Холодный воздух и тьма на крыше заставили Бакмана вздрогнуть. Даже дарвон не очень-то помогает, подумал он. Голова по-прежнему болит.
Открыв дверцу шустреца, Бакман забрался туда и захлопнул дверцу за собой. Внутри еще холодней, чем снаружи, подумал он. Господи боже. Он завел мотор и включил обогрев. Из напольных вентиляторов подул ледяной воздух. Бакман затрясся. Мне полегчает, когда я доберусь домой, подумал он. Затем он взглянул на свои наручные часы и обнаружил, что уже два тридцать. Неудивительно, что такой колотун, подумал он.
Почему я выбрал именно Тавернера? — спросил себя Бакман. Почему из всех шести миллиардов людей, что живут на планете, я выбрал этого конкретного человека, который никому не причинил вреда, ничего такого не сказал и не сделал — только позволил, чтобы его досье попало в поле зрения властей? Вот в чем тут соль, подумал Бакман. Ясон Тавернер позволил себе попасться нам на глаза. А ведь хорошо известно — стоит тебе хоть раз попасться на глаза властям, тебя уже никогда не забудут.
Но ведь я могу, как заметил Герб, отцепить его с крючка, подумал Бакман.
Нет. Опять приходится говорить нет. Кости легли еще в самом начале. Даже раньше, чем кто-то из нас успел приложить к ним руку. Вот так-то, Тавернер, подумал Бакман, ты с самого начала был обречен. С самого твоего первого шага наверх.
Все мы играем роли, подумал Бакман. Занимаем определенное положение — кто-то высокое, кто-то низкое. Кто-то обычное, кто-то неопределенное. А некоторые — причудливое и словно нездешнее. Кто-то зримое, кто-то смутное и вообще незаметное. Роль Тавернера сделалась в конце концов слишком крупной и заметной — и именно тогда, в конце, ему надо было принимать решение. Если бы он смог остаться там, откуда начал: остаться маленьким человеком без необходимых УДов, в кишащем вшами и крысами трущобном отеле… если бы он смог там остаться, ему удалось бы вырваться… или в худшем случае загреметь в исправительно-трудовой лагерь. Но Тавернер сделал другой выбор.
Некая иррациональная воля внутри него заставила Тавернера выдвинуться, стать известным и знаменитым. Все в порядке, Ясон Тавернер, подумал Бакман, ты снова известен и знаменит, как и раньше, но еще лучше и в несколько другом ключе. В каком-то смысле все это служит высшим целям — целям, о которых ты ничего не знаешь, но которые должен просто принять на веру. Когда тебя будут опускать в могилу, твой рот будет все еще раскрыт, задавая немой вопрос: «Что я такого сделал?» Так, с раскрытым ртом, тебя и похоронят.
И я никогда не смогу тебе этого объяснить, подумал Бакман. Смогу только посоветовать: не попадайся в поле зрения. Не вызывай у нас интерес. Не вынуждай нас узнать о тебе больше.
Однажды твоя история — ритуал и форма твоего падения — может быть предана огласке, в отдаленном будущем, когда она уже не будет ничего значить. Когда уже не будет исправительно-трудовых лагерей, полицейских колец вокруг кампусов. Когда не будет и самой полиции в современном ее виде — снабженных скорострельными автоматами громил, похожих в своих противогазах на тупорылых, большеглазых корнеедов, каких-то низших вредителей. В один прекрасный день может завершиться посмертное расследование, и выяснится, что по сути ты ни в чем не виноват — кроме того, что сделался слишком заметен.
Подлинная, окончательная истина заключается в том, что, несмотря на всю твою славу, несмотря на обожающую тебя громадную публику, ты — бросовый товар, подумал Бакман. А я — нет. Вот в чем разница между нами. А значит, ты должен уйти, а я должен остаться.
Шустрец плыл все дальше и дальше — вверх, в скопление ночных звезд. И Бакман тихонько напевал себе под нос, стараясь заглянуть вперед, в будущее, в мир своего дома — в мир музыки, мыслей и любви, в мир книг, причудливых табакерок и редких марок. Крапинка, затерянная в ночи, он напевал, позабыв на время о ветре, что свистел мимо, словно того и не было.
Есть красота, которая никогда не будет утрачена, заявил себе Бакман. Я ее сохраню, ибо я один из немногих, кто ее лелеет. И я пребуду. А ведь именно это в конечном счете имеет значение.
