Столовые заполнились курсантами. Совсем юные, семнадцати-девятнадцатилетние, красивые, в форме с нашивками и значками, они шумно рассаживались, перекидывались шутками, с работницами были приветливы, доброжелательны. Когда Ольга смотрела на курсантов, ей становилось тревожно и за этих парней и за своего младшего брата Виктора, который целый год находился на фронте и от которого не было вестей.
Во время раздачи еды Ольга работала официанткой, в перерывах — посудомойкой, вечером — уборщицей; она сильно уставала, но от хорошего питания даже немного поправилась и каждый день приносила домой кусочки масла, хлеб, сахарин.
Некоторые курсанты приходили в столовую до открытия, помогали работницам принимать хлеб у возниц, резать буханки на ломти, разносить подносы по столам. Чаще других появлялся скромный паренек с грустными темными глазами. Он входил бесшумно, с виноватой улыбкой. Его звали Николай. Однажды, когда Ольга закончила работу, Николай подошел к ней.
— Знаете, Оля, я сегодня назначен патрулем. Пожалуйста, погуляйте вместе со мной.
Ольга и раньше замечала, что Николай к ней неравнодушен. И когда она накрывала скатертями столы, и когда разносила еду — он все время за ней наблюдал. Даже поздно вечером, уходя из столовой, Ольга чувствовала на себе его взгляд. С одной стороны, ей было приятно, что из многих молодых женщин Николай обратил внимание именно на нее, с другой — это ее пугало. Ольге казалось, что в такие минуты между ней и Николаем возникают какие-то невидимые нити; она опускала голову, убыстряла шаг. По ночам ей снилось, что эти нити уже многие видят и даже судачат о чем-то более серьезном, связывающем ее с Николаем. Ольга оправдывалась, защищалась, а проснувшись, злилась на свои выдумки.
Она слишком любила Анатолия и была ему безоглядно преданна (хозяйка Евгения Петровна за преданность называла ее «собакой»), остальные мужчины для нее просто не существовали, она смотрела на них, как на сослуживцев, знакомых и приятелей мужа, и все они были для нее чужими, посторонними, а Толя своим, родным. «Но как это объяснить застенчивому пареньку? — подумала Ольга, когда он предложил ей прогуляться. — Конечно, через несколько дней он уйдет на фронт и нехорошо обижать его отказом, к тому же, нет ничего страшного в том, что они погуляют пять минут». Рассуждая об этом, Ольга и не заметила, как пошла рядом с Николаем; она спохватилась, когда они пересекли улицу, и сразу вздрогнула, ей показалось, что в эту минуту Анатолий почувствовал ее предательство. Ей захотелось побежать домой, но Николай рассказывал о себе, и Ольга не решилась оборвать его на полуслове. Она слушала рассеянно, то и дело оборачивалась, боялась их увидят знакомые.
Он рассказал ей всю свою девятнадцатилетнюю жизнь: зеленый город Саратов, дом на берегу Волги, яблоневый сад, отец на фронте, живет с матерью, два года в училище… Они прошли почти до центра города, и Николай остановился.
— Вообще-то дальше мне нельзя. Черта. Зона патрулирования кончается. А, ладно. Провожу вас.
— Нет, нет. Возвращайтесь. И мне пора…
Что-то вроде жалости к влюбленному парню сковало Ольгу и у нее не повернулся язык сказать о муже. На другой день она узнала, что Николая посадили на гауптвахту; она догадалась, что это случилось из-за нее, и подошла к полуподвалу, около которого вышагивал часовой.
— Николай здесь? — спросила у часового.
— Здесь, но подходить нельзя, — часовой подмигнул, и Ольга поняла, что он все знает.
Покраснев, она хотела отойти, но услышала, что кто-то барабанит по стеклу и, обернувшись, увидела в окне Николая — он махал ей рукой и улыбался. Часовой тактично отошел в сторону, и Ольга, наклонившись, спросила:
— За что вы здесь?
— За вас.
— Потому что перешли ту черту?
— Ага. Но это ничего… Вот только… вас видеть хочется.
А на другой день Николай сообщил, что их отправляют на передовую. Он сбегал в казарму и принес открытку с видом Саратова и адресом матери.
— Это вам, Оля… Я не успел вам сказать… Очень прошу вас, ждите меня… Вы будете ждать, Оля?
Ольга только опустила голову.
