Где-то за стеной послышался знакомый шум, похожий на далекий рокот грома, его Игорь давно напряженно ждал, жадно прислушиваясь к каждому шороху за дверью. Он хорошо знал, что рокот означал конец маминой «проклятой работы», которую она почему-то любила и не желала менять ни на какую иную, чтобы жить, «как все нормальные люди», вечерами быть дома и вовремя укладывать сынишку в постель. Сейчас, после грома, послышатся знакомые торопливые шаги в коридоре, застучат каблучки, распахнется дверь, и в комнату, словно теплый ветер, влетит мама, радостно возбужденная, счастливая. Она кинется к сыну, будет его тормошить, целовать, говорить разные ласковые слова…
И в коридоре действительно послышались шаги, распахнулась дверь. Миклашевский не пошевелился, не открыл глаза. Он только вслушивался, ожидая чуда. Но чуда не произошло. В комнату вместе с вошедшим влетели чужие запахи табачного дыма и кислого пива. Живые воспоминания улетучились. Остро заныло под сердцем: как они там, в России, и мама, и жена, и его сынишка? Живы ли?
– Победил итальянец. Он – твой завтрашний противник. Чисто работает! Поймал на апперкот правой. Шаг в сторону и удар снизу в живот. Не сладко, скажу тебе. Это у него, у итальяшки, коронный такой ударчик, – в уши Игоря врывался голос Карла Бунцоля, чем-то похожий своей интонацией на голос Анатолия Генриховича Зомберга, ленинградского тренера Миклашевского.
Миклашевский посмотрел на тренера: ему надо теперь возвращаться в суровую действительность, быть не тем, кем он есть на самом деле, выполнять мамину «проклятую работу» артиста, только не на сцене, а в самой настоящей жизни, без грима, без чужих волос, без заранее выученных и отработанных фраз.
– Вставай, нечего валяться! Я тебе сейчас покажу, как этот макаронник проводит свой апперкотик. Карл Бунцоль умеет фотографировать глазами получше любого аппарата. Ничего особенного, вроде обычный такой удар снизу. Но цепляет, как длинным крючком. Попадешься – сразу конец, даже пикнуть не успеешь. Не удар, а бронебойный снаряд!
Бунцоль, сбросив пиджак, остался в тренировочном костюме. Встал перед зеркалом в боевую позицию, подражая итальянцу. И, следя за каждым своим движением, как бы мысленно сопоставляя и повторяя движения, увиденные в бою, тренер шагнул правой ногой вперед и чуть в сторону, одновременно с поворотом туловища перенося вес тела на правую ногу, и нанес снизу вверх длинный крючкообразный удар, тот самый апперкот, который помог итальянцу добиться убедительной победы и выйти в полуфинал.
– Ахтунг! Внимание! Смотри, еще раз покажу.
Миклашевский уже был другим. Внимательным и сосредоточенным. Зорко следил за каждым движением тренера.
Тот медленно повторил движение тела и удар. Игорь чуть улыбнулся: знакомый! В институте физкультуры, в Москве, еще до войны разучивал этот самый удар на тренировках, вернее, на учебных занятиях в тренировочном зале. Константин Васильевич Градополов, которого уважительно называли профессором ринга, гонял до седьмого пота, требуя слитности, непрерывности при движении вперед и нанесении удара. И тогда этот самый апперкот получал взрывную силу. У Миклашевского он выходил неплохо, однако в боевых действиях на ринге Игорь применял его весьма редко. И не только из-за сложности, а скорее из-за рискованности: боксер слишком открывался для соперника. Иными словами, эта комбинация таила в себе и опасность: можно было мгновенно схватить ответного леща, хлесткого бокового в голову, которую невольно открываешь.
Миклашевский вспомнил и свой последний поединок перед самой войной на первенство Ленинграда. Иван Запорожский, чемпион Балтийского флота, тогда хлестко бил этим самым апперкотом, кажется, тоже с шагом вперед и переносом веса тела. Давно это было, так давно, что даже не верится, что было. И Игорь поймал его на ударе, опередил на какую-то сотую долю секунды. В последнем, третьем раунде. Опередил коротким, без замаха, своим встречным. Неужели и итальянец своей манерой боксировать чем-то похож на балтийца?