Правя шустрецом, Бакман гудел себе под нос. И вскоре почувствовал скудное поначалу тепло, когда обогреватель шустреца стандартной полицейской модели, смонтированный у него под ногами, наконец-то заработал.
Что-то капнуло с кончика его носа на ткань пальто. Боже мой, в ужасе подумал Бакман. Опять я плачу. Он поднял руку и вытер глаза. Кого же я оплакиваю, спросил он себя. Алайс? Тавернера? Хильду Харт? Или всех скопом?
Нет, подумал он затем. Это просто рефлекс. От усталости и тревоги. Эти слезы ничего не значат. А почему вообще мужчины плачут, задумался Бакман. Ведь они плачут совсем не как женщины — не из сентиментальных чувств. Мужчина оплакивает потерю чего-то — чего-то живого. Мужчина может оплакивать больное животное, зная, что оно не выживет. Или смерть ребенка. Мужчина может плакать по умершему ребенку. Но всегда по какому-то поводу, а не просто оттого, что ему грустно.
Мужчина, подумал Бакман, плачет не о прошлом или будущем, а о настоящем. Что же теперь в настоящем? Там, в здании Полицейской академии, мои сотрудники записывают показания Ясона Тавернера, а он рассказывает им свою историю. Как и всем прочим, Тавернеру необходимо отчитаться, сделать заявление, которое прояснило бы его невиновность. И вот прямо сейчас, пока я лечу в этом шустреце, Ясон Тавернер этим занимается.
Вывернув рулевое колесо, Бакман послал шустрец по длинной траектории и в конце концов выполнил иммельман. Теперь машина без всякой потери направлялась назад тем же путем. Бакман просто летел в противоположном направлении. Назад, к академии.
И по-прежнему плакал. С каждым мгновением слезы текли все быстрее и обильнее. Я на неверном пути, подумал Бакман. Герб был прав, мне не следует туда возвращаться. Все, что я там смогу сделать, это стать свидетелем тому, над чем я уже не властен. Я сейчас нарисован, подобно фреске. Пребываю в двух измерениях. Мы с Ясоном Тавернером — всего лишь фигурки из палочек на старом детском рисунке. Затерянном в пыли.
Выжав акселератор, Бакман вывернул рулевое колесо шустреца в обратную сторону; машина затарахтела, мотор глох и не запускался. Автоматический дроссель все еще закрыт, сказал себе Бакман. Мне следовало еще немного погазовать. По-прежнему было холодно. Он снова сменил направление.
Мучаясь от головной боли и усталости, Бакман в конце концов бросил в контрольную турель направляющей секции шустреца карточку с домашним маршрутом и шлепнул ладонью по кнопке автопилота. Я должен отдохнуть, сказал он себе. Протянув руку вверх, он привел в действие снотворную схему у себя над головой. Механизм загудел, и он закрыл глаза.
Искусственно индуцированный сон пришел, как всегда, немедленно. Почувствовав, как проваливается в него, Бакман обрадовался. Но затем, почти сразу, вне контроля снотворной системы, пришло сновидение. Бакман определенно не желал этого сновидения. Но и остановить его не мог.
Сельская местность, летом бурая и высохшая, где он некогда жил ребенком. Он ехал на лошади, а слева к нему медленно приближался целый табун. На конях скакали мужчины в сияющих мантиях, все разного цвета; на голове у каждого красовался остроконечный шлем, искрящийся под солнечным светом. Медленно и торжественно рыцари миновали его, и, пока они ехали невдалеке, он различил лицо одного из них: древнее, словно высеченное из мрамора, лицо глубокого старика с волнистыми каскадами белой бороды. Какой же выразительный у него был нос. И какие благородные черты лица. Такой усталый, такой серьезный — явно не простой человек. Очевидно, король.
Феликс Бакман пропустил всадников; он не обратился к ним, и они ничего ему не сказали. Всадники направлялись к дому, откуда он выехал. Какой-то человек заперся в этом доме — одинокий человек во тьме и безмолвии. Ясон Тавернер сидел в том доме без окон, отныне и вовек предоставленный сам себе. Сидел там, просто существуя, в полной неподвижности. Феликс Бакман ехал дальше, в открытое поле. А потом сзади донесся один-единственный жуткий вопль. Всадники убили Тавернера, и, при виде того как они входят, чуя их в окружающем сумраке теней, зная, что они намереваются с ним сделать, Тавернер дико закричал.
