Сначала они говорили о Москве, об общих знакомых, о новостях столицы, и Латов не ждал, что Куликов скажет, между прочим, что ему часто снятся родные места, и он жаждет как можно скорее вернуться домой, и вся экзотика Востока ему давно наскучила. Он знал, что его собеседник, так любезно привезший его в Баальбек, серьезный и внимательный, всегда расположен больше молчать, чем говорить, но когда он начинал говорить о Ливане или вообще о Востоке, то его можно было слушать без конца, так убедительно в его рассказе оживали картины местной жизни. И слушавший убеждался, что перед ним настоящий знаток и тонкий наблюдатель.
И действительно, Куликов провел годы на Востоке, изучал его неторопливо и вдумчиво. Его жизнь в арабских странах не была только служебной командировкой. Это было его призванием, его страстью. Поэтому Латов и сказал, смущаясь:
— Вы, Андрей Михайлович, видели, конечно, много приезжих из Москвы, которые, наверно, спрашивали вас все об одном и том же. Поэтому простите меня заранее. Что мне здесь бросилось в глаза? В Сирии и в Ливане так много памятников древности, так много развалин! Судя по всему, когда-то тут жили миллионы людей, не для пустыни же построена Пальмира или этот удивительный Баальбек! Какая высокая культура, какие памятники, выдержавшие тысячелетия! Что случилось с этими странами? Я вижу, что здесь могли бы жить миллионы, десятки миллионов, а их нет. Вы можете на это ответить?
Куликов улыбнулся своей тонкой бледной улыбкой:
— Могу ответить. Вспомните, чего нам стоило одно татарское нашествие. Не осталось на Руси почти ни одного непострадавшего города или селения. Новгород и Псков уцелели случайно. Не дошли татары из-за болот. Сколько было тогда развалин! И в них жили. Один Киев как пострадал! А сколько погибло людей! А это было только одно иго, правда, целых двести лет.
А тут один завоеватель сменял другого. Проходили века сплошных битв и нашествий. Что сказать об одних византийцах, кстати, громивших вовсю эти храмы, увозивших отсюда и камни и колонны в Константинополь. Арабы здесь строили из древних камней незатейливую крепость, византийцы — свою базилику. Двести лет крестовых походов, двести лет непрерывных войн. Крестоносцы с огнем и мечом проходили эти руины. Монголы осаждали город и жгли его, сам Тамерлан, стоя на высоте этих чуждых и враждебных ему платформ, смотрел с наслаждением, как огонь пожирает остатки сооружений. А жителей ведь тоже не жалели: кого уводили в плен, кого на месте кончали, кого убивали в сражениях. Запустели эти страны. От всего уцелела береговая узкая полоса с городами, потерявшими былое значение, но связанными с заморской торговлей. Города внутри страны жили еще большой жизнью. Но тут как раз приходили новые разрушители — землетрясения. Эти края и теперь трясутся ежегодно. Только в позапрошлом году подземные толчки разрушили на юге много селений, убили сотни людей. А в старину иные землетрясения сразу разрушали десятки городов и замков. Нашествия продолжались. После монголов пришли турки и кончили с достижениями прошлого, как мы сейчас говорим. Они поставили последнюю точку. Образцом их архитектуры был походный шатер, четыре копья по сторонам. Все, что осталось от арабской образованности и греческой и римской культуры, покрылось ночью безвременья. Никому эти древности больше не были нужны. Султанская Турция всегда боялась арабов и не очень стремилась к тому, чтобы эти края процветали.
— Я видел на полях у феллахов деревянную соху, мотыгу. Пашут на ослах, — сказал Латов. — Я даже зарисовал некоторых крестьян — нищие, как церковные крысы, как говорили в старину.
— Тут всюду безземелье. — Куликов махнул рукой. — А что будешь делать? Наделы крошечные, нужда у крестьян отчаянная. В основном питаются оливками. А тут еще беженцы, которых некуда девать.
— Я не думал, что это так. Правда, я представлял Восток иначе, — сокрушенно сказал Латов.
Они помолчали.
— И надо всем, — сказал Латов, — эти шесть колонн. Если бы от нас, сегодня живущих, остались такие памятники, чтобы нашему умению, нашему искусству удивлялись люди через тысячу лет! Вот о чем я думал весь день. Сколько же нам надо сделать, чтобы создать — не колонны, нет, это и до нас за тысячу лет умели, а вот такое, чтобы одолело время и осталось прекрасным. От нашего железа, бетона и стекла, которые и сейчас глаз не радуют, едва ли что сохранится...