– Я думаю, что надо сначала защищаться вот так, – Бунцоль показал, как надо раскрытой перчаткой ловить апперкот, защищая свой живот, оберегая солнечное сплетение, и повелел: – Давай попробуем. – Он старался говорить медленно, чтобы ученик лучше понимал его: этот русский оказался способным и к языкам!
Карл Бунцоль атаковал, медленно нанося удар, а Миклашевский защищался, подставляя раскрытую ладонь, схваченную бинтами, которые он еще не успел снять после боя.
– Гут! Карошо!
Карл Бунцоль словно забыл о возрасте, молодо прыгал, вернее, скользил на носочках вокруг Миклашевского, беспрерывно нанося атакующий удар снизу. Седые волосы растрепались, в глазах растаяли льдинки, появилась теплота. Убедившись, что у Миклашевского хорошо получается защита, он доверительно показал еще один вариант нейтрализации опасного апперкота, чисто профессиональный: надо под удар подставлять не раскрытую перчатку, а выставленный, словно пика, локоть.
– Давай, ты атакуй, а я покажу, как работать локтем.
Игорю не надо было объяснять дважды. Он сразу понял, какую коварную особенность, хотя внешне и вполне законную, допустимую правилами, таит в себе такая «защита». Точно подставленный острый локоть – надо уметь поймать летящий удар на острие угла! – почти стопроцентная гарантия того, что кисть соперника, вернее, его рука, до конца поединка выйдет из строя. В профессиональном боксе все приемы хороши, если они ведут к победе. А Бунцоль, сам в прошлом неплохой боксер, хорошо знал тонкости профессионального спорта, охотно раскрывал их секреты русскому. «Самому бы не попасться на такую защиту, – подумал Миклашевский, работая локтем, – а то нарвешься, как на мину, и пиши пропало».
– Зер гут, – похвалил Бунцоль, – утром отработаем на мешке.
За окном синел поздний январский вечер. Еще один день вычеркнут из жизни. «Бесполезный день». А такими «бесполезными» считал он каждый прожитый день, который не приносил пользу его воюющей Родине, не помогал одолевать врага. Почти год дела шли хорошо, относительно хорошо, как оценивал сам Миклашевский, потому что роль, отведенную ему, не очень-то можно считать активной. Скорее наоборот. «Можно было меня и не вытаскивать с фронта, можно было бы послать и женщину, знающую язык», – думал он иногда с огорчением.
Осенью и такая «работка» кончилась. Где-то оборвалась связующая нитка. Миклашевский оказался предоставленным самому себе. А тут еще и боксерские турниры навалились. Сначала в Пруссии, а теперь здесь, в Лейпциге. Чуть ли не чемпионат Европы. Было видно, что потери на Восточном фронте, гигантские поражения и крупные отступления гитлеровцы пытаются как-то умалить, затушевать в глазах своих сограждан шумными спортивными мероприятиями. О них передавали по радио, много писали газеты. Но они мало кого вводили в заблуждение. Германия как-то сразу притихла, ожидая неминуемой расплаты, которая огненной волной двигалась с востока.
2
Лиза Миклашевская сидела на табурете возле детской кроватки и плакала, опустив руки на колени. Плакала от своего бессилия и беспомощности. Она не знала, что ей еще сделать, как помочь Андрюшке. Сын метался в жару. Сбрасывал одеяло, что-то бессвязно бормотал, просил пить…
Лиза еще с вечера, когда спешила домой по заснеженной улице, сердцем почуяла беду. Она возвращалась поздно, усталая, еле передвигала ноги. Холодный колючий ветер качал ее, как былинку. После обеда их, конторщиц, снова, как и вчера, «бросили на погрузку». Пришли вагоны, много вагонов, и бригады грузчиц не в силах были перетаскать тяжелые ящики со снарядами и уложить их… А мороз за двадцать, да еще ветер…
Открыв калитку, Лиза ахнула. У порога, возле запертых дверей, приткнувшись к косяку, словно нахохленный воробей, коченел Андрюшка.
– Ой, что же это? Как же так? – всплеснула руками Лиза, подбегая к сыну. – Ты почему здесь, а не у бабы Кати?
