Ведь на долю Пророка, мир Ему, выпадали испытания потяжелее, края посуровее? Ведь Он бежал от городских ворот Медины под такими же звездами, в такой же пустынной темноте?
В конце концов она проваливалась в некое подобие сна и грезила – о лошадях, о фламинго. Скорее воспоминание, чем сон, – детское воспоминание. Фламинго она видела только в оазисе Була-Тура, в отдаленнейшем уголке крайних пределов широчайшей территории ее клана. Родные ее годами не ездили в Була-Тура – перестали, когда она едва научилась ходить. Не исключено, что это ее первое воспоминание и есть – кочевники фула, погонщики бери-бери, вяло текут верблюжьи караваны, взлетают фламинго. Память сливалась с воспоминаниями о других оазисах – манго и африканская мирра, финиковые пальмы и восковница, цветущая жакаранда, лепестки дымкой окутывают листву, бежит вода, прозрачная и прохладная, и набирать ее легко до смешного, и на вкус она как мята и молотые травы. Она проснулась, и на языке был вкус этой воды.
Ни свет ни заря она лежала неподвижно, глядела, как одна за другой, мигнув, гаснут звезды. Только ветер бодрствовал в этот час.
Она распутывала манжеты, садилась и медленно разматывала сафьян. Стряхивала пыль Сахеля с одежды, глотала воду, жевала ломтик сухого ямса. Как-то раз, когда она возвращалась к дороге, в пыли перед нею зарябила ящерица – вспышка лимонного и лаймового, желтизна на зелени, в один миг появилась и исчезла.
В рассветные часы, пока не очнулся остальной остервенелый мир, ей даровался наималейший шанс. На обочине она опасливо лавировала между гнездовьями шоферов, которых сторонилась накануне, – спящие тела, осевшие в кабинах или пьяно растянувшиеся на циновках. Если идти осторожно, если шагать тихонько, быть может, попадутся объедки: джоллоф, присохший к стенкам горшков, – собрать рисинки пальцами, жадно съесть, – или небрежно выброшенные шампуры с суйя, на которых еще болтаются мясные волокна.
А когда над землею вставало солнце, она поспешно бежала из этих храпящих придорожных становищ, вдоль шоссе направлялась к югу. Солнце – внезапный нестерпимый жар, распахнутая печная дверца, вскоре асфальт размягчался. Мимо с грохотом катили вереницы грузовиков, оставляя отпечатки шин на дорожной черноте.
В ее клане старшие жены хозяйничали, младшие заведовали ремеслами, мужчины занимались скотом – продажей его и покупкой. А дети, мальчики и девочки, за скотом следили – чтоб никто не потерялся, не забрел в зыбучие пески. Лишь с возрастом постепенно разделялись роли – девочки доили коров и собирали просо, мальчики сторожили землю и скот. Сторожили и – самое главное – ухаживали за лошадьми.
На ходу всплыло непрошеное воспоминание: сезон засухи, потом сильные дожди, а с ними орды мух цеце. Ее родные отгоняли стадо все дальше, на выгоны, где посуше, отчаянно убегали от мух и их сонной болезни; ушли за пределы пастбищ, за дальние заставы клана. Так далеко, что в тот год она не училась. А потом вернулась уже не в лицей, а в пыльную уличную школу. Мухи стоили дядьям состояния.
Воспоминания о той засухе. «Мелкая! – отчаянно кричит ей брат, когда тощий лонгхорн устремляется к густому кустарнику. – Бегом!» И она побежала, размахивая палкой, а вол убредал все дальше от стада. Она палкой заколотила его в бок, не дала убежать, мчалась так быстро, что рыбкой нырнула в колючие заросли. Помнит, как брат потом утирал ей слезы, вынимал колючки, говорил: «Ты такая храбрая, очень храбрая».
В их языке нет похвалы выше.
Клан ее не вечно пас коров и удирал от мух. «Мы торговали из засады», – обычно говорили они, и глаза их улыбались. Устраивали засады на арабских караванщиков и туарегских торговцев солью. «Вели переговоры обнаженными мечами». Ставили на колени халифаты и султанов, учили эмиров кланяться. Даже Семь Королевств Хауса им были не указ. Едва против клана выдвигались армии, он вновь растворялся в Сахеле.
