— Но что должно произойти с морковью? — спросил он Гринделя, когда они вышли из аптеки Слона и свернули за угол.
— Если бы я знал! Георг Фридрих описал мне условия опытов и просил к его приезду их завершить — или почти завершить, чтобы последние измерения произвести лично.
— Он будет здесь на Рождество?
— Да, он обещал мальчикам. Все-таки здесь празднуют веселее, чем в Дерпте. Будут концерты в Доме Черноголовых, спектакли в Немецком театре, балы в Дворянском собрании, на эспланаде — балаганы с увеселениями, катания на санях. Вы были сегодня на Ратушной площади?
— Нет еще. Но должен туда заглянуть — ее сиятельство просили узнать про музыкантов.
— Там уже ставят большую елку.
Они нарочно вышли на площадь, чтобы посмотреть, как у Дома Черноголовых на огороженном пятачке устанавливают дерево, закрепив его ствол в преогромной крестовине. Торговцы и маклеры, которых тут всегда было множество, почти все куда-то подевались, зато появились киоски для сластей, жареных колбасок и горячего вина. Их украшали гирляндами из еловых веток и лент. Был уже изготовлен и помост для музыкантов, которые будут играть рождественские гимны. Пахло хвоей и горячими пирожками. Горожане собирались компаниями, громко перекликались, звали убежавших детей, покупали им лакомства — это было непритязательное веселье немецкого городка, непременно связанное с едой и питьем; долгожданные дни, когда почтенный бюргер с утра объявляет супруге: сердце мое, сегодня мы должны веселиться. Но при этом все старательно обходили возвышавшуюся возле ратуши каменную плиту — «бесчестный камень», на котором издавна выставляли связанного преступника, повесив ему на шею доску с подробным описанием его злодеяний. Еще один замшелый обычай — они тут на каждом шагу, и один другого краше.
— Завтра к ели нельзя будет подойти из-за ребятишек, — сказал Давид Иероним. — Ее обычно украшают яблоками, свечками, фонариками, вешают и конфеты. Когда я был маленьким, дома всегда ставили елку, но на площади — совсем иное дело! Наверно, я никогда уже не попробую таких вкусных вафель, как те, которые для меня снимали с елки… и орехи в цветных бумажках… А раньше, говорят, ставили рождественские пирамиды — такие конусы из дощечек, украшенные зеленью и бумажными цветами. Тоже — радость малышам.
Слушая вполуха, Маликульмульк озирался по сторонам — побродить по гулянью, потолкаться в толпе он любил смолоду, но ему было внове это пряничное веселье. Он невольно улыбнулся, следя за суетой, и вдруг увидел лицо, которое тут было не менее инородно, чем лапландец в своих меховых одеяниях посреди африканского леса и голых дикарей.
Человек в черной шубе, крытой сукном, и в черной же меховой шапке наподобие треуха, стоял чуть в стороне от лотка и, хмурясь, глядел на Маликульмулька. Так смотрят на врага перед тем, как сказать ему уничижительные слова, а то и угостить оплеухой, подумал Маликульмульк. От природы наделенный большой силой, он не был драчлив, и всякая человеческая злость, чреватая кулачной расправой, ввергала его в растерянность — не меньшую, чем крик рассвирепевшей Варвары Васильевны. Он знал, что полагается давать сдачи, — знал теоретически, а на деле ему никогда еще не удавалось это сделать вовремя. Даже когда супруга драматурга Княжнина унизила его, совсем еще юного, ядовитым словечком, он рассчитался со всем семейством чуть погодя — и в полную меру своего таланта. Другое дело — что эта месть ему в конце концов вышла боком…
Маликульмульк был озадачен — сдается, он видел этого человека впервые. Разве что тот был из прошлой жизни — столичной, многолюдной, где каждый день видишь столько рож, рыл, харь и ряшек, что человеку их всех вовеки не упомнить. Или же из иной минувшей жизни — провинциальной, подчиненной расписанию ярмарок. Тоже — поди упомни тех, с кем за эти годы садился за карточный стол. Одно Маликульмульк знал твердо — в Риге он с этим господином еще не встречался.
Лицо было неприятное — тяжелое обрюзгшее лицо, как если бы незримая рука решительно провела по нему сверху вниз и потащила за собой все складки и морщины. На вид мужчине было под пятьдесят. Встретив взгляд Маликульмулька, он отвернулся и ушел за разукрашенный киоск. Все это вместе — недовольный взгляд, размышления Маликульмулька и отступление незнакомца — заняло несколько секунд.
