз, на базе закричали: «Вирай помалу!», и они закачались вверху. Она даже решилась взглянуть вниз, туда, где между бортами вскипала, пенилась вода, где скрипели, визжали сдавливаемые резиновые кранцы. Это было страшно, и она зажмурилась, чтобы не закружилась голова, а когда открыла глаза, увидела рядом лицо Сухова, его улыбку, он что-то пытался сказать ей, она не расслышала, но кивнула головой, и в это время сетка опустилась на базу. Сухов придержал ее за талию несколько дольше, чем это требовалось для страховки, потому что они уже стояли на твердой просторной палубе, окруженные нетерпеливыми матросами, жаждущими узнать, что удалось достать на транспорте.

Пока разгружали сетку, усилилась зыбь. На «Торопце» оставались еще ящики с мясом, их успели погрузить, подать на базу, и в это время очередная волна зыби рванула судно в сторону, кто-то закричал: «Полундра!» Лопнул прижимной конец. Затем разорвало кормовой. Волны зыби периодически и методично накатывались на борт, становились все более крутыми. На «Торопце» успели отдать носовой конец, и сейнер, подхваченный пятиметровыми волнами, то устремлялся вверх, то исчезал из глаз, опускаясь между валами, и на том месте, где он недавно был, уже ничего нельзя было рассмотреть.

Было решено подождать, когда зыбь уляжется, и тогда идти на швартовку. Сухов остался на базе.

Зыбь не утихала в течение суток, за это время они успели рассказать друг другу о многом, она узнала о его военном детстве, его трудную жизнь в послевоенные годы и тот долгий путь, которым он шел, чтобы стать штурманом. О срыве на этом пути. У нее создалось впечатление, будто они очень давно знают друг друга.

«Торопец» снялся с промысла на месяц раньше плавбазы. Сухов приходил в порт, когда база встала к причалу, искал Людмилу Сергеевну, но она постаралась уйти с борта так, чтобы он не встретил ее. Вот уже десять лет она жила одна, сын вырос и поступил в училище, а один раз ошибившись в выборе, она уже не искала новой судьбы.

Прошел год. И, как-то случайно встретив Сухова в порту, Людмила Сергеевна не выдержала, кинулась ему навстречу, увидела слезы в его глазах, и, хотя это было столь необычно, именно тогда она поняла, как он одинок. Сухова надо было заставить поверить в себя, ему нужен был человек, который бы тоже нуждался в его поддержке. И она чувствовала, как с каждой новой встречей он все больше оживает, возвращается к жизни. А перед отходом в этот рейс Сухов ходил в инспекцию. Рассказывал он ей об этом оживленно, говорил, что требуется совсем немногое, нужны курсы, что в конторе хотели в этот рейс его направить капитаном, но не было подходящего судна. Он решил, что лучше всего ему теперь плавать не на малых сейнерах, а устроиться на базу, тем более у него пошаливало сердце, да и они бы смогли быть все время вместе.

На берегу у Сухова была своя семья, свой дом, и, хотя Людмила Сергеевна знала, что дом тот давно стал чужим для Сухова, ей это было неприятно: различные слухи, осуждения, разговоры в конторе, встречи тайком, хотя и таиться уже было ни к чему. Сухов сам рассказал жене обо всем. Опрометчиво ли было это с его стороны — судить трудно, в этом был Сухов. Он не умел выкручиваться, лгать, и в то же время жила в нем какая-то неуверенность, которую Людмила Сергеевна пыталась вытравить из него. Висели над ним прежние неудачи, груз которых надо было скинуть во имя его же блага, чтобы он мог подняться, встать во весь рост, жить раскованно. Теперь, когда, казалось, все прояснилось, он вдруг исчез, и она не в силах ничего сделать, чтобы спасти его!

Людмила Сергеевна выбежала из рубки, кинулась к радистам, те пытались успокоить ее, сказали, что все прекратили лов, что Аркадий Семенович перешел на «Наяду», что «Наяда» идет к «Диомеду». Она побежала вниз, чтобы упросить Шестинского взять и ее на «Наяду», но было уже поздно, сейнер отходил от борта.