— Останется кое-что и от нас, — сказал Куликов. — Мы строим плотины, каналы, моря, города не на сто лет...
— Я думаю не о плотинах, морях и каналах. Я говорю о том, что будет создано нами такого, чем бы любовались люди будущего, как чем-то особенным, неповторимым, и говорили бы о том с восторгом и с сожалением, что вот такого они сами не умеют. Вот этим почти разрушенным Баальбеком любуются же люди, приезжая из всех стран мира! И удивляются, и даже не могут сказать, как подымали такие невероятные каменные платформы...
— Будущий век жить будет другими чудесами. Конечно, стекло на тысячу лет не сохранить. И разрушительные средства нашего времени тоже иные, от них уцелеет, в случае чего, мало. Но надо вам, художникам, создавать такие произведения, чтобы им удивлялись не через тысячу лет, а сейчас, современники, как при жизни этих богов им удивлялись приходившие на поклон.
— Все-таки как они умели работать! Просто чудо какое-то! Но посмотрите, кто к нам идет!
Куликов повернул голову и увидел, как прямо к их столу подходит подтянутый, весь в черном, с приглаженными белопенистыми волосами, уже без темных очков, широколобый, с какими-то холодными и как будто разными глазами сам почтенный продюсер Моссар.
Он шел уверенным и легким шагом, как будто заранее уговорился встретиться здесь с Куликовым и сейчас будет просить извинения за опоздание. Он поклонился Латову, сказав по-русски:
— Я видел вас утром. Вы рисовали шесть колонн, не правда ли?
Моссар взял от соседнего столика стул и продолжал:
— Могу я присесть? Я уже обедал. Я так присяду. Выпью чашечку кофе. Будем пить рюмку коньяку...
Слуга принес кофе и коньяк. Куликов познакомил Моссара с Латовым.
— Это художник из Москвы.
— Первый раз здесь? — спросил Моссар.
— Первый, — сдержанно ответил Латов.
— Я вас понимаю. Я тоже когда-то был ваших лет. И колонн Баальбека когда-то было пятьдесят четыре, а теперь шесть. А потом и эти шесть упадут. Вероятно, это судьба всех колонн, народов, каждого отдельного человека. Вы приехали из далекой России. Я тоже приехал издалека. Мы все пилигримы, и все куда-то идем, и никто не скажет точно — куда. Ах, господа, — сказал он, пригубливая чашку кофе, запивая крошечным глотком коньяка, — мы даже не подозреваем, как устало человечество, как мы все устали. Мы видим, как устарело все прошлое. Надо от него освободиться — чем раньше, тем лучше. Мир должен пройти через ищущего, совершенно свободного человека, который не верит в будущее, а верит в сегодняшний день, и ему наплевать на все, что сделано до него, тем более что никакой связи с прошлым у него нет. Вы художник, разве вы не чувствуете, что искусство умирает, кроме кино, телевидения и радио...
Латов сделал протестующий знак и хотел что-то сказать, но Куликов поднял палец и остановил его. Моссар продолжал:
— Кино, телевидение и радио — это киты, на которых будет стоять все представление человека о мире, его окружающем. А все остальное пусть остается туристам! Любознательность пресыщенных техникой людей, свободные деньги и реклама гидов. Ах, первобытные камни, ах, древность, ах, тайны! Тайн нет...
— Подождите, — не выдержал Латов, — вы забыли про социальный прогресс, про то, что с всеобщим распространением знаний в людях будет развиваться и чувство прекрасного... Как можно забыть прошлое...
— Рост знаний! — усмехнулся Моссар. — Да, люди скоро на Луне будут добывать ее богатства, а тут, на Земле, миллионы неграмотных будут все так же мечтать о лучшем, о том, как быть сытыми...
Половина человечества живет на голодном пайке. Вот и те, что строили этот Баальбек, нищие рабы, тоже мечтали о лучшем. И те, что впроголодь живут сегодня здесь, в Ливане, тоже мечтают... И так будет всегда!
Латов снова не удержался:
— Вы говорите очень печальные вещи, но зачем же вы тогда снимаете здесь фильм? Вы же верите в него и в то, что он будет иметь успех, что-то скажет людям, и они за это свои деньги отдадут вам...
Моссар зажег сигарету, вставил ее в какой-то вычурный черный мундштук, посмотрел с удивлением на взволнованное лицо Латова и не спеша ответил:
— Фильм — это дело, это — деньги. Есть фильмы умные и скучные, они умирают тут же, от перегрузки. Их не воспринимает зритель. Вы не хотите понять, что человечество устало — от войн, бедствий, революций, что оно живет в страхе. В страхе близкого уничтожения. Поэтому оно многое воспринимает по-своему...