По засушливым землям ее народа веками текли слава и богатство сахарских торговых путей – золото и серебро, соль и рабы. Ритмичные перекаты караванов, груженных кожей из Сокото и синей тканью из Кано, солью с озера Чад, снадобьями из Срединного пояса, пряностями и благовониями из Аравии, раковинами каури, рулонами шелка, исламскими свитками – все караваны платили дань, все раскошеливались.
«Мы – сахельские всадники», – напоминали ей дядья. Всадники, рожденные движением. И даже теперь, когда сахарская торговля зачахла, когда клан перебивается тем, что выращивает на песках, и счет своему состоянию ведет домашней скотиной, лошадьми он гордится по-прежнему. Лошади – изнеженные, ухоженные. Лошади – взлелеянные, убранные, как юные невесты. «Своих лошадей, – смеялись женщины, – мужчины любят больше, чем жен».
«Ну а то! – отвечали мужчины. – Лошади-то нас, поди, не пилят».
В ночь побега она выскользнула из дядькиного дома и спряталась в дальних стойлах. Свист хвостов и запах навоза успокаивал и волновал; при каждом движении, при каждом храпе внутри ее что-то шевелилось.
Прежде всадники, ныне скотоводы. Королевские одеяния цвета индиго поистерлись, поистрепались. Маленький народец почвой крошится под пятою. «Коли так суждено, мы исчезнем. – Эти слова выпевали они, поколение за поколением оглашали жалобой в полях. – Но мы уйдем, обнажив мечи».
Нет теперь в саванне отпечатков копыт – ни преследователей, ни защитников. Лишь одна нога скользит поперед другой, снова, снова и снова. Больше ничего.
Отчаяние подступает незаметно, вползает, грозит затопить целиком; от него подгибаются колени, спотыкаешься, сбиваешься с шага. Она вымоталась, ослабела. Так устала, что не всхлипнуть, даже не вздохнуть; она глядела, как приближается новая горстка жестяных крыш и рыночных прилавков; в душе пустота, в душе поражение.
В эти минуты она складывала руки вот так. Понукала себя идти дальше, пока отчаяние не сменялось некоей силой.
Она знала: если не останавливаться, она обгонит что угодно: обгонит грусть, и голод, и шепотки, и затаенный гнев, обгонит закон шариата, саму память обгонит. В такие минуты силу она черпала в Пророке, мир Ему, и в Господе. Они обратят взор в истоки сердца ее, увидят, что душа ее чиста, направят. И, быть может, она выживет, иншалла.
В эти минуты, минуты жажды и жара до мигрени, она складывала руки вот так, обнимала живот, будто лампу прикрывала ладонями на ветру. Чувствовала трепет в глубине нутра – шевеление, стремление, – и этот трепет тоже шептал ей: «Иди дальше, не останавливайся».
32
Дражайший Генри,
Прошу вас, не рискуйте всем нашим предприятием. Нельзя сдаваться! Я в полной мере понимаю, что сложнее всего держать наши прекрасные новости в секрете. Однако доверьтесь красоте жизни, и вам воздастся! Сейчас – совершеннейшая секретность мистер Кёртис! Как только деньги придут и вы заберете свой процент, сможете пышно отпраздновать это событие с женой и близкими. Может, свозите их в круиз, о котором всегда мечтали? Мисс Сандра и Виктор столько рассказывали о вашей доброте – мне бы так хотелось увидеть, как просияет лицо вашей жены Хелен, когда вы раскроете ей правду!
Быть может, однажды мы встретимся и выпьем за нашу дружбу.
С великим счастьем,
Лоренс Атуче, профессор коммерции
33
На кромке неба – вспышка зарницы, костяной треск.
Гром без дождя. Пробудил ее, напомнил о других грозах, яростнее нынешней. Воспоминания о молниях, что щелкали хлыстами, вновь и вновь стегали Сахель, точно галопирующий всадник в решающем заезде.
После одной такой грозы деревья по всей равнине полыхали факелами; воспоминание живо до нереальности – быть может, родилось из преданий, из баек, рассказанных и повторенных столько раз, что стали правдивее памяти.
Еще одна зарница сплетеньем вен прорезала небо. Ночи прохладнее, идти легче, но ее крепко удерживало табу. «Нельзя женщине в тягости странствовать после темна». Ну и ладно. На дорогах небезопасно. Она слышала, как патрули громко переговаривались на шоссе, видела взмахи фар. Искали не ее – просто искали. Но опасно, как ни крути.
