Летят наши годы (сборник) - Почивалин Николай Михайлович 2 стр.


Федор Андреевич оделся, вышел.

В лицо ударил острый щекочущий холодок. Под утро, оказывается, подморозило. Часа два назад, наверное, все было белым. Сейчас черная мокрая земля посреди двора легонько дымилась, и только теневые стороны крыш, кусты старой бузины у забора да пожухлая трава у сарая холодно посвечивали крупным зернистым инеем. Прохладно сияло солнце, небо было голубовато-белесое, и в его чистой, безмятежной вышине неподвижно висела прозрачная пушинка облачка.

Федор Андреевич стоял у крыльца, с удовольствием вдыхал свежий прохладный воздух, и ощущение покоя наполняло его. Ничего, все должно наладиться…

— Здравствуйте, Федор Андреевич!

Корнеев оглянулся на этот знакомый грудной голос, с улыбкой шагнул навстречу.

Настя, соседка, отставила в сторону ведро с мыльной водой, торопливо вытирала руки о полу старого ватника.

— А я вас сразу и не признала! Гляжу — кто-то в шинели, — пожимая руку Корнеева, говорила Настя. На ее худеньком светлобровом лице выступил легкий румянец. — С приездом вас, вот Поленьке радость! Ну, как вы?

Федор Андреевич показал пальцем на губы.

— Знаю, знаю, — закивала Настя. — Ничего, поправитесь. Самое главное — живы, здоровы. А моего-то Лешу убили…

Легкие, чуть заметные морщинки у глаз Насти обозначились резче.

Федор Андреевич качал головой, с участием смотрел в симпатичное, заметно поблекшее лицо соседки. Горе не красит. Он хорошо знал мужа Насти, широкоплечего добродушного электромонтера, когда-то ходил с ним по субботам в баню. Помывшись и выпив по кружке пива, они неторопливо возвращались домой.

— Заходите когда с Поленькой… — Синие глаза соседки смотрели скорбно, грустно, но ее негромкий, грудной голос звучал уже спокойно и ласково. — Я все там работаю, на часовом… Анку мою поглядите — не узнаете, учиться пошла. Заходите. А я пока побегу — отгул вот взяла, постираться надо.

Корнеев крепко пожал Насте руку, с минуту задумчиво смотрел ей вслед. С непокрытой головой, в зеленом ватнике, в кирзовых сапогах, она легко несла полное конное ведро, крупно шагала по звонкой, посеребренной инеем земле.

Залитая солнцем тихая боковая улица повеселела. Обостренный взгляд Федора Андреевича узнавал и эти палисадники у домиков, и потрескавшийся, сношенный асфальт тротуаров, и колонку с отполированной, отогнутой книзу рукояткой. Только сейчас Корнеев начал понимать, как не хватало ему всего этого пять долгих неуютных лет!

Он шел, то ускоряя шаг, то останавливаясь, часто оглядывался: чудилось, что каждый встречный — знакомый. Вот эта высокая женщина с подрисованными бровями работала, кажется, в филармонии, вот с плетеной сумкой проворно пробежала сухонькая старушка — не Матвеевна ли?.. Продребезжал по выбитой мостовой облезлый автобус — и даже в его немытых окнах мелькнуло, кажется, чье-то очень знакомое лицо.

В сквере по пустым аллеям с легким шелестом катились желтые листья, на буром деревянном постаменте стоял позеленевший бюст Лермонтова, медленно отогревались под холодным солнцем прихваченные заморозком мокрые астры. Под этой старой липой, еще цепко удерживающей багряную листву, Корнеев впервые поцеловал Полю; осенью 1942 года они прошли здесь обнявшись: он — наголо остриженный, с рюкзаком за плечами, и Поля — угловатая, светловолосая, с заметно выдавшимся вперед животом…

Остановился Корнеев только у школы; ноги, кажется, занесли его сюда сами, без его участия. Еще вчера, в поезде, живо представляя возвращение домой, Корнеев давал себе слово не ходить в школу, по крайней мере, в первое время.

Так он решил вчера, а сегодня хотелось, не раздумывая, взбежать по каменным ступеням, кивнуть сидящей под часами сторожихе, разыскать в шумной учительской старых друзей, а потом, когда прозвенит звонок, пойти по притихшему коридору с классным журналом под мышкой. Очень хотелось, но Федор Андреевич неподвижно стоял на противоположной стороне улицы, не решаясь ни войти, ни повернуть назад.