— Вы зайдете со мной в Дом Черноголовых? — спросил Маликульмульк Давида Иеронима, указывая на высокий красный фронтон с причудливой лепниной, увенчанный большим флюгером: святой Георгий на коне пронзает небольшого, но злобного змея. Флюгер, как утверждали горожане, был серебряный с позолотой.
— Зайду, разумеется.
Они направились к высокому, ведущему прямо на второй этаж, крыльцу.
Про это здание Маликульмульк знал, что оно принадлежит торговому братству Черноголовых, да если бы и не знал — очень скоро бы догадался, что неспроста вся мебель и все стены дома украшены медальоном с головой мавра, Черной и курчавой. Именно головой — хотя кое-где попадался мавр в полный рост, в причудливом костюме, каким наделяли художники позапрошлого века жителей южных стран.
— Но отчего эти господа выбрали своим покровителем именно святого Маврикия? — спросил Маликульмульк. — Какое он имеет отношение к торговле? Он ведь, кажется, святой покровитель Мальтийского ордена, если память мне не изменяет…
— Боюсь, что ни малейшего, — отвечал Давид Иероним. — Братство было создано Бог весть когда — я химик, а не историк… Знаю, что в него входили молодые неженатые купцы и капитаны кораблей. А святой Маврикий командовал римским легионом и за верность Христу был казнен, ему отрубили голову. Могу только предположить, что у Черноголовых была в большой моде игра в рыцарство, потому в святые покровители они взяли военного человека.
Они вошли в сени, оттуда в другие и наконец оказались в зале. Этот зал занимал едва ли не весь этаж — вся рижская аристократия разместилась бы тут за столами, и еще осталось место для танцев молодежи. Сейчас столов не было, а служители расставляли тяжелые скамейки из темного дерева, украшенные неизменным мавритенком, и стулья. Гриндель спросил, как найти приезжих итальянцев, и служители указали на дверь, ведущую в большую пристройку.
За дверью оказалась комната, в которой артистам надлежало быть перед выходом к публике. Там имелось все необходимое для счастья: скамейки, столики с зеркалами, большая изразцовая печь, отменно натопленная. Однако музыканты еще не рисковали раздеться, а стояли и сидели в шубах и шапках.
— Дурака валять изволят, — вслух сказал по-русски Маликульмульк, вспомнив столичных театральных девок, умеющих такими кундштюками набивать себе цену.
Он уж собрался было обратиться к гостям на языке бессмертного Данте, но Давид Иероним опередил его и заговорил по-немецки. Он спросил, кто из почтенных господ синьор Манчини, и синьор тут же вышел навстречу, приветствуя его на языке своеобразном — вроде и по-немецки, но с французскими словами.
Маликульмульк не знал, благодарить приятеля или расстраиваться: он не чувствовал в себе готовности провести переговоры на итальянском, а попробовать хотелось!
Казалось бы, долю секунды упустил он, десятую долю секунды, ведь уже и рот приоткрылся. Но потом, вспоминая первую встречу с синьором Манчини и с Никколо Манчини, Маликульмульк не раз и не два говорил о своем промедлении:
— Промысел Божий.
* * *
Не всякий портовый город умеет завести у себя изящные искусства. Для этого у города должен быть хозяин, умеющий красиво тратить большие деньги. Взять Санкт-Петербург — российские государи заботились о его красоте и привлекательности, строили не только дворцы и храмы, но также театры, покровительствовали школам, где растят художников и артистов. Покойная государыня Екатерина сама изволила либретто для русских опер писать. И вот результат: туда стремятся приехать лучшие музыканты, лучшие певцы, а те, что похуже, опасаются.
В Риге хозяин — магистрат. И рассуждает он так: для чего заводить своих виртуозов, когда можно выписать любого заграничного? Сколько бы ни запросил — все выйдет дешевле, чем растить своих с сомнительной надеждой на успех, да и не каждый день нужны музыка с танцами. На Рождество, на Масленицу, ну, пожалуй, на яблочный праздник — Умуркумур. В остальное время каждый сам о себе позаботится — соберет приятелей на домашний концерт или пойдет в Немецкий театр на Большой Королевской.