– Уш-шел… уш-шел я, – Андрюшка не мог унять дрожь, прижимался к матери. – Уш-шел, и-и все…
Баба Катя – соседка, низенькая, худенькая, ей восьмой десяток идет, но она еще и подвижная, только в последнее время заметно сдавать стала, после того дня, как пришла похоронка на единственного сына, на Николая. Сноха на завод устроилась, Марфа Харитоновна в свою бригаду взяла. А за внуками она, баба Катя, присматривает. Двое школьников, а третий, Васька, чуть-чуть старше Андрюшки, Лиза Миклашевская и договорилась с бабой Катей, чтобы она и за Андрюшкой приглядывала. И вот, на тебе, такое случилось…
– Да как же ты ушел, а? – Лиза ввела Андрюшку в дом, стала стягивать с него варежки, развязывать заледенелый шарф. – Ну, что молчишь?
Андрюшка сопел, стягивая пальто.
– Мы с ним рассорились…
– А может, и подрались? – допытывалась мать, оглядывая лицо сына.
– И подрались тоже.
– Ой, горе ты мое, горе горькое! – вздохнула Лиза, растирая шарфом окоченевшие руки и щеки Андрюшки. – Что ж вы не поделили?
– Он у меня карандаш сломал, – всхлипывая, рассказал Андрюшка, – который с одной стороны синий, а с другой красный…
Лиза слушала сына, а сама думала о том, что скорее надо печь затопить, а то в доме выстужено, и похлебку сварить: до смерти есть хочется, и еще постирать бы успеть хоть немного, хоть Андрюшкины рубашки. И тут она, раздевая сына, обнаружила, что штаны его мокрые, обледенелые чуть ли не до пояса, в валенках сплошная сырость.
– Когда ж ты успел, а? В снегу валялся, что ли?
– Не, ма!.. Я на горке катался, на рогоже.
Она знала, что значит «кататься на рогоже». Это почти одно и то же, что и ни на чем.
– Что ж ты, горе мое, санки не взял?
– Мы ж с Васькой рассорились, я и не хотел возвращаться, – признался Андрюшка.
– А что штаны до дыр протрешь, ты не подумал? Где я тебе новые возьму, а?
– Папка с фронта привезет, – серьезно ответил Андрюшка.
– А ты соскучился по папке? – тихо спросила Лиза, прощая сыну все.
– Давно, очень соскучился!
– И я тоже… Давно и очень, очень…
Лиза обняла Андрюшку, прижала его к себе, замерла. Когда же они свидятся, когда? Сухость перехватила горло, она вытерла рукой набежавшую слезу. Хоть письмецо бы, хоть весточку подал. Ни слуху ни духу. С тех летних радостных дней, когда приходил капитан с подарками и краткой телеграммой, прошло больше года. Ей все так же выдавали паек и деньги по его аттестату. «Значит, живой. Значит, воюет где-то в тылу, партизанит. А я тут изнываю, изболелась вся в тоске и неизвестности. Милый мой, родной и единственный! Как тяжело без тебя, как скучно и тяжко жить, хотя кругом хорошие уральские люди, приютившие нас, эвакуированных. Скорее бы добили гадов проклятых фашистских, да домой вернуться, в столицу-матушку. В комнату свою, где и отопление паровое, и вода из крана, носить из колодца не надо».
Сырые дрова разгорались плохо, печь дымила. Лиза дула на слабый огонь, глотая прогорклый угар, слезы сами текли из глаз, оставляя на щеке влажные следы. А она сама – как заведенная, и откуда только силы брались. Вскоре и печь полыхала, и Андрюшкина одежда сушилась, и в кастрюльке булькала похлебка, и вода для стирки грелась.
Лиза перевела дух, взглянула на часы, довольная, скупо улыбнулась: она быстро управилась. Теперь Андрюшку накормить да уложить надо, на скорую руку простирнуть, и сама может завалиться в постель, которая тянет к себе, как магнитная. Наступит ли такое счастливое время, когда сможет выспаться вволю?.. Мечтательно вздохнула. Будет, конечно, только верится с трудом. И вдруг насторожилась: что-то Андрюшка ее притих?
Сын устроился на табурете, прислонившись спиной к печке. Был он какой-то странно вялый, глаза потухшие, а щеки необычно пунцовые, словно их снегом натерли. Вдруг Лиза услышала слабый голос Андрюшки:
– Ма, дай пальто, а то мне холодно… Мне холодно…
Лиза как взглянула на него, так и обмерла. У нее где-то внутри полыхнуло обжигающим холодом. Она все поняла и на какое-то мгновение даже растерялась. Заболел! Схватил простуду! Только этого им сейчас не хватало.
