Была у Стэнли еще одна черта, о которой я должен рассказать. Он был ревнив. Все еще живя с ним по соседству, я коротко сошелся с двумя «деревенскими», это мы их так прозвали, хотя на самом деле жили они в пригороде Бруклина. Мои родители часто приглашали их к нам в гости, а меня отпускали «за город» с ответными визитами. Джоуи и Тони их звали. Первый вскоре стал одним из моих лучших друзей. Стэнли почему-то отнесся к моим новым знакомым с прохладцей и тут же принялся издеваться над ними из-за того, что они были не такими, как мы: он считал их глупыми, наивными – одним словом, деревенщиной. На самом деле он ревновал, особенно к Джоуи, который мне явно нравился. Ревность Стэнли достигала таких масштабов, словно мы с ним были кровными братьями, и никто не имел права вставать между нами… Хотя и в самом деле ни один из соседских мальчишек не вызывал у меня таких теплых чувств, как Стэнли. Соперничать с ним могли, пожалуй, только парни постарше, перед которыми я преклонялся. Уж что-что, а сотворять себе кумиров я умел. И до сих пор умею, слава богу. В этом Стэнли разительно от меня отличался. Не знаю, в чем тут было дело – в гордости, нежелании склонять голову, упрямстве или как раз ревности, – но он в первую очередь подмечал чужие изъяны и промахи, умея зло высмеивать и пародировать тех, кто имел несчастье ему не полюбиться. Однако все его усилия были напрасны, если дело касалось моих кумиров. Чужого мнения для меня не существовало, мои идолы были сделаны из чистого золота; я видел только их достоинства и был совершенно слеп к недостаткам. Может, это прозвучит глупо, но я и сейчас стараюсь смотреть на мир так же. Я до сих пор считаю Александра Македонского и Наполеона великими людьми и готов восхищаться ими, не замечая их ошибок; я по-прежнему с благоговением думаю о Гаутаме Будде, Миларепе, Рамакришне, Свами Вивекананде, я с неизменным пылом обожаю таких писателей, как Достоевский, Кнут Гамсун, Рембо, Блез Сандрар.
Среди старших ребят был один парень, итальянец, которого я считал не просто героем, но чуть ли не святым – и не святым Августином или святым Бернаром, а ни много ни мало святым Франциском. Его звали Джонни Пол, он родился на Сицилии. Я и сейчас думаю о Джонни с невыразимой нежностью и даже – позвольте мне быть откровенным – со слезами на глазах. Он был лет на восемь старше нас со Стэнли – разница, которая в детстве кажется огромной. Если я правильно помню, он разносил по домам уголь. На его смуглом лице, под очень густыми бровями, словно два горячих уголька, мерцали темные глаза. Одежда его всегда была грязной и изодранной, лицо испачкано сажей, но внутренне он был чист, как горный родник. Больше всего меня в нем привлекали его доброта и мягкий мелодичный голос. У меня внутри все переворачивалось, когда он говорил: «Привет, Генри. Как дела?» Это был голос сердобольного пастора, одинаково любящего всех детей Божьих. Даже Стэнли не смог устоять перед этим обаянием, идущим от внутреннего благородства и искреннего смирения. Причем он поддался ему до такой степени, что смирился с итальянским происхождением Джонни, тогда как Луиса Пироссу и некоторых других макаронников Стэнли считал недостойными своего внимания.
Когда тебе семь или восемь, старший друг может сыграть важную роль в твоей жизни. Он как бы и отец, и не отец; товарищ, но не какой-нибудь там приятель-проказник; наставник, но без всех этих учительских замашек; исповедник и при этом не занудный святоша. Старший друг участвует в формировании твоего характера, направляет, так сказать, на путь истинный, не будучи при этом надоедливым, напыщенным и сентиментальным советчиком. Все эти функции выполнял для нас Джонни Пол. Мы обожали и слушались его, ловили каждое оброненное им слово, доверяли ему. Если б только мы могли сказать то же самое о наших отцах, учителях, священниках и воспитателях!..