…Прощальный парад состоялся на центральной площади города. Под духовой оркестр промаршировали вчерашние курсанты в новеньких гимнастерках, в начищенных сапогах; красивые, юные, они отправлялись на фронт. Ольга стояла среди провожающих и махала рукой. Поравнявшись с ней, Николай улыбнулся и что-то проговорил одними губами. Ольга не поняла что — то ли «ждите меня», то ли «люблю тебя».
Из столовой Ольга приходила в одиннадцать вечера, а то и за полночь, ставила на стол банку какого-нибудь рассольника и тут же укладывалась спать. Анатолию приходилось после работы стоять в очередях, готовить ужин да еще чертить за доской — выполнять срочный заказ. В конце концов решили, что Ольге лучше подыскать другое место.
Уволившись из столовой, она несколько дней обивала пороги разных учреждений; кто-то посоветовал сходить на хлебозавод.
— Туда не возьмут, — безнадежно махнул рукой Анатолий. — Наши мужчины там нанимаются грузчиками в ночную смену, но берут только двух-трех. Работа там тяжелая, а чуть ошибся — выгоняют. За воротами всегда толпа желающих.
Но Ольга настойчиво заявила:
— Я буду сыта, и моя хлебная карточка останется в семье.
На следующее утро почти босиком — туфли развалились и хозяйка дала драные тапочки — Ольга пришла на хлебозавод и вошла в проходную, где мужчины ожидали поденной работы.
— Знаете что?! Мне нужно в отдел кадров, — сказала охраннику. Сказала так убедительно, что охранник показал на дверь.
В отделе кадров сидели две женщины.
— Кто вас пропустил? — спросила старшая. — Нам никто не требуется. Весь штат укомплектован… Постоянных-то не знаем куда ставить.
— Ваш завод — единственная моя надежда, — сказала Ольга. — Я согласна работать кем угодно, на любых условиях.
Женщины посмотрели на старое платье, на тапочки…
— Сейчас пойдем в цех, — вышла из-за стола старшая. — Если сдвинешь вагонетку с хлебом, возьмем чернорабочей.
— Я обязательно сдвину, — просияла Ольга.
В огромном цехе было жарко и пахло свежеиспеченным хлебом; повсюду стояли вагонетки, набитые буханками хлеба, от которых шел пар. В горле у Ольги запершило, на глазах появились слезы.
— Вот тебе хлеб, отойди в сторонку, поешь, потом будешь двигать, — женщина протянула Ольге полбуханки.
Ольга стала есть горячий мякиш, и вдруг простодушно спросила:
— А можно половину спрятать? Я хочу отнести детям.
— Выносить хлеб нельзя. За это отдают под суд! — женщина кивнула на вагонетку, стоящую около печи. — Откати ее в угол.
Ольга ухватилась за поручень и напряглась изо всех сил, но вагонетка не сдвинулась. Ольга уперлась ногами в пол, навалилась на вагонетку всем телом, но та даже не качнулась. Подошли рабочие заулыбались, женщина тоже улыбнулась, встала рядом с Ольгой, толкнула поручень, и вагонетка покатилась.
— Ну, ладно, молодец. Старание налицо. Пойдем, оформлю тебя разнорабочей в сухарный цех. Завтра выходи на работу.
— Все-таки ты, Олечка, удивительно счастливая, — сказал вечером Анатолий. — Ты как-то действуешь на людей, тебе никто не может отказать.
— Да никак я не действую, — рассмеялась Ольга. — Просто я энергичная.
— Да, действительно, ты не динамо-машина, ты шаровая молния.
Утром Ольге выдали рабочую карточку — шестьсот граммов хлеба в день.
— Целое состояние! — воскликнула Ольга дома. — И все это для семьи, а в цехе я буду есть сколько влезет.
Через неделю Ольга заметно поправилась, и возила вагонетки без особых усилий. Но работа была и опасной. Как-то Ольга везла хлебные формы и вдруг сбоку вынырнула виляющая из стороны в сторону вагонетка — на ее подножке стоял рабочий и спал, вцепившись в железный каркас. Ольга вскрикнула, застыв на месте, но в ту же секунду рабочий электрик дернул ее за руку, Ольга плюхнулась на пол, а вагонетки с грохотом врезались друг в друга.