Итальянцы в здешних краях бывали частенько — может, еще курляндский герцог Якоб первым выписал в Митаву итальянскую оперу, кто это теперь станет выяснять! Итальянцы — именно та диковинка, которая по душе добропорядочному бюргеру или айнвонеру. Не понять, что поют, из каких опер дуэты разыгрывают, а красиво! Конечно, есть и свои знатоки музыки, играть-то в приличных семьях учат почти всех детишек, есть настоящие любители — точнее сказать, настоящие дилетанты. От них-то и узнали в Риге про Никколо Манчини. Вся Европа восхищается виртуозом, чем Рига хуже? Впридачу позвали певцов с певицами, струнный квартет, думали о танцовщиках с танцовщицами, но посчитали — и решили, что везти полсотни прыгунов — накладно выйдет, да еще декорации им ставь, да еще без оркестра им не обойтись. А скрипач выйдет со своей скрипочкой, встанет в прекрасном зале Дома Черноголовых в удачном месте, чтобы звук получился мощный, и никаких излишеств ему не надо. Пусть исполнит скрипичную сонату Баха или Генделя, они рижанам известны. Пусть сыграет и что-то новомодное.
К тому же удалось заранее списаться с синьором Манчини-старшим и сберечь немного денег, поскольку он как раз поздней осенью возил свое дивное дитя в Бремен и Гамбург, оттуда повез в Берлин. Значит, и дорогу нужно оплачивать от Берлина, а не от самой Италии. А певицы, Аннунциата Пинелли и Дораличе Бенцони, должны прибыть из Пруссии вместе со своими музыкантами. Тоже экономия средств! Правда, никто их не слышал, и само то, что они месяцами где-то странствуют, говорит не в их пользу, ну да в Риге не так уж много истинных ценителей итальянского вокала. С певцами сложнее — Карло Риенци и Джакомо Сильвани, когда с ними договаривались, еще не были уверены в своих контрактах. Собирались в Нюрнберг и Байрейт, но еще ничего толком не решили.
Но вот наконец удалось собрать всех вместе, и итальянцы, сперва устроив восторженную встречу, затем звонкоголосо разругавшись в пух и прах, потом столь же бурно примирившись, приступили к репетициям. Певцы с певицами были давно знакомы, им доводилось выступать вместе, музыканты были опытны — что угодно исполнят с листа, и Николас Шварц, которого бургомистр Бульмеринг отправил в разведку, перебежал через Ратушную площадь, посидел немного в большом зале Дома Черноголовых, вернулся и доложил: играют, поют, не грызутся, как будто всем довольны. Составили наконец программы своих концертов — очень приличные программы, дуэты и арии из комических опер Чимарозы, Скарлатти, Перголези. Кроме того, оказалось, что все они знают зингшпиль Йозефа Гайдна «Аптекарь», притом способны спеть свои партии по-немецки. Там как раз четыре действующих лица, и итальянцев четверо, все соответствует. Есть и пикантный момент — партия Вольпино, молодого богатого купца, написана для меццо-сопрано, так что петь должна женщина, а женщина в мужском костюме — это всегда забавно и привлекательно.
Дня три спустя после прибытия артистов стали убирать зал для рождественских концертов, репетиции ненадолго прервали — и как раз в это время к итальянцам явился посланник от княгини Голицыной, этот огромный и неповоротливый начальник генерал-губернаторской канцелярии, первый после самого князя Голицына враг рижского магистрата, всегда готовый, не разбирая обстоятельств, вступиться за обиженного, имевшего довольно ума, чтобы сочинить кляузу и отправить ее в Рижский замок. А коли обиженный впридачу русский или латыш — так тем более!
Причина была проста — княгиня желала пригласить музыкантов на свой прием. Отчего бы и нет — ведь дама такого ранга обязана устраивать приемы и угощать гостей хорошей музыкой. Если не во вред концертам — так пусть итальянцы хоть поют, хоть пляшут в Рижском замке. Так решили ратманы почти единодушно — накануне Рождества никому не хотелось тратить время еще и на эти препирательства.
Маликульмульк вернулся в замок и попросил аудиенции у Варвары Васильевны.
— Комиссию вашу исполнил, — сказал он, — да только парнишка уж больно жалок. Они там, пока Дом Черноголовых не протопили до африканского жара, поют, не снимая шуб. Так девицы-итальянки бодры, веселы, певцы также, музыканты имеют бойкий вид, а это дивное дитя я видел издали — ваше сиятельство, совсем болен парнишка. Сидит в шубе, в валенках, в треухе, личико — с кулачок, вытянулось, одни глаза остались да еще нос. Может, этот Никколо Манчини и великий виртуоз, да только нездоров…
— И что ж, прикажешь мне его лечить? — спросила княгиня.