В душе Феликса Бакмана воцарились абсолютное отчаяние и беспредельное горе. Но там, во сне, он не вернулся к дому и даже не оглянулся. Он просто ничего не мог сделать. Никто не смог бы остановить процессию всадников в разноцветных мантиях: им нельзя было запретить то, ради чего они явились. Так или иначе, все кончилось. Тавернер был мертв.
Мятущийся, помраченный рассудок Бакмана сумел подать релейный сигнал на чувствительные электроды снотворной схемы. Прерыватель напряжения со щелчком включился — и резкое, раздражающее пиканье вытащило Бакмана из его сновидения.
Боже мой, подумал он и задрожал. Как же похолодало. Как пусто и одиноко ему теперь было.
Страшное горе, оставшееся от сна, металось в его груди, по-прежнему причиняя страдания. Я должен немедленно приземлиться, сказал себе Бакман. С кем-нибудь увидеться. С кем-нибудь поговорить. Я больше не могу оставаться один. Если бы я хоть на минутку мог…
Отключив автопилот, он повел шустрец к площадке, озаренной светом люминисцентных ламп внизу, — круглосуточной автозаправке.
Считанные мгновения спустя Бакман жестко приземлился перед топливными колонками на заправке. Шустрец его встал вплотную к другому — пустому, словно брошенному. Никого вокруг того шустреца Бакман поначалу не заметил.
Затем сияние фар высветило черную фигуру мужчины средних лет в пальто, аккуратном цветном галстуке, с правильными чертами аристократического лица. Сложив руки на груди, черный человек расхаживал по заляпанному маслом бетону с отсутствующим выражением на лице. Очевидно, он дожидался, пока робот-служитель закончит заправку его шустреца. Черный человек не проявлял ни особого нетерпения, ни полного равнодушия; он просто существовал во всей полноте своего одиночества и отчуждения, высоко держа голову и грациозно покачивая мощными плечами. Казалось, он ничего вокруг себя не видел — просто потому, что здесь его ничего не интересовало.
Припарковав свой шустрец, Феликс Бакман заглушил мотор, открыл дверцу и неуклюже выбрался в холод ночи. Затем он направился к черному человеку.
Черный человек даже на него не посмотрел. Но держал дистанцию. Двигался спокойно, отчужденно. И молчал.
Трясущимися от холода пальцами Феликс Бакман полез в карман пальто; найдя шариковую ручку, он принялся рыться в поисках клочка бумаги — любой бумаги, листка из отрывного блокнота. Найдя этот листок, он положил его на капот шустреца черного человека. В белом ослепительном свете автозаправки Феликс Бакман нарисовал на листке сердце, пронзенное стрелой. Затем, дрожа от холода, повернулся к расхаживающему по белой площадке черному человеку и протянул ему рисунок.
Глаза черного человека на мгновение удивленно вспыхнули. Затем он взял листок и, обратив к свету, стал разглядывать. Бакман ждал. Черный человек перевернул бумажку, ничего не увидел на обороте, снова внимательно изучил сердце, пронзенное стрелой. Нахмурился, пожал плечами, затем вернул бумажку Бакману и опять стал расхаживать со сложенными на груди руками, обратившись к генералу полиции мощной спиной. Листок бумаги запорхал прочь и вскоре потерялся в ночной тьме.
Феликс Бакман молча вернулся к своему шустрецу, распахнул дверцу и протиснулся к рулю. Заведя мотор, он захлопнул дверцу и взлетел в ночное небо; взлетные предупредительные подфарники шустреца мигали красным спереди и сзади. Затем они автоматически отключились, и Бакман поволокся к линии горизонта, ни о чем конкретно не думая.
Снова потекли слезы.
Внезапно Бакман вывернул рулевое колесо; шустрец резко подскочил, нырнул, пошел вниз чуть ли не по вертикальной траектории и выровнялся почти у самой автозаправки. Считанные мгновения спустя он уже тормозил под бьющим в глаза светом рядом с топливными колонками, пустым шустрецом и расхаживающим около него черным человеком. До упора выжав тормоза, Бакман отключил мотор и с трудом выбрался наружу.
Черный человек смотрел на него.
Бакман пошел к черному человеку. Черный человек не отдалился; он просто стоял, где стоял. Бакман простер к нему руки, обнял черного человека и притянул к себе. Черный человек хмыкнул от удивления. И тревоги. Оба молчали. Так они стояли несколько мгновений, а затем Бакман отпустил черного человека, повернулся и нетвердой походкой направился обратно к своему шустрецу.