Сидя на пороге дома прохладным вечером, мы со Стэнли частенько ломали головы, пытаясь объяснить самим себе, чем же Джонни Пол так отличается от своих ровесников. Мы знали, что он не ходит в школу, что он не умеет ни читать, ни писать, что его родители очень скромного происхождения – в общем-то, пустое место, хоть и не из бродяг. Так откуда же в нем взялись доброта, воспитанность, благородство и сдержанность? Не говоря уже о том, что Джонни Пол отличался удивительной терпимостью. Он совершенно одинаково относился и к лучшим из нас, и к худшим, не делая различий. Великое, величайшее достоинство, особенно для нас, выросших среди узколобых нетерпимых людей с полным набором предрассудков, вроде наших родителей или проповедника, лицемерного старика Рэмзи, который жил рядом со Стэнли и иногда гонялся за ним с хлыстом.
Нет, нас никто не учил восхищаться такими чистыми душами, как Джонни Пол. Как странно, что ребенок может отличить подлинные человеческие качества, в то время как его родители и учителя видят лишь поддельные. Я не могу не остановиться подробнее на этом факте, ибо всегда верил, что взрослым есть чему поучиться у детей. Тот, кто никогда не общался с детьми, – духовный калека, одни лишь дети могут открыть наши сердца и умы для правды; только посмотрев на мир их глазами, мы поймем, что такое красота и невинность. Но как же быстро мы лишаем их этого особого взгляда на мир! Как мы стремимся поскорее переделать их по образу и подобию своему – в близоруких, жалких, неверующих взрослых! По мне, так все зло идет от родителей, от старших, и я говорю не только о плохих, равнодушных родителях, но о родителях вообще. Не Христос открыл мне глаза на это, не Сократ, не Будда, а Джонни Пол. Нет смысла говорить, что я слишком поздно понял, какой дар он нам оставил, – слишком поздно, чтобы сказать ему спасибо.
Поскольку родители не могли давать Стэнли денег на мелкие расходы и он был лишен маленьких детских радостей, доступных нам, то Стэнли устроился мальчиком на побегушках к старой кошатнице миссис О’Мейло. Соседи считали ее немного тронутой или по меньшей мере очень эксцентричной особой, так как она была помешана на кошках: на плоской оловянной крыше ветеринарной клиники жили от тридцати пяти до сорока ее кошек. Из окна своей комнаты на четвертом этаже я видел, как дважды в день она кормит всю эту пеструю стаю. Я не соглашался с моими родителями, утверждавшими, что старуха выжила из ума; она казалась мне очень добрым человеком. И я окончательно уверился в этом, когда миссис О’Мейло предложила Стэнли выполнять для нее всякие мелкие поручения за доллар в неделю. Я-то знал, что она просто старается помочь мальчику. Меня в это время снедало желание быть кому-нибудь полезным, и я просто-таки мечтал о подобной работе. В лишних деньгах я, конечно, не нуждался – мои родители за этим следили, но мне было стыдно, что у меня есть все, чего я пожелаю, тогда как у моих друзей порой нет самого необходимого. Понемногу я раздал все свои игрушки, а когда дело дошло и до барабана, подаренного мне на день рождения, родители сурово меня наказали и к тому же унизили. Матери взбрело в голову вернуть лучшие из раздаренных мною игрушек. И что, вы думаете, она сделала? Схватила меня за ухо и потащила по домам друзей, заставляя лично просить о возвращении игрушек. Она сказала, что это послужит мне уроком: вот вырастешь, будешь сам зарабатывать себе на жизнь, сможешь разбрасываться чем угодно, а подарки стоят денег, будь добр запомнить. И я действительно запомнил ее слова, хоть и не так, как она хотела.
Я сделал несколько безуспешных попыток найти работу, всюду натыкаясь на один и тот же вполне предсказуемый вопрос: зачем тебе работать? Разве твои родители не обеспеченные люди? Мне оставалось только повесить нос и исчезнуть. На самом деле я вовсе не хотел работать, я просто подражал Стэнли; если честно, я вообще ненавидел труд; играть – вот и все, что мне было нужно. Будь моя воля, я бы остался ребенком на всю жизнь. У меня так и не возникло желания жить своим трудом, которое якобы рано или поздно появляется у каждого. Я родился с серебряной ложкой во рту и не собирался ее выплевывать. Впрочем, в детстве я не был избалованным ребенком; мысль о том, что мир мне чем-то обязан, пришла несколько позже, а когда я осознал ее ложность, то ощутил нечто похожее на пробуждение посреди ночи от бесцеремонного и болезненного толчка.
