— Вряд ли, — возразила Рут Рей. — Но так или иначе, кролик обожал кошек и пытался делать все то же, что и они. Он даже приучился почти все время обходиться кошачьей коробкой. При помощи клочков шерсти, которые он выщипывал у себя на груди, кролик устроил гнездо рядом с диваном и хотел, чтобы котята туда забирались. Но они не стали. Конец всему — вернее, почти конец — пришел, когда он попытался поиграть в пятнашки с немецкой овчаркой, которую привела какая-то дама. Понимаешь, кролик насобачился играть в эту игру с кошками, с Эмили Фуссельман и с детьми. Сперва он прятался за диваном, а затем выскакивал оттуда, носился быстрыми-быстрыми кругами по комнате, и все старались его поймать, но обычно не могли, и кролик преспокойно убегал обратно за диван, куда, как предполагалось, никто за ним не последует. Но овчарка не знала правил игры и, когда кролик забежал обратно за диван, ринулась за ним и мощными челюстями ухватила его за задницу. Эмили в конце концов сумела разжать эти челюсти и вывести овчарку во двор, но кролику здорово досталось. Он поправился, но после этого жутко боялся собак и убегал куда глаза глядят, даже если видел собаку через окно. А свою задницу — ту ее часть, которую хватанула овчарка, — он прятал под кусками материи. Там совсем не было шерсти, и кролику было очень стыдно. Но самое трогательное было то, как кролик пытался протолкнуться за пределы своей — как там это слово? — физиологии. За пределы своей кроличьей природы. Как он старался стать более совершенной формой жизни, вроде кошек. Как стремился все время быть с ними на равных. Но как раз отсюда все несчастья и вытекали. Котята не желали жить в том гнездышке, которое кролик для них соорудил, а овчарка не знала правил и прихватила его за задницу. Он прожил несколько лет. Но кто бы мог подумать, что кролик разовьется в такую сложную личность? Кстати, когда ты садился на диван, а кролик хотел, чтобы ты слез, он ложился рядом и аккуратно тебя подпихивал. А затем, если ты не пошевеливался, он тебя кусал. Ты только подумай о стремлениях этого кролика и о его крахе. Маленький жизненный подвиг. И ведь все это было безнадежно. Только кролик этого не знал. А быть может, и знал, но все равно пытался. Хотя я думаю, он все-таки не понимал. Ему просто страшно хотелось это делать. Это составляло весь смысл его жизни, потому что он любил кошек.
— А мне казалось, ты не любила животных, — сказал Ясон.
— Больше не любила. После стольких разочарований и крахов. Вроде того кролика. В конечном счете он, естественно, помер. Эмили Фуссельман рыдала дни напролет. Целую неделю. Я видела, до чего это ее довело, и для себя уже такого не хотела.
— Но перестать любить животных настолько, чтобы…
— Они так мало живут. Так чертовски мало. Да, некоторые люди теряют любимое существо, а потом живут себе как ни в чем не бывало, перенося свою любовь на кого-то другого. Но это больно. Мучительно.
— Тогда чем же так хороша любовь? — На эту тему — и в связи с собственными переживаниями, и с чужими — Ясон задумывался всю свою долгую взрослую жизнь. Сейчас это особенно его интересовало. Из-за всего, что с ним в последнее время случилось, — вплоть до истории про кролика Эмили Фуссельман. В частности — этот болезненный аспект. — Ты кого-то любишь, а от тебя уходят. Однажды приходят домой и начинают паковать вещички. Ты спрашиваешь «что случилось?», а тебе говорят «кое-где еще есть предложение получше». И уходят, навсегда уходят из твоей жизни, а ты до самой смерти носишь в себе этот громадный ломоть любви, который некому отдать. А если и находишь, кому отдать, опять случается то же самое. Или ты звонишь по телефону и говоришь «это Ясон», а там переспрашивают «кто-кто?», и тут ты понимаешь, что получил по полной программе. Там даже не знают, кто ты, черт побери, такой. И, как мне кажется, никогда и не знали; на самом деле у тебя никого и не было.
— Любовь — это другое, — возразила Рут. — Любовь не означает простое обладание другим человеком подобно тому, как ты желаешь обладать товаром, который видишь в магазине. Тут просто желание и ничего больше. Ты хочешь получить товар, забрать его домой и поставить на какое-нибудь более-менее почетное место. А любовь… — тут она помедлила, размышляя, — любовь — это примерно как если отец выносит своих детей из горящего дома — спасает их и погибает сам. Когда любишь, перестаешь жить ради себя; ты живешь ради другого.