В эту ночь кусты не горели – лишь до синяков избитое небо да луна за облаками. «Я, кажется, больше не могу». Это она прошептала своему чреву. Еле-еле села, размотала сафьян. С нее ливнем посыпалась пыль харматана.
«Иди дальше».
Только с третьей попытки удалось закинуть канистру на сложенную ткань на макушке, только с третьей попытки удалось сделать шаг. Она видела асфальтовый изгиб меж бугров, пошла туда – и услышала мельтешение какой-то напуганной мелюзги в кустах.
На шоссе – ни следа ночных патрулей или спящих водителей, так что объедков тоже не предвидится. Лишь асфальт, а к югу – цель ее странствия. Зариа.
Уже несколько дней она видела город, распластавшийся по равнине, шагала к его минаретам и мечетям, мучительно вращала землю, притягивала его к себе. Но город не приближался, навечно застыл в недоступности – иллюзией, рожденной из трепещущего жара и ходьбы, которая с каждым днем все медленнее и неувереннее. Все труднее вращать ногами земной шар. Солнце всползло на небеса, и Зариа вновь появилась, затем исчезла, скользнула за далекие холмы и деревца, потерялась на заднем плане, за терновником и акациями.
Дорога вытолкнула ее к армейскому блокпосту; дыхание перехватило, она придержала канистру. Еще рано, на шоссе тихо. Она зашагала мимо ограждения, наспех сооруженного солдатами, – доски, перетянутые конопляной веревкой, поверх залитых бетоном нефтяных бочек, – ступала неслышно, глаза долу. На обочине под лихим углом припарковался одинокий армейский грузовик, выкрашенный камуфляжной зеленью, – в джунглях Дельты было бы уместнее. На циновках в кузове спали солдаты.
Она бы проскользнула, если б не молодой солдатик, на корточках у маленького очага кипятивший себе утренний кофе. Ее внезапное появление солдатика напугало, он потянулся за винтовкой. Заорал на пиджин-инглише, который сходил за общий язык у чужаков, не говоривших на хауса или французском:
– Хой! Ты чо делать?
Она не остановилась. Услышала, как патрон со щелчком вошел в патронник. Рядовой, конечно, с таким-то ружьем. Не АК-47 – однозарядное, ее братья с такими охраняли стада.
Она уходила, и голос солдатика зазвенел пронзительно:
– Ты чо делать? Грузовик лазь!
Но она не останавливалась. Другие солдаты недовольно заворчали, а потом вдруг заревела другая машина, удар по тормозам – и выстрел. Она вздрогнула, чуть не уронила канистру. Вытянув руки, медленно повернулась – может, это всего лишь предупреждение.
Но про нее уже забыли. По дороге к блокпосту катила дизельная цистерна; заскрежетала передачами, дернулась, замерла у заграждения. Остальные солдаты проснулись и высыпали из кузова, не желая проспать свою долю. Не выстрел – двигатель чихнул. Вот пожалуйста – современная торговля из засады. Старший офицер подошел к шоферскому окну – в руках АК-47, самоуверенность в каждом шаге, – и она развернулась и заторопилась прочь.
Вскоре цистерна прогрохотала мимо, окутав ее облаком меловой пыли. Она снова невидимка.
34
Мой дорогой Генри,
Касательно перевода денег на ваш счет. Боюсь, у нас загвоздка…
35
Когда она входила в Зарию, движение стало плотнее – в город стекались побитые легковушки и хрипящие автобусы. На окраине она совершила опасливый набег на автостоянку, втиснутую под виадук. Разносчики с высоченными грудами товаров на головах расхаживали меж грузовиков и междугородных автобусов, распевали зазывно, пререкались с пассажирами.
Надо опасаться бывших альмаджири – уличных мальчишек, что звериными стаями ошивались по стоянкам и под эстакадами. Альмаджири – младшие дети из нищих семей, попрошайки и мародеры, нередко вырастали профессиональными ворами и вольными головорезами. Годам к тринадцати многие уже состояли в стихийных наемных армиях. К их услугам прибегали равно вымогатели и политики, склонные к фальсификациям. И едва под ложечкой начал разбухать страх, она заметила нескольких таких альмаджири – патрулируют периметр, небрежно закинув на плечо доски с гвоздями. Она улизнула, пока ее не заметили; уж лучше, давя в себе панику, толкаться в людских толпах. Уличная шпана ревниво охраняет территорию, а оживленная автостоянка явно прибрана к рукам и размечена, вплоть до конкретных парковок автобусов и такси.