Наши уличные игры порой принимали зловещий оборот, несвойственный детским развлечениям. Больше всего мы любили совершать мародерские набеги, сея, как говорится, смерть и разрушение. Вожаком, разумеется, выступал Стэнли, поскольку только у него хватало авторитета, чтобы положить конец нашим выходкам. У Стэнли получалось урезонивать даже самых необузданных, а это, надо сказать, требовало известного мужества, ибо кое-кто из нашей шайки не считал нужным сдерживать свои воистину кровожадные инстинкты.
К числу последних принадлежал сопляк Альфи Мелта, чей старик работал полицейским. В этом парне было что-то демоническое: безмозглый, косноязычный, с печатью первобытного зла на лице, он не просто сдвинулся, как Вилли Пейн, не просто отстал в развитии, как Луис Пиросса. Он был совершенный идиот, который открывал рот, только чтобы изрыгнуть богохульство или непристойность. Он умел врать как сивый мерин, имитировать припадки эпилепсии в случае необходимости и взрываться по любому поводу; то он был храбр как черт, а то, словно трусливая крыса, ябедничал и давал деру. Когда он хотел объяснить что-то сложное, не важно что, лицо его начинало подергиваться, а глаза вращались, будто игральные кости в коробке. В его руках все превращалось в оружие – даже зубочистка. Он обладал мастерством и изобретательностью опытного вора-домушника, а вид крови – даже собственной – приводил его в дикий восторг.
Все эти качества прекрасно дополнял и тем вносил неоценимый вклад в организацию наших набегов мальчик по имени Сильвестр, сын грузчика, пребывавшего в перманентном запое. Имя Сильвестр, такое красивое, которым словно ласкаешь его обладателя при произнесении, ему удивительно шло – уж больно ангельски звучало. Сам он был поистине воплощение невинности, этакий херувим на фресках Фра Анджелико, только что сошедший с рук Христа или Девы Марии. Что за прелестные васильковые глазки! Какие чудесные золотистые кудри! Вы только взгляните на это чистое личико с легким румянцем на щечках! Все соседки души в нем не чаяли, гладили по головке и закармливали сладостями. Надо сказать, этот чертенок в ангельском обличье умел себя подать: он принимал комплименты и подарки, скромно потупив огромные васильковые глаза с длинными ресницами и заливаясь румянцем от смущения. Откуда было знать заботливым мамашам, над каким монстром они умиленно воркуют…
Сильвестр обладал непоколебимым хладнокровием. Никто не видел его рассерженным, обеспокоенным или печальным; угрызения совести для него не существовали. Все самое опасное, требующее особой выдержки, поручали Сильвестру. Кто ограбил церковь? Сильвестр. Кто одним ударом ноги опрокидывал детские коляски? Крал у слепых? Поджигал склады? Конечно, Сильвестр. Чего бы он только не сделал, если бы захотел! Разница между ним и Альфи Мелтой заключалась в качестве исполнения: Сильвестр действовал как настоящий артист. Каждая из его жестоких проказ была acte gratuit – бесплатным представлением. Однако, несмотря на весь свой ум, он загремел в исправительную колонию, не достигнув совершеннолетия.
Сильвестра на подлости толкала чистая, холодная, ничем не замутненная злоба; в жилах Альфи Мелты, наоборот, отчаянно бурлила горячая кровь. Ему частенько не хватало мозгов, чтобы просчитать развитие событий на несколько шагов вперед. Он жаждал действия, пренебрегая риском. Впрочем, кончил он так же – попал в исправительный дом для малолетних.
Для меня навсегда осталось загадкой, каким образом Стэнли удавалось справляться с этими маленькими чудовищами. Пожалуй, секрет в том, что Стэнли был из их числа. Племянник безотчетно мстил за дядюшкину жестокость собственным друзьям; унижения, которым он ежедневно подвергался дома, неизбежно отражались на его поведении. Да уж, Стэнли был далеко не ангел. Ему, неплохому, в сущности, парню, всегда доставалось по полной, а сидеть в дерьме одному не очень-то приятно. Так нежное сердце ребенка постепенно ожесточалось.