На базе подавали в цех рыбу, принятую от «Наяды». Матросы возили снег, засыпали его в бункера, где он тотчас смешивался с темной водой и серыми слоями рыбы. Снег из льдогенераторов был первозданно чистый, искрящийся, матросы лепили снежки и швыряли друг в друга, — шла обычная работа, жизнь продолжалась. Но сейчас все это показалось Людмиле Сергеевне кощунством, бездушием, ей хотелось накричать на пышущих здоровьем молодых матросов, ровесников ее сына, она отвернулась, вцепилась в фальшборт и наклонилась к воде. Там, внизу над водой, стелилась дымка, в прогалах этой дымки виднелась поверхность моря, не голубая и искрящаяся, как обычно бывает в этих широтах, а темная. Такая вода встречается в лесных озерах, темно-коричневая, вязкая вода.

IV

— Давай, шеф, покажи себя, — сказал Ефимчуку боцман, — покажи свой класс, начальство большое к нам идет, так что учти, чтобы были твои люля-кебабы! Усек?

Боцман, здоровенный детина, обожавший камбуз и всегда требующий добавки, был, пожалуй, единственным на судне, кто нашел общий язык с поваром. Заговаривал ему зубы, помогал, чем мог, и поэтому стал своим человеком в провизионке.

Ефимчук рубил мясо. Равномерно опускался топор, точно находя промежутки между костями.

— Какое еще начальство? — спросил он равнодушно.

— Сам Шестинский. Говорят, расследовать будет: почему, что, отчего. Да и командовать поиском.

На мгновение топор застыл в руках Ефимчука и жмакнул по куску говядины в кость.

— Ну, я пошел, — сказал боцман. — Надо «ледянку» принять.

«Ледянкой» называли легкую алюминиевую шлюпку — это Ефимчук знал. Уже на переходе он успел многое запомнить: и как спускать шлюпку, и как пользоваться плотом. Когда были учебные тревоги, он путался в мудреных названиях, но никто над ним не подсмеивался, а, напротив, охотно все объясняли. Ему нравился флотский порядок, точность во всем, и он клял себя, что раньше не устроился на рыбацкий траулер, много раньше, а проторчал столько лет в приморском санатории, хоть и отдаленном от больших городов, тихом, но зато с калейдоскопом лиц, со сменой заездов, с мельтешением людей, вырвавшихся отдохнуть. Им не было никакого дела до того, кто и как готовит в парах огромной кухни, им был виден только результат, и вкусы у них были привередливые. Здесь же никаких жалоб — все довольны.

Много людей за эти годы побывало в том санатории. И то, чего он со страхом ждал, произошло. Это было явление оттуда, ожившее привидение. В парке санатория, среди весенних, блестящих от дождя кустов, шел Паскин: белые седые волосы, холеное лицо, острый взгляд насмешливых черных глаз и оттопыренные губы. Ефимчук узнал его сразу: глубокий шрам пересекал высокий лоб Паскина — и больших доказательств не требовалось. Ефимчук тотчас свернул в боковую аллею, а на следующий день внезапно занемог, и врач санатория, ничего не обнаружив, решил, что все дело в нервах. «Больной» провалялся дома ровно столько времени, сколько отдыхал в санатории человек с белой гривой волос и шрамом на лбу. После отъезда Паскина Ефимчук задумал уволиться. Свое выздоровление он отметил походом в ресторан, что было не совсем обычно для уклада его жизни, основным правилом которой было стараться меньше вылезать из дома и не заводить никаких друзей-приятелей, любящих лезть в душу с расспросами. Ресторан был в другом городке, в получасе езды от санатория, там Ефимчука не знали, и хотя он пришел рано, все равно сел за самый дальний столик, с тем расчетом, чтобы никто не польстился на свободное место рядом с ним. Но получилось так, что в ресторане уже через час стало шумно и многолюдно, за столиками мелькали загорелые руки, лица, синие куртки с шевронами. Оркестр исполнял на заказ одну и ту же песню о моряке, который вразвалочку сошел на берег. Рядом за столом сидел высокий плотный человек с водянистыми, но веселыми глазами, к которому все относились почтительно, а в спорах обращались за советом и окончательным решением только к нему, со всех сторон то и дело слышалось: «Петр Петрович, а как вы считаете?»