— Я знаю содержание сценария вашего фильма. Это бред! — зло выкрикнул Латов.
Моссар не смутился. Его разноцветные глаза блеснули.
— Весь мир — бред. Человек одинок, он приветствует хаос, распад, чтобы почувствовать себя свободным от всего. В мире выпускаются тысячи фильмов. И вот они должны стремиться сделать человека забывшим все прошлое. Оттуда идут все беды, все кризисы. Все, что было, не стоит ничего. Надо идти вперед! Без страха, смеясь над прошлым и топча его. Все человечество, все люди сегодня любят видеть на экране кровь, ужас, невероятное. Их к этому приучили. Вы же снимали Аэлиту! Это тоже фантазия и не очень впечатляющая, потому что испорчена политикой. Красноармеец на Марсе — это ваша затаенная мечта.
Кино — полусон. Человечество живет в полусне — оно не хочет ни заснуть, ни проснуться. И надо его держать в этом состоянии, потому что оно ему нравится. Людям невозможно стало понимать друг друга. Они разъединены, потому что техника, окружающая нас, бесчеловечна. Человек ничтожен перед созданиями из металла и сплавов, его поглощает, например, корабль-левиафан, бросает в свое чрево, рассекает с ним волны с невообразимой быстротой, опускается под воду, взлетает в яростные бездны космоса. Человек — песчинка. Как страшен ночью современный город! Он весь как та электрическая машина, которая может считать и писать, может отвечать на все вопросы, вся вздрагивая от механического напряжения. Машины, одна другой ужасней по формам, идут по улицам,, входят в дома и во сне преследуют людей в кошмарах. Обещают все новые чудеса. Угроза атомного гриба убивает будущее. И одинокий человек в страхе закрывает лицо руками. В атомный век одиночество человека обязательно. От этого никуда не уйти. Но от этого рождается бесстрашие. Мы, одиночки, ничего не боимся. Мы рушим все преграды. Мы освобождаем психику человека от всего трагичного и уничтожаем его власть над ним.
Зачем рисовать эти колонны, которые уже ничего не говорят никому? Мы превращаем их, снимая в нашем фильме, в современную, пусть немного болезненную, но волнующую сказку, и они оживают и дают нам хорошие деньги. Это бизнес. Мы можем сказать, что мы превратили мертвый мир в живой, и это дает ему право жить в наших фильмах и служить нам и нашему бесстрашию. Никаких идей мы не вкладываем в эти колонны. Посмотрите, сейчас никто не выдвигает никаких ведущих в будущее идей. Все боятся коммунизма, дрожат перед возможной катастрофой и уходят в мрачные и безвыходные рассуждения. Мы даем выход — мы осмеиваем прошлое, не верим в будущее и не боимся настоящего.
— Простите меня, — воскликнул Латов, — такие фильмы, как ваш, — это не всемирный выход, а всемирная пошлость, всемирная безвкусица, это бессилие, а не сила! Кого он привлечет, ваш фильм?
— Вы еще молоды, как ваша страна, — сказал Моссар, зажигая спокойно новую сигарету. — Но если бы ваша страна купила мой фильм, если бы эти «Шесть колонн» показать у вас в Москве, очереди стояли бы несколько месяцев и вы ничего не смогли бы поделать. Не отвечайте словами пропаганды! Это факт! Приходите сегодня вечером — это будет прекрасное зрелище... Что вы скажете, господин Куликов?
Куликов, слушавший молча самодовольного до наглости Моссара, сказал тихо и вполне незаинтересованно:
— Вы знаете мое мнение. Мы уже говорили с вами раньше об этом; мы придем сегодня вечером, обязательно придем. Нам очень любопытно увидеть своими глазами, как делаются мировые фильмы...
Моссара окликнула девушка, смуглая, большеглазая, с большими выгнутыми бровями, широкими розовыми губами, в черном плаще и черных перчатках. Ожерелье из черных камней красовалось на длинной шее.
Моссар немедленно встал, бросив недокуренную сигарету.
— Каро! — воскликнул он. — Иду! — Он сказал «иду» по-русски, церемонно поклонился своим собеседникам и пошел к ожидавшей его девушке, сбрасывая пепел со своего черного безукоризненного костюма.
Когда они ушли, заговорил Куликов;
— Каков, а! Хорош! Проповедник хаоса! А! Ничего не боится. Обладатель нового секрета борьбы с коммунизмом! Денег много — вот откуда его бесстрашие!