Блеснула солнечным зайчиком широкая застекленная дверь, пожилой человек с белой бородкой в коричневом пальто и шляпе спустился по ступенькам, покачивая разбухшим портфелем.

— Ы-а-а! — вырвалось у Корнеева.

Константин Владимирович Воложский машинально взглянул на бегущего через улицу военного, отвернулся и тотчас посмотрел снова — удивленно, заинтересованно, еще не веря. Корнеев уже был в двух шагах, когда одутловатое большеносое лицо Воложского дрогнуло:

— Федор! Федя! Вот так да!

Стукнув Корнеева по спине тяжелым портфелем, Воложский обнял его и, щекоча мягкими усами и бородкой, трижды поцеловал, смеясь и приговаривая:

— Вот так! Вот так! Вот так!

Корнеев порывался что-то сказать, доставал блокнот, а Воложский, обнимая за плечи, вел его уже за собой.

— Идем, идем, дома наговоримся! У меня сегодня два урока, весь день лодырничаю… Ну, молодец — жив, здоров, все такой же молоденький, хоть картину пиши! Идем, идем! Вот Марья Михайловна обрадуется, она сейчас дома, ей к часу! Вот так сюрприз!

Солнечный осенний день, неяркий и тихий, бросал под ноги багряные листья; старый русский город, протянувшийся вдоль неглубокой в этих местах Суры, не спеша разворачивал свои скромные двухэтажные улицы, ласково шумел дремучими тополями. Размахивая портфелем, лихо сбив на затылок старую выгоревшую шляпу, Воложский поглядывал на Корнеева помолодевшими глазами и, преодолевая одышку, оживленно говорил:

— Почему в школу не зашел?.. Это ты мне брось! Нос тебе вешать нечего! Знаю я про твою болезнь. Не только говорить будешь — еще запоешь! Многие вовсе не вернулись… Савина, литератора, помнишь? Погиб. Мужик-то какой был — талантище!.. Ну, ты там по Германиям разным не забыл, где я живу? Тогда входи, входи.

Мария Михайловна Воложская, высокая, худая, с коротко остриженными седыми волосами, ахнула, увидев, что Константин Владимирович пришел не один, пенсне слетело с ее большого, как у мужа, носа, закачалось под ухом на тонкой золотой цепочке.

— У меня не прибрано! — метнулась она в комнату.

— Манюня, ты посмотри, кого я привел! — зашумел Воложский.

Мария Михайловна оглянулась, точным движением насадила пенсне на переносье, и в ту же секунду улыбка чудодейственно преобразила ее некрасивое лицо — оно стало нежным, женственным.

— Феденька, голубчик! А я и не знала, что вы приехали! Видела на днях Поленьку, пробежала она — ничего не сказала. Ну, хорошо как!

Мария Михайловна подбежала к кровати, смахнула с нее какую-то вещицу, весело закричала на мужа, выгружавшего из портфеля кипу тетрадей:

— Костя, хозяин, ты что же?

Вешая шинель, Федор Андреевич растроганно улыбался.

3.

Мало-мальски благоустроенных, по-настоящему городских улиц, асфальтированных, с большими каменными домами и магазинами, с вывесками учреждений и постовыми на перекрестках, в городе едва насчитать три-четыре. Сверни с них в любую сторону, и потянутся тихие немощеные улицы и переулки, поросшие тополями и ветлами, с низкими деревянными домиками, обнесенными палисадниками. Летом за этими палисадниками алеют пышные георгины, заглядывают в окна голенастые мальвы с белыми и красными бантиками цветов, шумят за крепкими заборами вишневые и яблоневые сады.

Это — летом. Сейчас на улицах крутятся желтые листья; георгины и мальвы побурели, поникли; полыхает за заборами своей последней красотой багряное вишенье.

В одной из таких боковых улиц находилась вторая городская баня, или, как ее упорно называли по имени прежнего владельца, — Сергиевская. Баня небольшая, без парной, но расположена она, не в пример новым, более оборудованным, очень удачно. Купчина был хозяином толковым и дальновидным. Он отнес баню в глубь улицы и засадил просторный двор деревьями, кустарником, расставил скамейки. Со временем деревца разрослись, перед баней поднялся хороший сквер, в котором приятно раскрасневшемуся и умиротворенному человеку покурить, обмолвиться со случайным соседом неторопливым словом.