Надо пробираться дальше в город.
Шоссе вело через Сабон-Гари, расползшийся «район чужаков», где обитали разношерстные пришлецы и неверные – христиане с юга, представители мелких языческих кланов, торговцы-йоруба и поденщики-тив.
Говорят, в Сабон-Гари практикуют черную магию; говорят, от страшных заклинаний джуджу человеком овладевает кровожадное безумие. В ларьках Сабон-Гари, возмутительно плюя на запреты шариата, подают просяное вино и джин из-под полы. На растяжках у дверей рекламируют пиво «Гульдер» и эль «Стар», сверху от руки написано: «ВЕСЕЛИТЕСЬ ВСЕ ДЛЯ ГОСТЕЙ!» и «ОСВЕЖИТЕСЬ ПРОХЛАДА ДЛЯ ГОСТЕЙ». Даже она умела разгадать эти шифры. В шариатских штатах алкоголь запрещен, но в анклавах Сабон-Гари против него не возражали. Таких чужачек, как она, еще поискать, но в Сабон-Гари ей не место, и она это понимала.
День клонился к вечеру, движение стопорилось, водители в бессильной ярости давили на гудки. Шоссе Королевы Елизаветы II огибало шариатский суд – сердце сжалось, когда она проходила мимо, еле сдержалась, чтоб не побежать.
Напротив суда – гомон и гам гостиничного бара. Вот закон шариата, а вот греховность Запада, игнорируют друг друга изо всех сил. Она пошла вдоль гостиничной ограды; из бара просочилась мешанина иностранных слов, размеченная внезапными взрывами хохота. Нигерийские бизнесмены с христианского юга или торговцы из Ганы; может, и парочка розоволицых батаури, которых прочие нигерийцы называли ойибо. Она слыхала, глупые и неразборчивые батаури швыряются деньгами, точно лепестками сухими. Найти бы какого батаури, бизнесмена, погрязшего в богохульстве и питии, – может, удастся поймать на жалость, выманить пару-тройку найр… Она подобралась ближе, но охранник заметил, устремился наперехват, заорал сердито, и она поспешно отступила.
Неподалеку от гостиницы, на небольшом рынке грузная женщина приглядывала за фруктовым прилавком. Богатая, судя по платку и браслетам. Нахмурилась, увидев девушку, но подпустила ближе. Та тихонько заговорила на хауса, голос пропыленный, ладони протянуты умоляюще.
– Фаранта зучия, – прошептала она. – Фаранта зучия…
– Дон'ме? – спросила женщина.
– Дон'ме? – сказала девушка. – Дон'ме? – И в ответ обхватила ладонью живот, взглянула женщине в глаза.
Торговка фыркнула, но затем почти неуловимо указала подбородком на перезрелое манго на земле у ларька. Упавшее манго, от сладости распухшее, сплошь покрытое мушками. Торговка отвернулась, и девушка опустилась на колени, опасно балансируя канистрой, схватила эту сочную тяжесть.
Она съежилась под какой-то дверью, жадно съела манго, прямо с кожурой. На этой сладости она протянет еще несколько шагов; а она не упадет, пока в силах сделать следующий шаг.
День утекал. Под умирающим солнцем глина и бетон Зарии светились красной ржавью. Толпы возвращались по домам, пытаясь обогнать темноту, и она пошла за ними через железную дорогу, по балочному мосту над рекою Кубани цвета чая с молоком.
И вошла в Тудун-Вада, колониальный район, выстроенный британцами, – величественные поблекшие фасады. Конторы к вечеру пустели, зажигались лампы в забегаловках. «Здесь небезопасно». Нутром почуяла, принялась искать убежище. Нашла укрытие у воды, на заболоченном берегу – замусоренный пустырь, поделенный на кукурузные грядки. Прохлюпала по траве, сторонясь голосов и хоженых тропинок, нашла приют в сгоревшем остове такси-«пежо», свернулась калачиком – здесь она переждет очередную ночь.
Весь вечер мимо проплывал мужской хохот, голоса – а потом вдруг хохот приблизился. Голоса прямо возле «пежо». Пауза, потом вдруг грохот мочи по дверце. Девушка обхватила ладонями живот, чтоб его успокоить, словно трепет внутри ее выдавал; подождала, пока все пройдет. Голоса звучали реже, дальше; наконец остался лишь шепот ветра и чавканье козы неподалеку.