— Отчего бы нет? Коли вы, ваше сиятельство, с собой Христиана Антоновича привезли, а он доктор знатный, так пусть бы посмотрел парнишку.
— Откуда ты про его болезнь знаешь? Старик Манчини, что ли, жаловался?
— То-то и беда, что старик Манчини не жаловался. Ни словом не обмолвился… А правду мне сказал герр Струве, к нему за лекарствами для дивного дитяти присылали. Ему-то врать нет смысла. А старику Манчини соврать выгодно…
— Вот оно как? — спросила княгиня так, что Маликульмульк даже поежился. Он знал Варвару Васильевну не первый день — эта дама сильно не любила, когда ее пытались обмануть.
— Именно так, ваше сиятельство, а теперь позвольте откланяться — меня в канцелярии заждались.
С тем Маликульмульк и отбыл из гостиной, которая сейчас скорее напоминала поле боя — мебель отодвинута от стен, кресла перевернуты вверх ногами, люстры спущены, ковры скатаны, и горничные вовсю орудуют тряпками и щетками.
Он успел уловить тот краткий миг, когда между ним и княгиней возникло полное взаимопонимание. Она была мать, родившая десять сыновей, в том числе одного — неизлечимо больного. Он — был тем самым мальчиком со скрипкой, который в Твери замещал иногда должность «дивного дитяти»; невзирая на простуду, являлся в дом своего покровителя с подаренной им скрипочкой, чтобы играть все, чего попросят, и не денег ради — он от души был благодарен Николаю Петровичу Львову, председателю Тверской уголовной палаты: кто бы другой оплатил его уроки музыки, кто бы позволил учиться вместе со своими детишками?
Пока что он ничего иного не мог сделать для Никколо Манчини, которого и видел-то краем глаза. Когда начали договариваться с Манчини-старшим, налетели глазастые улыбчивые итальянки, защебетали на дурном немецком языке, тоже хотели получить приглашение в Рижский замок. Не сообразив, кто тут начальник генерал-губернаторской канцелярии, стали вовсю кокетничать с Гринделем, оно и понятно — Гриндель красавчик. Итальянкам было обещано замолвить словечко перед ее сиятельством. Но словечко прозвучит, когда Варвара Васильевна пройдет по вычищенным хоромам с белым платочком, проверяя, не осталась ли где пыль, убедится, что все сверкает, и сядет составлять список гостей, сочинять либретто приема. Тут-то, если выяснится, что в какую-то минуту приглашенных занять нечем, и можно вспомнить чересчур бойких итальянок.
А до того надобно закончить все дела в канцелярии — насколько это вообще возможно. Ибо созрел очередной плод на ветвистом древе спора между купцами Морозовыми и магистратом: опять Морозовы писали государю императору, просясь в Большую гильдию, и опять государь-император рекомендовал рижскому генерал-губернатору ходатайствовать за Морозовых перед магистратом. Вся эта история напоминала Маликульмульку сказку про белого бычка: исписывались даже не дести, а стопы бумаги, изводились ведра чернил и пуды сургуча, а в итоге каждый оставался при своем: магистрат при своей спеси, а Морозовы в прежнем состоянии.
Повозившись с бумагами и напомнив подчиненным, что всем надлежит явиться на праздничное богослужение в Петропавловский собор, Маликульмульк подумал — да и распустил их. Срочных дел вроде не было, а Морозовы подождут, пока Святки окончатся! Если же что-то не доделано — и после Святок времени хватит. В столице, чай, тоже все дела и заботы отложили до наступающего одна тысяча восемьсот второго года.
Подумал о столице — и встало перед глазами то лицо с Ратушной площади. Точно — оно попадалось в Санкт-Петербурге, да и давно — в театре, в типографии? В академической библиотеке? Господи, сколько тогда было разнообразных знакомцев! В столицу он приехал в восемьдесят третьем вместе с матерью, царствие небесное покойнице, и братцем Левушкой, совсем еще дитятей, поселились чуть ли не на болоте — в слободе Измайловского полка, среди небогатого люда — чиновников в отставке да мелочных торговцев. Самому было уже четырнадцать, и добрые люди пристроили канцеляристом в Петербуржскую Казенную палату. Про жалование и вспомнить стыдно — двадцать пять рублей серебром в год. Мало ли народу захаживало в палату, в которой, кроме всего прочего, занимались утверждением домов за владельцами и определением бывших крестьян в купечество и мещанство? Да там весь Санкт-Петербург перебывал!