У выхода из сквера посетителей мужской половины Сергиевской бани подстерегал буфет, в котором даже сейчас, в карточные времена, можно было выпить мутноватого клюквенного вина местного изделия, а иногда и наиболее уважаемой в субботнюю пору «беленькой», закусить жидким холодцом или жилистой колбасой.

Небольшое помещение с обтянутыми клеенкой столиками и стойкой, перегородившей буфет, — владение Поли Корнеевой.

Сегодня день не торговый. Посетителей после выходного в бане мало, значит, пустует и буфет. До обеда обычно бойкую «забегаловку» посетили только два старика. Красные, распаренные, они взяли по стаканчику вина. Сидя за своей стойкой, Полина от нечего делать прислушивалась к бесконечной беседе стариков и удивлялась: господи, какие же скучные люди! Завод, программа, ФЗО, опять завод — и так часа два подряд, словно вся жизнь состоит из завода и программы!

Под конец старики о чем-то заспорили, разгорячились, надумали было взять еще вина, но денег у них не хватило. Постоянным посетителям Полина иногда отпускала в долг, этих же она видела впервые и даже обрадовалась, когда они, повязав полотенцами морщинистые шеи, наконец ушли.

После перерыва заявились трое молодых парней, почти мальчишек. В одинаковых синих ватниках со следами мазута, в крохотных кепчонках, краснощекие и надушенные — видно, прямо из парикмахерской. Эти потребовали водки и закуски, и пока Полина подавала им, воровато загоревшимися глазами смотрели на ее высокую, обтянутую белым халатом грудь. Давно уже привыкнув к таким взглядам, Полина про себя усмехнулась: туда же! А вот тот, синеглазый, славным парнишкой будет, какой-то посчастливится!

Расплатившись и смущенно потолкавшись у стойки, ребята ушли.

Полина подсчитала выручку, прикинула и проворно опустила в карман две десятки. Что же, для такого дня не так уж и плохо!.. Никакого чувства неловкости при этом Полина не испытывала — привыкла.

Началось с того, что Полина, поступив работать в хлебный магазин, проторговалась. Пришлось вырезать талоны из своей карточки. Старшая продавщица, пожалев новенькую, внесла за нее недостающие деньги, осторожно посоветовала:

— Ты, девонька, приглядывайся. На нашем деле и просчитаться недолго, а если с умом — гляди, и дом наживешь. Вот так оно!

Недвусмысленный намек оскорбил Полину, и если она тогда не ответила, то только потому, что продавщица была значительно старше ее. Неужели эта пожилая краснощекая женщина, годящаяся ей в матери, ворует, обвешивает людей, стоящих в очереди за скромными пайками ржаного, плохо пропеченного хлеба?

Полина принялась тайком наблюдать. Ловко выстригая из карточек талоны-дни, продавщица с маху резала широкой хлеборезкой плоские буханки, бросала краюхи на весы и тут же, не дав стрелке устояться, снимала их. Полина недоумевала: как же люди не видят этого, а если замечают — почему молчат?.. Нет, она так работать не будет!

С утра до вечера развешивая хлеб, сама Полина редкий день теперь получала свой хлебный паек полностью. Она еще, очевидно, просто не умела работать, точно взвешивать, хотя и понимала, что просчитывается на довесках. Но как не выдать норму сполна, может быть, даже на кроху больше, если в очереди стояли то мальчишка, нетерпеливо переминающийся с ноги на ногу, то старушка, доверчиво глядящая прозрачными, обведенными синевой глазами, то, наконец, мужчина в промасленной спецовке с желтыми запавшими щеками. Полина похудела, осунулась; по утрам, когда из фанерного фургона сгружали горячие приплюснутые буханки, она вдыхала густой хлебный дух, незаметно глотала вязкую слюну.

К концу месяца недостача у Полины оказалась еще большей; Полина заняла денег у тетки, незаметно, как ей казалось, вложила их, сама три дня просидела без хлеба.

В те дни она нуждалась в добром слове, но сказать его было некому. Старшая продавщица ходила, поджав губы, тетка высмеяла Полину, назвала дурехой.

И Полина начала умнеть.

