Вперед, безумцы! (сборник) - Сергеев Леонид Анатольевич 3 стр.


В ту ночь мне снился сладостно-злорадный сон. Но на утро, выйдя во двор, я увидел — матросы не утонули, а в лодках преспокойно плывут к берегу. Ребята наперебой рассказали, как Машка спасла матросов. История принимала скандальный оборот. Я чуть не взбесился, но меня спасла очередная выдумка. Достав уголь, я нарисовал огромного — с кровать — кита, чудище подплывало к первой лодке и уже разинуло пасть.

— Пусть она теперь что-нибудь нарисует, — стиснув зубы, заявил я ребятам и победоносно ушел со двора.

В разгар моего торжества прибежал Вовка и запыхавшись проговорил:

— Выходи скорей! Машка такое нарисовала! Такое!

Мы выбежали во двор. Около рисунков толпились ребята и смеялись, гоготали, всхлипывали. Я протиснулся в середину и не поверил своим глазам: матросы уже восседали на спине кита, исполин широко улыбался и тащил на буксире пустые лодки. На середине кита стояла Машка, маленькая остроносая девчонка; она была вся в фиолетовом мелу.

Я вернулся домой подавленный, униженный. Взял бумагу, сел перед окном и — надо же! — впервые почему-то не захотелось рисовать пиратов. Я догадывался — теперь, чтобы вернуть уважение ребят, свой престиж, должен был отличиться как никогда — нарисовать что-то фантастическое, из ряда вон выходящее. Долго я сидел за чистым листом, но ничего фантастического придумать не мог; сидел, смотрел во двор, где Машка все что-то рисовала… Постепенно мой разрушительный настрой угас, и вдруг в голове мелькнула великая мысль: нарисовать Машку! Достав акварель, я стал набрасывать Машкин портрет; старался изрядно, и, кажется, у меня получилось то, что надо; во всяком случае в те минуты я взвинтился и был уверен — это моя лучшая работа (о слонах, парусниках и пиратах я забыл начисто). Краски еще не просохли, а я уже вынес портрет во двор.

— Замечательный портрет! — выдохнула Машка.

— Вылитая Машка! — закричали ребята.

Понадобилось немало лет, чтобы я сделал вывод из тех рисунков на асфальте: творческая злость — хороший двигатель в работе, но все-таки злость не должна затмевать разум художника.

После портрета Машки (ошарашенный восторгом ребят) я неистово бросился рисовать и другие портреты. Бывало, в школе на уроке все пишут сложносочиненные предложения или решают задачи, а я делаю наброски соседей, за что не раз выводился из класса и объяснялся с директором.

Дома я просто-напросто терроризировал родных: ежедневно заставлял мне позировать. Обычно мать с отцом под разными благовидными предлогами увиливали от моих назойливых приставаний, но младшие сестра и брат позировали охотно — подолгу неподвижно сидели в священном молчании. Но особенно от меня доставалось гостям. Как только к нам кто-нибудь заходил, я сразу усаживал гостя на стул и начинал его рисовать, причем рисовал не меньше получаса — не умея выявить главное, характерное в лице, все делал по наитию, на авось, при этом бубнил:

— Портрет — дело нешуточное. Требует массу времени…

Многим не хватало терпения, они вскакивали, говорили, что спешат.

— Искусство требует жертв, — безжалостно произносил я фразу, которую где-то услышал и сразу взял на вооружение. — Этот портрет может возьмут на выставку. Вы еще будете гордиться, что я вас рисовал.

Гость вздыхал и садился на стул снова. Я заканчивал портрет, подписывал и дарил на память. Но никто себя не узнавал. Мне приходилось объяснять, что сходство — чепуха, важно — каким художник представляет человека. После этого гость вздыхал еще глубже:

— А-а! Вот оно что! А я-то думал — сходство важнее, — и благодарил меня, и жал руку, и долго к нам не заходил.

А когда приходил, я снова усаживал его позировать, и, получив второй портрет, гость благодарил меня еще горячее, с утроенной энергией, но больше не появлялся совсем.