Часам к восьми моряки сдвинули столы, появились девушки, все в зале завертелось, задергалось в современном танце. Петр Петрович, оказавшийся капитаном рыболовного сейнера, из-за стола поднялся и в тот момент, когда они остались сидеть одни, а все остальные танцевали, кивнул Ефимчуку, улыбнулся, широко открывая ровные зубы, сказал:

— Скучаем, отстаем от молодежи.

Ефимчук согласился с ним: мол, да, не те годы, хотя был этот капитан в полтора раза моложе. Они разговорились, и впервые за все последние годы Ефимчук не стал отмалчиваться, поддержал разговор. Капитан жил заботами промысла, говорил, как ловили скумбрию в Атлантике, рассказывал о сдаче рыбы в каком-то африканском порту. Ефимчук слушал заинтересованно и в ответ на вопрос, как он живет, объяснил, что остался один, без семьи, годы упущены, пристроился поваром в санатории, жизнь скучная, все надоело, люди приезжают на короткое время, бесятся, но ему это все ни к чему, противно, так вот уходит время.

— Старик, — сказал Петр Петрович, — не так живешь, старик!

Ефимчук согласился:

— Не так.

— Давай с нами в Атлантику. Радость у меня — новый сейнер получаю, а вот с поварами не везет. Решайся. Будешь кормить не каких-то там бездельников, а тружеников. Видел моих ребят? Один к одному и непривередливые!

— Наверное, трудно к вам оформиться, — засомневался Ефимчук.

— Ну, ерунда. Если медкомиссию пройдешь, остальное беру на себя. Пойдем без захода, а потом посмотрят в кадрах, оформят все как положено. Так лады?

А потом, когда оркестр кончил играть, Ефимчука перетащили к ним за столик, и Петр Петрович сказал:

— Это вам не какой-нибудь самоучка, это настоящий шеф-повар из санатория!

В своей душной маленькой комнате Ефимчук долго ворочался на узком диване, вставал, пил холодную воду, нашлась в холодильнике и бутылка пива. Забылся он тяжелым сном лишь под утро, а когда солнце пробилось сквозь стекло, он тотчас открыл глаза и вскочил с постели. Спал он не раздеваясь.

Так было всегда. Он просыпался сразу, спрыгивал на пол, осматривался, как бы не веря, что здесь он один, что начинается новый обычный день и никто не стоит за дверью, никто не явился за ним ночью. Он всегда оставлял окно приоткрытым — так, на всякий случай, хотя понимал, что в его годы убежать, выпрыгнуть из окна со второго этажа будет трудно. В его существовании был один выход: затаиться, стать неприметным, жить так, чтобы комар носа не подточил. Здесь, в Прибалтике, пока все сходило; народ был пришлый, некоренной, понаехали со всех концов: кто из Белоруссии, кто из Сибири, никто ничему не удивлялся. Работает одинокий старый человек, дело свое знает, отдыхающие довольны — и ладно. С годами прошлое отодвигалось все дальше, иногда казалось оно страшным, нереальным сном, историей, увиденной в кино, хотелось верить, что все это было не с ним. Он отгонял видения тех лет, но чем больше сопротивлялся этим видениям, тем чаще и настойчивее будоражили они его — входили в полудреме ночей, настигали неожиданно. Это были тени истощенных людей в порванных гимнастерках, бараки, грязь, в которой умирали раненые, и смерть со всех сторон, из которой он вышел, встав на сторону откормленных властителей, заслужив их доверие, получив право на жизнь. В двадцать три года расставаться с ней было страшно. Годы списывали все. Где теперь те, кто остался в длинных бараках, за проволокой? Их нет, давно нет.

Назад Дальше