Вначале, переняв кое-что у старшей продавщицы, она постаралась просто быть осторожней, чтоб не проторговаться. К ее удивлению, собралась незначительная сумма денег и, что самое существенное, лишние талоны. Сдать их — значило самой напроситься на объяснения и неприятности; старшая продавщица, видимо, все заметив и поняв, словно оттаяла, принялась к месту и не к месту похваливать поминутно бледнеющую и краснеющую Полину; та смолчала.

Постепенно Полина начала привыкать ко второму заработку, успокаивая себя тем, что ощутимого вреда от этого никому нет, а то попросту отмахивалась от неприятных мыслей. Когда же все-таки они приходили, она, обманывая уже самое себя, словно щитом, прикрывалась заботливыми наставлениями Федора. Не жалей ничего, писал он, только чтоб не болела, была сыта и здорова. Сам он в ту пору был еще солдатом и ничем ей помочь не мог.

К тому времени, когда Полину перевели в буфет, она «освоилась» уже настолько, что перестала испытывать даже легкие укоры совести. Много ли значил в войну, да и теперь еще, после войны, пятак или гривенник? А они, эти пятаки и гривенники, бегут один за другим, складываются в рубли, рубли — в десятки, и не глупо ли не причиняя никому вреда, отказываться от них? Так, незаметно, Полина стала смотреть на «приработок» как на нечто само собой разумеющееся. Увидев на племяннице новое платье, тетка одобрительно подмигивала; бывшие товарки по хлебному магазину изредка заглядывали в буфет, завистливо спрашивали: тут ты, наверно, как сыр в масле катаешься?.. И если Полине нравилось делать покупки, не экономя по крохам из зарплаты, то еще больше полюбилось ей ходить в сберегательную кассу. Там хорошо знали ее — жена офицера-фронтовика (Федор к этому времени стал уже лейтенантом) ежемесячно сдавала на хранение деньги, получаемые по аттестату мужа. То, что Федор присылал тысячу рублей, а она сдавала больше, никого не касалось. «Что же, в конце концов, не для одной себя стараюсь, — думала Полина, — вернется Федор — не все же кое-как жить!»

Полина убрала со столиков, присела. Скорей бы уж день кончался — да домой! Федор хотел зайти, а все не идет. Не утерпел — ушел, наверно, к Воложским; не понимает, что в школу теперь ему дорога закрыта. Вчера обещался никуда не ходить, лежать да отдыхать, а сам в первый же день не утерпел. Все такой же, как был, — непоседа, знает она его!

Полина тихонько засмеялась. Вчера ночью, дуреха, наплакалась — думала, совсем уже калека!

Нет, хорошо, что Федя, наконец, приехал! Она ведь совсем молодая, двадцать пять лет, жизни еще не видела. Перед войной только два года и пожили; в войну многие вон как крутили, монашенкой ее звали! Ну и пусть монашенка, зато она Федору в глаза может смотреть прямо. Ни одной мыслью не повинна!

Лицо Полины неудержимо залилось краской, загорелись даже мочки маленьких ушей.

Ой, не хитри, Полька, была и ты на волосок от греха!

Прошлой осенью весь их пищеторг выезжал в совхоз на воскресник. Убирали сено, за день намахались, устали, спать вповал улеглись на сухом, пряно пахнувшем сене. Сквозь забытье Полина почувствовала, как по груди скользнула рука, быстрый отчетливый шепот Полякова, начальника пищеторга, обжег ухо:

— Это я, не бойся…

Цепкие сильные руки притягивали ее к себе, крепкие губы с горьковатым привкусом табака находили ее отворачивающееся лицо, губы.

Полина сопротивлялась молча, стиснув зубы, и, чувствуя, что еще минута — и она уступит, безвольно, со стоном прильнет к этому горячему требовательному телу, громко окликнула спящую соседку.

Поляков сразу выпустил ее, в темноте прозвучал легкий беззлобный смешок.

— Спи, недотрога!

Прошуршало сухое сено, все стихло. Почти до рассвета Полина пролежала с открытыми, полными слез глазами, горько думала: молодость проходит, Федор в госпитале, в гипсе, немой, а она ни вдова, ни жена.

Утром, столкнувшись с Полиной, Поляков усмехнулся, легко пронес на вилах огромную охапку сена, — разгоряченный, ловкий, в щегольских хромовых сапогах, синих галифе, в тонкой шелковой безрукавке…

Назад Дальше