Ольга работала усердно, к тому же она была одной из самых грамотных женщин на заводе, и вскоре ее перевели в учетчицы. Теперь, кроме учета продукции, в ее обязанности входило набирать людей для ночной погрузки и подвозки хлеба… Когда Ольга выходила за ворота, ее окружала толпа небритых, усталых мужчин, отработавших смену на других предприятиях. Требовалось десять человек, а тянули руки две сотни, и каждый протискивался поближе к Ольге. Первыми она брала самых истощенных, записывала их в тетрадь, а остальных просила прийти на следующий день. Таким образом в конце концов каждый побывал в цеху.
…Осенью сорок второго года все было затянуто дождевой сеткой. Временами переставало лить, но воздух оставался пузырчатым, и водяная пыль проникала даже в дома. В ту осень получили известие о гибели друзей Анатолия — Ивана и Михаила — об этом сообщила сестра Ксения. Анатолий был на работе, когда принесли письмо. Ольга хотела подготовить мужа к известию: вначале сказать, что Иван и Михаил ранены, а уж потом показать письмо, но у нее ничего не получилось — она не умела играть, прятаться за спасительную ложь, — и сбивчиво выпалила ужасную правду.
Потрясенный Анатолий долго не мог прийти в себя; он осунулся, ссутулился, с работы возвращался поздно, выпивши; усаживался на кухне в углу, поминутно снимал очки, тер глаза, говорил Ольге, что ему стыдно — его друзья погибли, а он отсиживается в тылу. Втайне от жены он снова ходил в военкомат, просился на фронт, но его не отпускали с оборонного завода, да и зрение подводило.
Гибель друзей для Анатолия стала вторым, после смерти родных, страшным ударом, от которого он так и не смог полностью оправиться. Стоило ему хотя бы ненадолго остаться наедине с самим собой, как в него, и без того слабовольного, вселялось бессилие и хандра.
— Я всех потерял, — бормотал он, — у меня осталась только Ольга и дети.
С каждым годом его все сильнее охватывали неуверенность и малодушие. В семейной драме и в гибели друзей он видел предначертание судьбы, определенный рок. Только постоянная поддержка, самоотверженность и преданность жизнестойкой жены выводили его из состояния подавленности.
Через год часть работников завода переселили в общежитие Казанского университета на запущенной окраине, в четырехэтажное строение из жухлого кирпича со сгнившими водостоками. Рядом в овраге пролегала железнодорожная колея, с одной стороны уходившая в тоннель, с другой — упиравшаяся в стрелку станции Аметьево. Перед общежитием склоны оврага связывал деревянный мост.
Анатолию с Ольгой достались на втором этаже две крохотные комнатенки, переделанные из туалета; в них был холодный, выложенный плиткой пол, между стеной и расшатанной дверью зияла щель, которую приходилось занавешивать. Несколько дней из досок и ящиков Анатолий сколачивал стол, табуретки и козлы под матрацы. Он не признавал работу на скорую руку и все делал неторопливо, основательно, с поразительной тщательностью.
— К вещам, сделанным своими руками, и отношение особое, — говорил он.
— Отличная мебель, — сказала Ольга, поглаживая самоделки мужа. — Прямо стиль «Людовик», — она еще пыталась шутить, взбодрить свое сникшее семейство.
Через общежитие тянулся сумрачный коридор, по обеим сторонам которого были комнаты с пыльными лампочками; заканчивался коридор умывальной и кухней с железными печурками-«буржуйками»; единственный туалет находился на третьем этаже. Электричество давали только на два часа и вечером сидели при коптилках. То и дело в общежитии появлялись клопы, и тогда мебель ошпаривали кипятком. А однажды обнаружились вши, и поскольку мыло выдавали редко, вместо него использовали глину с золой, но эта смесь была малоэффективна и многим женщинам пришлось остричь косы.
Вечерами по коридору стелился едкий дым — на печурках готовили скудную еду, сушили обувь, кипятили баки с бельем, плавили стеарин и лепили из него свечи. После ужина все снова собирались на кухне, слушали по радио последние известия. Кухня была неким клубом, где каждый мог высказаться, найти понимание, поддержку — и в первую очередь у Ольги. Как и всюду, в общежитии неутомимая Ольга была главным действующим лицом; она объединяла самых разных людей, примиряла самых непримиримых противников. Несколько минут, проведенные с ней, поднимали настроение на целый день. Все в один голос называли ее «сердечной, отзывчивой, душевной».