– Холодно, ма… Холодно. Укрой меня…
Лиза приложила ладонь ко лбу сына. Лоб полыхал жаром. Сунула градусник под мышку и не поверила своим глазам – тридцать девять с половиной.
– Так я и знала! Так я и знала, – горестно произнесла Лиза, торопливо вытаскивая ящик комода и разыскивая там в коробочках остатки припасенных лекарств. – Добром это не кончится…
Она сунула Андрюшке в рот горькие таблетки, заставила пить горячий, обжигающий чай. Потом уложила в кровать, укутала одеялом.
– Спи теперь. Закрой глазки и усни, миленький мой, да поскорее.
К полуночи Андрюшке стало совсем плохо. Он метался в жару, бредил. А Лиза растерялась. Она оказалась бессильной помочь сыну. Ни лекарства, ни компрессы, обычные испытанные домашние средства, не помогали. Она не знала, что ей делать. Лиза опустилась на табурет возле кроватки сына и горестно заплакала… Сначала тихонько, сдерживаясь, а потом уже в полный голос:
– Когда же кончатся мучения наши… Когда-а?!.
3
Марфа Харитоновна пришла ночью. Загрузили все вагоны, отправили на фронт «гостинцы» для фашистов. Потом забежала она на часок к сыну своему Федору, который с осени, после шумной и скромной по застолью свадьбы, жил у Антонины. Мать ее поболела и померла, получив похоронную на своего мужа. Брат пропал без вести. Федор и переселился к жене. Только и дома он почти не бывает, сутками не выходит с завода. В сборочном цехе он, на главном конвейере, где танки собирают. И Антонину из материнской бригады увел, теперь она вместе с Федором в том же сборочном трудится. Вот Марфа Харитоновна после своей смены забегает к невестке в пустой дом, протопит печку, сварит чего-нибудь и сама заодно поест. Так было и сегодня.
– Что это у нас за концерт московских артистов-солистов? – спросила она, стаскивая с головы мужскую шапку-ушанку и развязывая платок.
Лиза не унималась. С глухими рыданиями она пошла навстречу и уткнулась в грудь Марфы Харитоновны, в ее холодный стеганый ватник, густо пропитанный машинным маслом и железной окалиной.
Марфа Харитоновна по-матерински обняла ее, провела ладонью по волосам:
– Ну, будя, будя… Угомонись, дочка…
Потом, словно ее резанули под сердце, Марфа Харитоновна сразу насторожилась, подобралась. Предчувствуя недоброе, она взяла своими огрубевшими мозолистыми руками Лизу за щеки, подняла голову, заглянула в глаза:
– Неуж и ты получила… С черной меткой бумагу?..
Лиза отрицательно замотала головой, продолжая всхлипывать. У Марфы Харитоновны отлегло от сердца. «Живой, значится, муж ейный». Она продолжала держать лицо Лизы в своих ладонях.
– Так что ж приключилося, скажи, не мучь слезами?
Лиза указала на кроватку сына.
– Андрюшка… Горит весь…
– Дык что ж ты раскисла, язви тебя в душу и печенки? – Марфа Харитоновна посуровела, оттолкнула Лизу, прикрикнула на нее: – Что ж ты панику распускаешь? Чичас же прекратить мокрый концерт, говорю я тебе!
– Врача… Врача надо срочно…
– Мы и сами кой-чиво умеем, – ответила Марфа Харитоновна, стаскивая с ног латаные валенки.
Она подошла к кроватке, наклонилась к Андрюше. Лиза замерла в ожидании.
– Не нравится мне дыхание, простуду схватил, – сказала авторитетно Марфа Харитоновна. – Надоть помочь парняге.
Марфа Харитоновна взяла лампу, унесла ее с собой. Раскрыла шкаф, задвигала посудой, переставляя флакончики и завязанные в тряпочку засушенные травки, семена, коренья. Она долго искала нужное лекарство, бормоча про себя разные ругательные слова в адрес «приставшей болячки».
– Нашла окаянную, нашла чекушку, думала, совсем запропастилась она. – И обратилась к Лизе: – Ну что ты застыла? Тарелку давай. Нет, блюдечка хватит. Давай блюдечко.
В комнате резко запахло скипидаром. Смешав его с конопляным маслом, Марфа Харитоновна долго и тщательно натирала Андрюшку. Спину, бока, грудь. И приговаривала:
– Потерпи маленько, счас полегчает… Полегчает… Мы хворь твою выгоним, выгоним…