И, слушая своих критиков, он не переставал удивляться высокому рангу, так неожиданно приписанному физике. Еще недавно она была одной из многих наук, такой же, как биология, как химия, пожалуй, пониже химии, — когда же совершилось ее коронование в королевы? Сами физики не возводили свою науку на трон, а она — на троне! И, нападая на нее, никто и не усомнился: заняли престол по праву. И даже то удивительно, размышлял Иоффе, что на сессии, кроме основных докладов — его, Рождественского, Вавилова, — еще выступают с частными докладами, каждый о своем — Тамм, Фок, Френкель. Они говорят о строении внутриатомного ядра, о внутриядерных силах, о плавлении тел… Какие это доклады для всесоюзной сессии? Скорее уж лекции для теоретического семинара! А слушают не студенты, не аспиранты, нет, академики, промышленники, партработники — вот какое значение вдруг увидели они в специальных темах! И то, что Тамм сказал, пожимая плечами, что говорить о вещественности магнитных линий все равно что спорить, какого цвета линии меридиана, а Миткевич язвительно возразила «Почему не поспорить? Мой меридиан красного цвета, а у вас?» — даже эта странная перепалка возникла из той же иллюзии: физике приписывается непомерное значение, в ее абстрактных теориях выискивают чуть ли не политический смысл. И ведь никто, говорил себе Иоффе, не оспаривает значение ядерных исследований — просто требуют немедленного промышленного эффекта. Физика такая всесильная, вынь да положь эффект — разве не это твердят с трибуны?
Мысли эти то утешали, то тревожили. И, отвечая оппонентам, Иоффе то признавал и ошибки, и недоработки, то непоследовательно — так всем казалось — настаивал, что и недоработки закономерны, и ошибки неизбежны, и работа и дальше должна идти так же.
Академик Н. П. Горбунов с огорчением написал об этом дне: «Под влиянием единодушной критики академик Иоффе в заключительном слове признал ряд допущенных им и его школой ошибок, однако это признание не было исчерпывающим». А сам Иоффе, еще не остыв от жара спора, чувствовал, что борьба, от которой он уклонялся, не завершена, а начата. В ушах звучал недобрый выкрик Рождественского: «Я предупреждал вас, Абрам Федорович, не послушались! Неправильное направление взяли, я говорил вам!»
— Не огорчайтесь! — посоветовал Вавилов в перерыве. Он знал, что Рождественский и Иоффе, когда-то друзья, теперь были более чем в холодных отношениях. — Дмитрий Сергеевич перехлестнул. Это, конечно, преувеличение, что все направление вашего института неправильное…
— Другое меня тревожит, Сергей Иванович, — сумрачно сказал Иоффе. — На сессии вопросы ставятся широко, люди — компетентнейшие. Но и преувеличений не избежали, и придирок масса!.. А работать нам потом с административным начальством, с плановиками — люди иного кругозора… Предвижу трудности — мелкие, раздражающие, непробиваемые!..
Вавилов согласился, что придирок не избежать. Но ведь есть и выход — сосредоточить всю чистую науку в одном институте, академическом, а не промышленном. Кто тогда посмеет придраться к исследованиям ядра, космических частиц, структуры звезд? Кто потребует от астрофизика внедрения его трудов в промышленность? Разве к востоковеду Крачковскому, к историку Древней Руси Грекову обращаются с просьбой помочь своими исследованиями организационно-хозяйственному укреплению колхозов? Чистую науку нужно перенести на почву, где ей всего удобней цвести и куститься!
— Посмотрите, Абрам Федорович, — взволнованно сказал Вавилов, подводя Иоффе к щусевскому проекту. — Вот наше будущее. Оно же так прекрасно, что дух захватывает. Ни одна страна мира мечтать не смеет о таком дворце науки, а нам его реально готовят. Вот куда я предлагаю переместить ваши главные исследования! Разве не честь творить и побеждать в армии, штаб которой заседает в таком дворце? Дело не в здании, конечно, нам с вами это понятно. Но какое внимание к нам, какое уважение к нашей работе — вот о чем свидетельствует проект Щусева!
Иоффе уже разглядывал проект Академии наук, уже, как и все, восхищался. Когда созданное воображением Щусева творение займет отведенное ему место на набережной Москвы-реки, о нем будут говорить как о прекраснейшем здании столицы, архитектора его будут называть лишь с прибавлением эпитета «великий». И конечно, когда-нибудь в одном из дворцов науки, созданных тем же Щусевым, найдет себе место вся та физика, что сегодня именуется чистой вместо правильного термина «фундаментальная». Но ведь все это — будущее. Это пока — журавль в небе. Ради непойманного журавля от него требуют синицу, всем своим телом уже бьющуюся в его руках!
— Ну, хорошо, Сергей Иванович, мы переместим в ваш институт исследования по ядру. Что нам остается?
— Ваша личная тематика. Непосредственно ядром вы ведь не занимаетесь. Освободится больше времени для собственных работ.