Постепенно все знакомые перестали к нам ходить, и сестре с братом надоело позировать, они где-то раздобыли губную гармошку и сразу встали в глухую оппозицию к моему творчеству. И тогда я начал рисовать себя: садился перед зеркалом и делал автопортреты. Законченные работы вставлял в рамы, которые снимал с репродукций, фотографий, вышивок и вешал на стены, прямо на рисунки слонов. Я перестарался — вскоре всю нашу комнату заполонили мои автопортреты. На одних картинах я стоял в железных доспехах, словно «рыцарь без страха и упрека», на других — распластался у моря, и было ясно — перед зрителями пират с затонувшего корабля… На всех портретах, как мне казалось, я выглядел предельно скромным: не смеялся, не размахивал руками, не задирал нос и смотрел на зрителей просто и серьезно.

Родителям не нравилось мое новое увлечение.

— Что за пристрастие?! Испортил все стены! Это ж не иконы! — возмущалась мать.

— Портрет не твой конек, — хмурился отец, — не твое коронное блюдо. Лучше рисуй пейзажи — озера, отражения, дым…

Но я-то считал пейзажи пройденным этапом и продолжал печь как блины автопортреты. Со временем я так наловчился их рисовать, что мог себя изобразить с закрытыми глазами. На чем было замешано такое внимание к собственной персоне — не знаю. Кажется, в тот подростковый период мне не очень нравился мой нос «валенком» и оттопыренные уши, и на рисунках я несколько сглаживал эти «дары» природы.

Мое героическое сподвижничество в области автопортрета закончилось собственной скульптурой. Наклепав такое количество своих изображений, что их уже некуда было вешать, я начал делать слепки из глины. Позировать мне по-прежнему никто не хотел и я лепил себя. Вначале ваял маленькие скульптуры, потом и большие. А однажды в сарае смастрячил себя во весь рост. Чтобы эта гигантская скульптура не развалилась, прежде пришлось сколотить каркас из реек и обмотать его проволокой, и только после этого класть глину. Я извел целую бочку глины (корячился два дня). Скульптура мне понравилась. Я изобразил себя очень скромным: стоял, опустив голову и сморщив лоб, как будто думал о чем-то вселенском, словно «мыслитель» Родена.

Эту скульптуру я решил установить перед общежитием, как памятник самому себе. Рано утром, когда все спали, приволок глиняного колосса на видное место двора и сел невдалеке на скамью, в ожидании реакции на свое творение. Через некоторое время вышли ребята и разинули рты в замешательстве.

— Кто это? Что-то не пойму! Может, баба-Яга! — послышалось.

Мимо прошел Евграф Кузьмич, взглянул на скульптуру, покачал головой. Вдрызг расстроенный, я направился к дому, но у подъезда меня догнала Машка.

— А я сразу узнала кто это! — сбивчиво шепнула мне.

— Кто?

— Знаменитый пират!

Слова Машки прямо-таки окрылили меня — я моментально почувствовал прилив жизненных сил.

Это была моя первая и последняя персональная выставка — она представляла всего одну работу, но зато какую! И какой ошеломляющий успех! Правда, всего у одного зрителя, но у профессионала! То, что Машка училась в художественной школе, являлось непреложным фактом.

Натюрморт с овощами и прочее

Мне посчастливилось — в художественном училище, куда я поступил после седьмого класса, преподавал Петр Максимилианович Дульский, автор монографии о Шишкине, мэтр с бантом, в жилетке желтого цвета, который, как известно, выражает спокойствие, интеллигентность.

Петр Максимилианович не только объяснял нам основы живописи, но и давал определенные нравственные уроки.

— …Скромность в жизни и скромность в творчестве — разные вещи, — говорил он. — Нельзя быть скромным за мольбертом. Если хотите сделать что-то значительное, смелее самоутверждайтесь, отстаивайте свое видение, свое я.

Эти слова я воспринимал буквально. Отбросив всякую скромность, устраивал на полотнах такое бурное пиршество красок, что у самого захватывало дух. Но странное дело — моя «богатая палитра» — широкие мазки и прямо-таки кричащие свирепые цвета повергали однокурсников в уныние.

— Все разваливается и пестрит, — поджимали губы одни.

— Нет гармонии, — разводили руками другие.

— Я так вижу! — многозначительно изрекал я.