— А хорошо ли это? — Для Ясона это звучало не слишком хорошо.
— Это пересиливает инстинкт. Инстинкт толкает нас к борьбе за существование. Как полов, берущих в кольца все кампусы. К борьбе за наше существование за счет других; каждый из нас когтями прокладывает себе путь наверх. Взять, к примеру, моего двадцать первого мужа, Фрэнка. Мы были женаты шесть месяцев. Вскоре он перестал меня любить и сделался ужасно несчастным. А я его все еще любила. Я хотела остаться с ним, но видела, что это причиняет ему боль. Тогда я его отпустила. Понимаешь? Так было лучше для Фрэнка. А раз я его любила, то важно было именно это. Понимаешь?
— Но почему так хорошо идти против инстинкта самосохранения? — спросил Ясон.
— А ведь ты сомневаешься, что я смогу объяснить.
— Да, — согласился Ясон.
— Потому что в итоге инстинкт самосохранения все равно проигрывает. Это верно для каждого живого существа — крота, летучей мыши, человека, лягушки. Даже для той лягушки, что курит сигары и играет в шахматы. Ты никогда не сможешь выполнить того, на что тебя толкает инстинкт. Поэтому в итоге все твои усилия приводят к краху. Ты подыхаешь, и тем все кончается. Но если ты любишь, ты можешь растаять и наблюдать…
— Я еще не готов растаять, — заметил Ясон.
— …ты можешь растаять и наблюдать с радостью, с нежным удовлетворением — высшей формой удовлетворения, — как живет дальше тот, кого ты любишь.
— Но ведь и те, кого любишь, тоже умирают.
— Да, верно. — Рут Рей прикусила нижнюю губу.
— Выходит, лучше не любить. Вот почему у тебя этого и не получается. Даже в отношении домашнего животного — кошки или собаки. Ты же сама заметила — ты их любишь, а они умирают. И если даже смерть кролика… — Тут Ясону явилось жуткое видение: раздробленные кости и окровавленные волосы девушки в пасти смутно видимого врага, грознее любого волкодава.
— Но ты можешь горевать, — сказала Рут, с тревогой вглядываясь в его лицо. — Пойми, Ясон, горе — самое сильное чувство, на какое только способен человек, ребенок или животное. Это очень хорошее чувство.
— В такой паскудной форме? — грубо спросил он.
— Горе заставляет тебя покидать самого себя. Ты вылезаешь из своей тесной маленькой шкурки. И ты не можешь испытывать горе, если перед этим не любил. Горе — конечный исход любви, ибо оно — любовь утраченная. Ты отлично все понимаешь; я вижу, что понимаешь. Но ты просто не желаешь об этом задумываться. Таков полный, завершенный цикл любви: любить, терять, горевать, уходить, а потом любить снова. Горе, Ясон, это осознание того, что отныне тебе придется остаться одному, а ничего выше этого нет. Ибо одиночество — конечная участь каждого отдельного живого существа. Ведь смерть и есть великое одиночество. Я помню, как-то раз я покурила кальян с марихуаной, а не просто сигарету. Дым был прохладный, и я не поняла, сколько вдохнула. Внезапно я умерла. Совсем ненадолго — наверное, на несколько секунд. Мир пропал. Пропали все ощущения, в том числе и ощущение собственного тела, даже того, что оно вообще есть. И это было совсем по-другому, чем остаться в изоляции в обычном смысле. Потому что когда ты один в обычном смысле, к тебе все равно приходят сенсорные данные, пусть даже только от собственного тела. А тут не было даже тьмы. Все просто исчезло. Безмолвие. Пустота. Одиночество.
— Марихуану, наверное, вымочили в какой-нибудь токсической дряни. Тогда куча народу повыжигала себе мозги.
— Да, мне повезло. Моя голова, по крайней мере, вернулась на место. Странное дело, я и до этого много раз курила марихуану, но ничего подобного никогда не происходило. Вот почему с тех пор я курю только табак. Короче говоря, это было вроде обморока. Только я не чувствовала, что я туда упаду, потому что мне нечем было падать и некуда. Не было ни тела, ни чего-то вокруг. Все, включая меня, просто… — Рут махнула рукой, — просто испарилось. Как последняя капля из бутылки. А затем, очень скоро, фильм прокрутили в обратную сторону. Полнометражную картину, которую мы зовем реальностью. — Она ненадолго умолкла, затягиваясь своей табачной сигаретой. — Раньше я никому про это не рассказывала.