— Подождите, — сказал черный человек.
Бакман резко развернулся к нему лицом.
Некоторое время черный человек, дрожа, колебался, а затем сказал:
— Вы не знаете, как мне добраться до Вентуры? До тридцатой воздушной трассы? — Он помолчал. Бакман не ответил. — Это милях в пятидесяти к северу отсюда, — продолжил черный человек. — Бакман опять ничего не сказал. — У вас есть карта этого района? — спросил черный человек.
— Нет, — ответил Бакман. — Мне очень жаль.
— Я спрошу на заправке, — сказал черный человек и еле заметно улыбнулся. Застенчиво. — Знаете… рад был бы с вами познакомиться. Как вас зовут? — Черный человек ждал долго, но безуспешно. — Вы не хотите мне сказать?
— У меня нет имени, — ответил Бакман. — По крайней мере, сейчас. — Сейчас ему даже думать об этом было невыносимо.
— Вы какой-нибудь служащий? Вроде встречающего? Или вы из Торговой палаты Лос-Анджелеса? Я там разговаривал с несколькими чиновниками. Очень мило.
— Нет, — сказал Бакман. — Я сам по себе. Как и вы.
— Ну, у меня все-таки есть имя, — сказал черный человек. Ловким движением он выхватил из внутреннего кармана пальто твердую карточку, которую затем передал Бакману. — Монтгомери Л. Хопкинс, если угодно. Взгляните на карточку. Не правда ли, славно отпечатала. Мне нравится такой шрифт. Эти карточки мне обошлись в пятьдесят долларов за тысячу. Из-за предварительного соглашения не допечатывать цена вышла специальная. — На карточке бросались в глаза крупные заглавные буквы — черные и рельефные, очень красивые. — Я занимаюсь производством недорогих наушников аналогового типа с обратной биосвязью. В розницу они идут дешевле чем за сто долларов.
— Заезжайте ко мне в гости, — предложил Бакман.
— Позвоните мне, — сказал черный человек. Затем, медленно и твердо, чуть громче, добавил: — А знаете, такие вот места, такие вот автозаправки, где все управляется монеткой, поздними ночами наводят уныние. Как-нибудь потом мы непременно побеседуем. В каком-нибудь уютном местечке. Я очень вам симпатизирую и понимаю, как вы себя чувствуете — когда такие вот места нагоняют на вас тоску. Я почти всегда заправляюсь по пути домой с фабрики — так, чтобы мне не приходилось останавливаться здесь ночью. А ночные вызовы бывают у меня по нескольким причинам. Да, я очень хорошо понимаю, вы сейчас пали духом — так сказать, угнетены. Поэтому вы и передали мне ту записку, смысл которой, боюсь, тогда до меня не дошел, но теперь-то я хорошо понимаю. А потом вы захотели ненадолго меня обнять — знаете, немного по-детски, как сделал бы ребенок. В моей жизни бывали время от времени такие побуждения — или стоит сказать «импульсы»? Мне сейчас сорок семь. Да-да, я понимаю. Вам не хочется так поздно ночью оставаться одному, особенно когда так не по сезону холодно, как сейчас. Да-да, я полностью согласен — вы теперь просто не знаете, что сказать, потому что внезапно повиновались иррациональному импульсу, не задумываясь о конечных последствиях. Но не волнуйтесь, все в порядке, я прекрасно все понимаю. Прошу вас, не волнуйтесь ни капли. Вы непременно должны ко мне заглянуть. Вам понравится мой дом. Он очень славный. Познакомитесь с моей женой и детишками. У нас трое детишек.
— Обязательно, — кивнул Бакман. — Я сохраню вашу визитку. — Достав бумажник, он положил туда карточку. — Спасибо.
— Пойду посмотрю, готов ли мой шустрец, — сказал черный человек. — У меня ведь и масло кончалось. — Он поколебался, направился было прочь, но затем вернулся и протянул Бакману руку. Двое мужчин обменялись кратким рукопожатием. — До свидания, — сказал черный человек.
Бакман смотрел, как он уходит. Расплатившись на заправке, черный человек забрался в свой слегка потрепанный шустрец, завел его и стал подниматься во мрак. Пролетая над Бакманом, черный человек отнял правую руку от руля и помахал на прощанье.