Общежитие почти не отапливали; крайне редко в батареях слышалось бульканье и в комнатах становилось теплее; тогда грелись у радиаторов, сушили на них сухари из черного хлеба; в такие дни Ольга в кругу семьи непременно восклицала:
— Давайте-ка вот что! Постелим матрацы у батареи и выспимся на полу по-царски. А перед сном тихонько споем прекрасные русские песни, — и она вполголоса затягивала «Степь да степь кругом…», затем «В низенькой светелке огонек горит…».
Комнату рядом с кухней занимала Тоня Бровкина, которая до войны жила на Правде. Ее муж был на фронте, а она, имея двоих малолетних сыновей, работала в литейном цехе. «Фигуристая», с «каштановыми» волосами Тоня, после увольнения Ольги, считалась «первой красоткой» на заводе; мужчины засматривались на нее, но она не замечала их — была полностью поглощена заботой о детях и беспокойством за мужа. Однажды один молодой литейщик попытался ее обнять — то, что за этим последовало, позднее пересказывали как невероятный случай — Тоня так вспыхнула, с такой яростью оттолкнула парня и стала наносить ему пощечины, что рабочие подумали, она сошла с ума. Ее еле оттащили от обалдевшего несчастного литейщика.
Рядом с Тоней жила еще одна работница завода — Катя Синькова. У Кати была обычная внешность, но звали ее «шикарная женщина», потому что она носила модное крепдешиновое платье и всегда резко пахла духами. Как и Тоня, Катя была женой фронтовика, но вела себя вызывающе; к ней наведывался комендант общежития, всемогущий Маркович, здоровенный, с двойным подбородком мужчина, который каким-то образом избежал мобилизации. Женщины в общежитии звали его «тыловой крысой», а мужчины «упитанным», из тех, у кого «сытая жизнь» и «маленькой сошкой с большими амбициями». Появляясь в общежитии, Маркович быстро, «для порядка», обходил умывальни и кухни, потом надолго исчезал в Катиной комнате, причем всегда входил со свертком впечатляющих размеров, а уходил без него — женщины шушукались, что «крыса приносит Катьке крупы и сало».
— Война войной, а молодость проходит, — цинично, без всякого смущения говорила Катя на кухне. — Я вообще в любовь не верю. Жизнь-то проще. У нас с муженьком и не было никакой любви. Так… сожительствовали… Он там небось уже какую кралю завел, связисточку или сестричку милосердия. У них ведь там не только бои, есть и передых.
— И как она может так рассуждать, — возмущалась Ольга. — Она в любовь не верит. Во что же тогда верить?!
— Катька просто дура! — резко говорила Тоня. — У нее ни стыда, ни совести нет. Все строит из себя кого-то. Считает, что у нас все бабье, а у нее бабочка. Тоже мне целлулоидная красотка!
С наступлением зимы, после «специального разрешения» коменданта, «буржуйки» из кухни перенесли в комнаты, а трубы выставили в форточки и общежитие окутала дымовая завеса. Для печурок по всей окрестности собирали щепки, ветки; на поиски топлива отправлялись целыми семьями, и случалось некоторым везло — находили куски торфа и угля. Готовили на печурках в основном баланды из всего, что можно было достать — «супы-фантазии», как их называла Ольга.
На продуктовые карточки выдавали хлеб и перловку; суточная норма была ничтожно мала и все обитатели общежития, кроме Кати, сильно похудели. Но то суровое время сплачивало людей: в общежитии жили по-родственному, всем делились друг с другом: обувью, одеждой, вареной картошкой, сухарями, и что особенно дорого и примечательно — радовались, что могут поделиться.
В свободные от работы вечера женщины собирались у Ольги, «коротали время за чаем у огонька» — совсем как когда-то на Правде. Каждая женщина приносила полено или обрезок доски — поддерживать огонь в печурке. Чай заваривали горелой коркой хлеба и растворяли в нем сахарин.
— Мы, девчата, все выдержим, — говорила Ольга. — Конечно, кое-кто и сейчас живет неплохо. Некоторые пользуются бедственным положением людей, за бесценок скупают одежду, вещи. Ну да ничего, после войны разберемся с этими зажиточными… Представляете, у нас на хлебозаводе у одной женщины живет кот. Так он таскает колбасу у зажиточных соседей и приносит хозяйке, — Ольга пыталась шутить, прекрасно понимая, что шутки снимают напряжение, отвлекают от мрачных мыслей.
— Мы все выдержим, — уверенно повторяла она. — Ведь мы, русские женщины, двужильные…