А Петр Максимилианович посмеивался:

— Ничего, ничего, это самоутверждение лучше боязни цвета и всякой зализанной, замученной живописи. Главное — неустанно обогащать свое творческое пространство. Насыщать его впечатлениями. Впечатления — самое ценное в жизни. Наше богатство. Позднее отберете все существенное из этих впечатлений. Чувство меры придет, когда всем переболеете, — он похлопывал меня по плечу, как бы осторожно благословляя на новые искания.

Однажды я написал «огненный натюрморт», вернее впечатление от натюрморта с горшком и овощами. Для большей выразительности и самоутверждения использовал цвета страстей: яркие красные и оранжевые краски, «сверхбогатую активную палитру».

— Нагловатые цвета, — морщились одни.

— Ерундистика, оголтелый оптимизм, — с насмешливым презрением отмахивались другие.

А Петр Максимилианович пощадил меня и дипломатично сказал с легкой улыбкой:

— Выразительный рисунок и грамотная живопись — дело техники. То есть, наживное дело. Да, да, дорогие мои, наживное. Этому можно научиться. Но вот своя интонация, своя атмосфера, свое пространство — это, как говорится, от Бога… Я совсем не против этого дикого натюрморта, но вот… этот огурец э-э, не мешало б… чуть-чуть передвинуть сюда. Так композиция будет более уравновешенной.

В другой раз на свалке я нашел банку серебристой краски и с дурацким восторгом так самоутвердился, что некоторые перестали со мной здороваться. Я написал автопортрет, где серебристая краска выполняла роль лунного света; автопортрет в образе матроса (естественно, в подростковом возрасте пират уступил место матросу и, кажется, я уже подумывал о морской царевне).

— Умора! — хмыкали одни. — Возвел себя в святые, сделал нимб над башкой!

— Совсем чокнулся, — безнадежно вздыхали другие.

— Эта самолетная краска не очень портит общее впечатление, — невозмутимо заметил Петр Максимилианович. — Как говорится, максимум выразительности и минимум средств для выражения. Но в композиции не хватает э-э, изюминки. Быть может вот здесь подрисовать чайку или дельфина?!

Вскоре я «переболел» и перестал самоутверждаться за счет эффектных красок. До меня дошло, что хороший вкус — это не только чувство меры, но и благородные цветовые сочетания. «Богатая палитра» уступила место «палитре сдержанной». Рассматривая мои новые холсты, Петр Максимилианович одобрительно кивал:

— Это обнадеживает. В этом уже есть что-то. Заявка на серьезность, — и с неизменной улыбкой добавлял: — Как говорил Андрей Рублев, «Красота не в пестроте, а в простоте»… Настоящее искусство всегда искреннее. Нарочитость, желание пооригинальничать — это видно невооруженным глазом. Там все поддельное, фальшивое. За такими декорациями не видно сердца. Это холодное, бездушное искусство. А искреннему художнику не до трюков. Это очевидно. Еще очевидней — тот, кто занимается искусством, то есть причастен к возвышенному, не встанет на путь жестокости. В этом смысле вы — моя последняя надежда в наше жестокое время.

Кажется, мы не очень оправдывали эти надежды. Я, например, безжалостно ловил рыбу; а Кукушкин (первый умник в группе, который, вроде меня, планировал в будущем походить под парусами и это нас сразу сблизило) — певчих птиц. Узнав про наши злодеяния, Петр Максимилианович нахмурился и прочитал нам строгую проповедь с предостерегающей концовкой:

— Вы — моя головная боль. Все зависит от нашего сознания. Не знаю, какое у вас сознание, но учтите, над вами сгущаются тучи. Скоро грянет гром.

Тучи над нами сомкнулись и гром действительно грянул: однажды, после очередной вылазки на природу, нас с Кукушкиным встретило мрачное демонстративное молчание сокурсников. А на следующий день в стенгазете нас изобразили как отъявленных живодеров… Чтобы вернуть расположение сокурсников, Кукушкин притащил в училище все свои клетки и при многочисленных свидетелях выпустил птиц на волю. А я, тоже публично, смастерил аквариум и начал разводить рыбок. Эти значительные операции почему-то никто не воспринял всерьез; наверное, были уверены, что мы просто устроили передых и втайне вынашиваем особо зловещие планы.