— Ты испугалась?
Рут кивнула:
— Сознание бессознательного, если ты врубаешься, о чем я. Когда мы на самом деле умираем, мы этого не чувствуем, потому что умирание как раз и есть потеря всего такого прочего. Так что после той неудачной кальянной отключки я совсем не боюсь умирать. А вот горевать — это значит быть живым и мертвым в одно и то же время. Следовательно, это самый полный и совершенный опыт, какой только может быть. Порой я готова поклясться, что мы для такого опыта не были приспособлены. Пройти его — это уже слишком. Твое тело просто саморазрушается всеми этими импульсами и колебаниями. Но я хочу испытывать горе. Хочу лить слезы.
— Зачем? — Ясон не понимал; с его точки зрения, этого как раз следовало избегать.
— Горе воссоединяет тебя с утраченным, — объяснила Рут. — Это вроде слияния. Ты отправляешься вместе с любимой вещью или существом, которое уходит. Каким-то образом ты расщепляешься и сопровождаешь его, проходя часть пути по его маршруту. Следуешь за ним столько, сколько можешь. Помню, один раз у меня была любимая собака. Насколько я помню, мне тогда было лет семнадцать-восемнадцать — как раз брачный возраст. Пес заболел, и мы отвезли его к ветеринару. Ветеринар сказал, что Хэнк съел крысиный яд, что теперь он просто мешок с кровью и что в следующие двадцать четыре часа выяснится, выживет он или нет. Я отправилась домой и стала ждать, а потом около одиннадцати вечера вырубилась. Ветеринар должен был утром, придя в свою клинику, позвонить мне и сказать, пережил Хэнк ночь или нет. Я встала в полдевятого и постаралась взять себя в руки, ожидая звонка. Пошла в ванную почистить зубы и там, в левом нижнем углу, увидела Хэнка. Он медленно, как-то очень размеренно и величественно, восходил по незримой лестнице. Я смотрела, как он уходит по диагонали, а затем, так и не остановившись, в правом верхнем углу ванной Хэнк исчез. Он ни разу не оглянулся. Я поняла, что он умер. А потом зазвонил телефон, и ветеринар сказал мне, что Хэнк умер. Но я видела, как он восходил. Конечно, я почувствовала жуткое, всепоглощающее горе. И, когда я его почувствовала, я забылась и последовала за Хэнком. По этой сволочной лестнице.
Какое-то время оба молчали.
— Но в конце концов, — сказала Рут, — горе уходит, и ты постепенно возвращаешься в этот мир. Но уже без любимого существа.
— И ты с этим смиряешься.
— А какой тут, черт побери, выбор? Да, ты плачешь, ты продолжаешь лить слезы, потому что не можешь полностью вернуться оттуда, куда ты с ним ушел. Кусочек твоего пульсирующего, бьющегося сердца по-прежнему там. Самая его малость. Но эта ранка никогда не заживает. И если в твоей жизни это повторяется снова и снова, твоего сердца становится все меньше и меньше. Наконец его становится так мало, что ты больше не способен испытывать горе. А потом ты и сам уже готов умереть. Ты восходишь по наклонной лестнице, а позади остается кто-то, чтобы горевать о тебе.
— На моем сердце нет никаких ранок, — сказал Ясон.
— Если ты сейчас уберешься, — хрипло, но с необычным для нее спокойствием проговорила Рут, — то именно так все для меня и случится.
— Я останусь до завтра, — сказал Ясон. Раньше завтрашнего утра пол-лаборатория наверняка не разберется, поддельные его УДы или нет.
Интересно, спасла меня Кати, задумался Ясон. Или наоборот — погубила? Толком он этого не знал. Кати, подумал он, которая меня использовала. Которая в свои девятнадцать лет знает больше, чем мы с тобой, Рут, вместе взятые. И больше, чем мы с тобой успеем узнать до того самого времени, когда нас повезут на кладбище.
Как толковый лидер психотерапевтической группы она разнесла его в пух и прах — ради чего? Чтобы воссоздать его заново — сильнее, чем прежде? Ясон и в этом сомневался. Хотя такая возможность оставалась. И о ней не стоило забывать. Ясон испытывал к Кати некое странно-циничное доверие, одновременно и полное, и неубедительное. Одна часть его разума, сама не ведая почему, считала Кати достойной доверия; тогда как другая видела в ней порочную, насквозь продажную потаскуху. И Ясон никак не мог сложить это в единое целое. В голове у него накладывались друг на друга два диаметрально противоположных взгляда на Кати.