— Слушайте, а ведь это, в общем, хитро придумано, — сказал Латов. — Человечество устало, он его утешает и развлекает. Он — и человечество! Да ему плевать на все усталое человечество! Видите, он его хочет развлечь такими картиночками, чтобы пощекотать нервы... метампсихозами!
— А почему, вы думаете, он так разговорился с нами, так обнажился? — спросил Куликов, прищурясь.
— Не знаю. Обнаглел: разговор с глазу на глаз... Показать, какой он бесстрашный...
— Нет, это он хотел, во-первых, вас уязвить: советский художник, передовое искусство, а рисует древние колонны, никому не нужные, какой же это завтрашний день! А во-вторых, продемонстрировать, что вот он-то, человек будущего, и такие фильмы снимает, что их будет смотреть все усталое человечество, а вот у вас не будет смелости показать их в Москве, а то все будут смотреть не ваши шесть колонн, а его шесть колонн и в очередь выстроятся. Вот в чем дело... Я говорю, конечно, условно...
— Вы шутите. При чем тут я! Я не собираюсь выставлять свои рисунки в Москве...
— Я пошутил, конечно, но он-то серьезно проповедовал свою философию. Я уже не первый раз это слышу...
Когда маленький розовокрыший на закате городок перед развалинами Баальбека погрузился в густой сумрак шафранового вечера, опустившегося на долину Бекаа, Латов и Куликов уже сидели на расчищенном от обломков большом храмовом дворе. Двор этот некогда с двух сторон украшали величавые галереи, в нишах красовались боги и богини, от них теперь не осталось и следа.
Сохранилась только лестница, ведущая к главному храму, и сейчас на площадке над лестницей, там, где когда-то сияли разукрашенные золотом, серебром, мрамором двери капища, вспыхнули юпитеры, откуда-то проник луч прожектора, и началась та непонятная, почти таинственная возня, которая сопровождает каждую ночную киносъемку.
Глазам любопытных, а их оказалось не так мало на дворе, отведенном для зрителей, предстали сначала люди в самых разнообразных костюмах, шумно двигавшиеся во всех направлениях. Над этим шумом раздавались громкие приказания режиссера, крики осветителей, регулировавших свет, треск магниевых ламп, голоса женщин, свистки-сигналы; все это напоминало бестолочь базарной суеты.
Потом начался новый хаос — хаос самой съемки. На первом плане появилась та самая девушка, с которой Моссар ушел из ресторана. Она была в белых одеждах и полулежала на ложе, покрытом почему-то медвежьими и львиными шкурами, два светильника на высоких ножках освещали ее запрокинутое лицо, неестественно белое от света прожектора, за ней оживали какие-то мумии, призраками качались перед ней. Она слабо протягивала руки, как будто обращалась к кому-то с мольбой. Потом руки падали и лежали неподвижно, а она вся начинала дрожать мелкой дрожью, лицо искажалось гримасой боли, она стонала. И тут ее прерывал режиссер, подходил и поправлял ее позу и руки, удалялся во тьму, а перед ней возникал, по-видимому, специалист белой и черной магии. Он протягивал свои жилистые, почти черные, волосатые руки к ее белому лицу и производил всякие пассы, она погружалась в сон, откидывалась на бок, лицом к зрителям, и начинала прерывисто дышать, потом ее вздохи становились все тише, ее заклинатель сбрасывал свой сюртук, срывал галстук и продолжал пассы, вспотев от напряжения, выкатив большие, желтые, как у кошки, глаза. Наконец, отпрянув и вытирая пот со лба, с демонским видом, пятясь, исчезал. Лежавшая вдруг открывала глаза, обводила взором пространство, окружавшее ее, садилась на ложе и делала вид. что вспоминает что-то очень забытое. Тогда прожекторы вынимали из темноты как бы висящие в воздухе шесть колонн, и их неожиданный, ошеломляющий вид заставлял девушку вскрикивать. Но тут появлялся режиссер, махавший руками так, точно он хотел задушить вскочившую. Он сердился и поправлял ее. И снова и снова она вскакивала, и когда вскочила в последний раз так, как нужно, она огляделась. громко заплакала, потом радостно закричала и засмеялась. И тут забили невидимые барабаны, завыли зурны, задребезжали, загремели бубны, и перед девушкой явились существа, одетые в довольно прозрачные рубашки, в золотых сандалиях и с красными маками в волосах. Героиня должна была воспринимать их как видение своей древней молодости. Девицы бурно плясали вокруг ложа какой-то вакхический танец, их освещали разноцветными лучами, они наступали на сидевшую и манили ее к себе.