Увядшие цветы

Рисунок вела Ксения Борисовна Пирогова, женщина матрешечного типа, вся увешенная побрякушками, с шалями на плечах и румянами на лице. Несмотря на эту яркость, в искусстве Ксения Борисовна предпочитала серый цвет и его многочисленные оттенки — то, что обычно любят строгие, рассудительные люди. У Ксении Борисовны были маленькие руки и прозрачные глаза, а голос далекий, как в тумане.

— Это не изящно, — говорила она про рыхлый рисунок.

— Это топорно, даже вульгарно, — про чересчур энергичный штрих, и мы недоуменно молчали.

«Матрешка» (так мы звали Ксению Борисовну) ставила нам «чистые натюрморты»: старинные вещи с непременным отражением на стекле.

— Отраженность, зеркальность создают эстетичность, изыск, — говорила рисовальщица и мы с пониманием кивали (особенно я, поскольку считал себя специалистом по отражениям).

«Матрешка» лазила с нами по городским свалкам и заставляла нас разыскивать поломанную антикварную мебель, дырявые абажуры, побитые витиеватые рамы, дверные ручки, чугунные утюги. Потом все это расставляла на стекле, занавешивала окна, зажигала свечи и мы рисовали «искрящиеся натюрморты», иногда «отмывкой» — прозрачно-черной краской.

Особую страсть Ксения Борисовна питала к натюрмортам из увядших цветов.

— Живой, яркий цветок, бесспорно, красив; в нем, бесспорно, есть эстетический момент, — говорила она. — Но все же он легковесен, он слишком заявляет о себе. А увядший цветок более скромен, и потому более выразителен… Он более культурен, благороден, если хотите («…хотите, хотите» — прокатывалось эхо).

Ксения Борисовна подвешивала у окон живые цветы на нитках, головками вниз и, когда лепестки скрючивались, восклицала:

— Когда цветок увядает, появляется совершенно другая красота, другой дух! Посмотрите, как выявляются прожилки, какие пластические линии, сколько эстетики! Прямо сказочный мир! Красота со временем не исчезает, а переходит в новую форму. Это касается не только цветов, но и людей.

Ксения Борисовна подходила к зеркалу и внимательно рассматривала свое отражение, видимо, чтобы убедиться в правоте своих слов, убедиться, что уцелевшие остатки ее красоты еще сияют достаточно ярко.

Слушая Ксению Борисовну многие поддакивали, а я храбро мотал головой — все живое мне было гораздо ближе мертвого, отжившего, поломанного.

С Ксенией Борисовной ходили на «мелкую пластику», двухчасовые наброски в сквер. Это было самым интересным из ее занятий, когда мы, раскрепощенные, «набивали руку» — рисовали в блокнотах все, что попадалось на глаза: корявые деревья, урны, газетный киоск, старух с детскими колясками и «деликатные ситуации»: влюбленных, разных подвыпивших, отсыпавшихся на клумбах.

«Обнаженка» Алка-сыроежка

«Обнаженкой» называли обнаженную натуру. Одним из натурщиков был старик с величественной массивной головой. Он работал сторожем в трамвайном депо, а в училище подрабатывал. Искусство ему было безразлично; обычно на стуле он засыпал и переливчато храпел. «Матрешку» Ксению Борисовну это не смущало.

— Обратите внимание на складки на лице, — говорила она. — В складках и оборках есть эстетичность.

Еще нам позировала Лиа, толстуха с богатыми формами, модель — мечта для скульпторов. Ни один художник, и не только художник, не мог пройти мимо Лиа, чтобы не обернуться. Лиа по много часов неподвижно стояла под софитами, но никогда не жаловалась на усталость. Она содержала большую семью и говорила, что «раньше была как тростинка, а во время войны от разных похлебок безумно распухла».

— Обратите внимание на пластические ходы, — Ксения Борисовна поводила рукой в сторону Лиа. — Смотрите, как один блок мышц плавно переходит в другой.

Одно время нам позировала бывшая балерина, сухопарая царственная старуха с грациозной осанкой и тонкими косичками. Словно фея, она всегда торжественно молчала, устремив взгляд за окно, в даль. В ее царственном величии угадывался богатый и таинственный внутренний мир, который никак не перекликался с реальным миром. На «балерину» Ксения Борисовна только почтительно взирала и ничего не говорила.

Назад Дальше