Лучше всего способности Стэнли проявлялись в руководстве набегами на вражескую территорию. В любом бедняцком квартале ведется кровавая война между одной стороной и другой. В нашем случае нескончаемая распря поделила квартал на северную сторону и южную. Мы были с севера, а значит, самого низкого происхождения из всех возможных. Военные действия велись так: мы вторгались на территорию щегольского южного района, били морды двум-трем изнеженным маменькиным сынкам, возвращались на исходные позиции, прихватив с собой пару заложников, и приступали к пыткам со всей изобретательностью, на какую только были способны. Нет, я вовсе не хочу сказать, что мы вырывали у них ногти или жгли спички между пальцев; мы довольствовались тем, что крали у пленников часы и перочинные ножики, сдирали с них одежду и резали ее в клочья, засовывали их под сильную струю пожарного гидранта, разбивали носы и прочее в этом духе. Альфи иногда приходилось держать за руки – очень уж ему нравился вид крови. Самой большой удачей считалось свистнуть у «южного» пацана велосипед. Мы испытывали совершенно непередаваемое наслаждение, наблюдая, как оборванный и зареванный, словно двухлетка, «южанин» с позором возвращается домой.
Большинство ребят в нашей шайке были католиками, и родители посылали их в католическую церковь на северной стороне. Мои же предки, люди вовсе не религиозные, настаивали на том, чтобы я ходил в пресвитерианскую церковь, возглавляемую богатым английским священником, которая находилась на южной стороне. Каждый поход в церковь превращался для меня в суровое испытание, иногда приходилось преодолевать расстояние бегом. Зато в самой церкви меня, чистенького, хорошо одетого мальчика из благополучной семьи, любили и почитали за маленького ангелочка. За то, что я выучил наизусть двадцать третий псалом, мне подарили Библию, а точнее, Новый Завет с золотым обрезом, на обложке которого золотыми буквами выгравировали мое имя. Показать этот дар я осмелился только Стэнли, чем поставил приятеля в тупик. В их церкви, сказал он, никому, кроме священника, не позволяется читать Библию. Да и в воскресную школу католики не ходят, только на утреннюю мессу – и то ни свет ни заря. Стэнли стало интересно, на что похожа воскресная школа. Я попытался объяснить ему, но он только покачал головой:
– Тоже мне церковь… Детский сад какой-то.
Однажды я рассказал Стэнли, что видел двигающиеся картинки в подвале церкви.
– Ну и что это было? – спросил он.
Я попытался передать увиденное на экране:
– Какой-то китаёза шел по Бруклинскому мосту.
– И все?
Я признался, что все.
Стэнли помолчал с минуту и резюмировал:
– Брехня.
Честно говоря, я и сам не мог в это поверить, хотя видел собственными глазами. Управляющий, другой англичанин, неизменно одетый во фрак и полосатые брюки, объяснил нам, что некто по имени Томас Эдисон изобрел чудесную машину с движущимися картинками, а нам очень повезло, что мы видим первый в истории человечества фильм. Он называл это «немое кино» – звучало впечатляюще. В любом случае Стэнли запомнил этот факт как еще одну разницу между конфессиями – в подвале пресвитерианской церкви бесплатно показывали движущиеся картинки.
Возможно, если бы не китаец, идущий по Бруклинскому мосту, мы со Стэнли никогда бы не заговорили о религии; теперь же, сидя вечером у порога его дома, среди других вечных вопросов мы затрагивали и этот. Стэнли спрашивал: ходим ли мы на исповедь? Что мне известно о Деве Марии? Верю ли я в дьявола и ангелов? Кто написал Библию и почему ему, Стэнли, не разрешают ее читать? Боюсь ли я попасть в ад? Причащался ли я? Я признался, что не знаю, что такое причастие. Стэнли был ошеломлен этим заявлением. Я просил его объяснить, но он бормотал что-то неразборчивое, будто бы они едят Христову плоть и пьют Его кровь. Одна мысль об этом вызывала у меня тошноту. К счастью, Стэнли быстро убедил меня, что это кровь понарошку – просто предварительно освященное вино. Однако у меня все равно надолго осталось впечатление, будто католики немногим лучше каких-нибудь отсталых дикарей.