Быть может, я смогу разобраться со своими противоположными мнениями о Кати прежде, чем отсюда уйду, подумал Ясон. До утра. Хотя он, наверное, смог бы остаться еще на один день… это, впрочем, было бы напряженно. Какова реальная сила полиции спросил он себя. Насколько хороши эти полы? Они умудрились переврать мою фамилию; достали на меня не то досье. Может ли быть, чтобы они всю дорогу так обсерались? Может. А может и не быть.
Выходило, взаимно противоположные взгляды были у Ясона и на полицию. И тут он не мог ничего решить. И, подобно кролику — кролику Эмили Фуссельман, застыл на месте. Надеясь при этом, что все понимают железное правило: никто не уничтожает существо, которое не знает, что ему делать.
Глава 12
Четыре затянутых в серое пола кучковались под светильником в форме свечи — светильника, сработанного из черной жести и конуса фальшивого огня, трепещущего в ночной тьме.
— Осталось только двое, — почти неслышно сообщил капрал; за него говорили его пальцы, пока он водил ими по спискам квартиросъемщиков. — Некая миссис Рут Гомен в двести одиннадцатой и некий мистер Аллен Муфи в двести двенадцатой. Кого первым?
— Давай этого Муфи, — решил один из серых полов, похлопывая утяжеленной дробью дубинкой себя по ладони, готовый в этом мутном свете закончить всю операцию прямо сейчас, когда развязка оказалась совсем рядом.
— Тогда двести двенадцатая, — сказал капрал и потянулся было к звонку. Но затем передумал и решил попробовать дверную ручку.
Удача. Один шанс из доброго десятка — слабая надежда, но внезапно и очень кстати сбывшаяся. Дверь оказалась незаперта. Знаком призвав всех к молчанию, капрал коротко ухмыльнулся и распахнул дверь.
Полы увидели темную гостиную с расставленными тут и там, даже по полу, пустыми и полупустыми бокалами. И великое разнообразие пепельниц, переполненных смятыми пачками и раздавленными окурками.
Сигаретная оргия, решил капрал. Теперь уже, впрочем, закончившаяся. Все разошлись по домам. Кроме, возможно, мистера Муфи.
Капрал вошел, потыкал туда-сюда фонариком. Наконец высветил им дальнюю дверь в противоположной стене, ведущую в глубь сверхдорогих апартаментов. Ни звука. Ни шевеления. Только смутная и далекая болтовня ток-шоу по радио на минимальном уровне громкости.
Капрал прокрался до дальней двери по ковру, где золотыми нитями изображалось вознесение Ричарда М. Никсона в рай. Вверху — радостное пение, внизу — вопли страдания. Уже у самой двери пол протопал прямо по Богу, который широко улыбался, готовый прижать наконец Своего второго единородного Сына к Своей груди. Капрал распахнул дверь. За ней оказалась спальня.
На большой двуспальной кровати, мягкой как пух, спал голый по пояс мужчина. Вся его одежда была свалена на ближайшее кресло. Мистер Аллен Муфи, без сомнения. Дома и в безопасности. Да еще на своей собственной двуспальной кровати. Однако… в своей очень личной и удобной постели мистер Муфи был не один. Рядом, закутанйая в пастельных тонов простыни и одеяла, спала, свернувшись клубком, другая неясная фигура. Миссис Муфи, подумал капрал, и с мужским любопытством направил на нее свет.
Аллен Муфи — если это, конечно, был он — тут же заворочался. Открыл глаза. А потом резко сел, в упор глядя на полов. И на свет фонарика.
— Что? — спросил он и захрипел от страха, судорожно выдыхая воздух. — Нет, — вымолвил затем Муфи и что-то схватил с прикроватного столика — бледный и волосатый, он нырнул во тьму за чем-то незримым, но для него драгоценным. Рванулся отчаянно. А затем снова сел прямо, улыбаясь и сжимая в руке добычу. Оказалось — ножницы.
— Это еще зачем? — спросил капрал, направляя луч фонарика на блестящий металл ножниц.
— Я покончу с собой, — выдохнул Муфи. — Если вы не уберетесь и не оставите нас в покое. — Он поднес сомкнутые лезвия ножниц к своей темной от волос груди — к самому сердцу.