— Личная тематика, собственные работы, — с горечью повторил Иоффе. — А Физтех? У него тоже имеется собственное лицо. Я не уверен, что оно определяется лишь моей личной тематикой.
К ним подошли Тамм и Френкель. Они тоже восхищались проектом Щусева, говорили о том, что вскоре набережные Москвы-реки, украшенные такими зданиями, будут с успехом соперничать с прославленными набережными Невы. Никто из физиков не знал, что политическая обстановка заставит страну сконцентрировать усилия на оборонных работах — и великолепный проект Щусева, быть может, лучшее его творение, так и останется неосуществленным.
Вавилов заметил, что критика была резкая, а общее настроение праздничное — все улыбаются, все веселы Иоффе согласился: и вправду, на сессии атмосфера праздника!
Празднично прозвучал и обобщающий доклад Глеба Максимилиановича Кржижановского о годовом плане работ Академии наук. Вице-президент излагал программу научных исследований, достойных масштабов второй пятилетки, так он сформулировал суть доклада. Еще никогда наука не планировала столь широко свой труд, еще никогда на научное творчество так щедро не выдавали народные средства. В голосе докладчика порой прорывались восторженные нотки, он, называя цифры, вдруг останавливался, начинал растроганно покашливать — зал взрывался аплодисментами. А Иоффе услышал в докладе мысли, которые полностью, казалось бы, противоречили бушевавшей три дня критике. «Основными работами наших физиков, — сказал Кржижановский, — будут, как и прежде, исследования строения атомного ядра».
На обратном пути Иоффе старался разобраться в противоборении разных чувств. В соседних купе спорили Френкель и Фок, Курчатов и Алиханов, Миткевич и Чернышев. Иоффе не вмешивался в споры. Его старались не отвлекать от размышлений.
В очередной обход института Иоффе задержался в лаборатории Неменова. Молодого физика поразило отсутствующее выражение всегда внимательных, умных, холодноватых глаз.
— Что-нибудь случилось, Абрам Федорович?
Иоффе ответил не сразу. Лет десять назад старый друг
Михаил Неменов, ныне главный рентгенолог Красной Армии, привел сына Леню, вот этого паренька, со словами: «Даю вам мальчика для работы! Проведите его по всем кругам чистилища, прежде чем он вступит твердой ногой в рай науки!» Мальчик старательно прошагал по низинам науки, теперь вот карабкается на ее высоты. У него золотые руки: собранный им масс-спектрограф наглядно свидетельствует о мастерстве его пальцев. Иоффе печально усмехнулся. Ему предстояло ударить по этим золотым рукам.
— На сессии академии вы стояли рядом со мной на сцене и меняли диаграммы, когда я докладывал, — сказал Иоффе. — И вы сами слышали, как Бауман обвинил нас в том, что мы потратили 250 тысяч рублей на малополезную научную игрушку — на этот вот масс-спектрограф!
Неменов возмутился. Что за чушь! Масс-спектрограф обошелся всего в 32 тысячи рублей, это можно бухгалтерски доказать. Надо разъяснить Бауману, что он ошибается, только и всего!
Иоффе опять усмехнулся. Справки не помогут. Ну, а если и 32 тысячи народных денег? А разве их на ветер — хорошо? — так им возразят. Голос Иоффе стал холодным и твердым. Придется закрыть масс-спектрографические работы, это все же не тематика их института. Не знает ли Неменов, кому предложить прибор? Может быть, им заинтересуется Ленинградский университет?
— Уже заинтересовался! — запальчиво закричал Неменов. — Мечтают соорудить такой же! Сколько приставали, чтобы помог.
— Договоритесь с университетом о покупке нашего масс-спектрографа! — приказал Иоффе и ушел.
Неменов выругался и пошел плакаться к соседям.
У Курчатова по обыкновению пели, работая, на этот раз не старую «По Дону гуляет», а недавно прозвучавшую повсюду песню «Широка страна моя родная». Неменов остервенело плюхнулся на табуретку.
— Что случилось? — удивился Курчатов.
— Выгоняют, — мрачно сказал Неменов. — Не меня — мой масс-спектрограф. Я же по собственной инициативе пойду ко всем чертям.
— Отлично! Я хочу сказать — очень плохо. Но поправимо. Масс-спектрограф отдавай кому хочешь, а сам переводись ко мне.
— Хорошие теннисисты понадобились?
— Толковые работники, — весело возразил Курчатов. — Ты прирожденный циклотронщик, только сам того не знаешь. Зато я знаю!
Неменов договорился с университетом о продаже масс-спектрографа за 16 тысяч рублей и перешел к Курчатову. Скобельцын объявил об уходе к Вавилову. Иоффе лишь молча развел руками. Вавилов организовал в ФИАНе лабораторию атомного ядра, в ней Скобельцын взял заведование отделом космических лучей — работы планировались с размахом.
Курчатов в это время уже не только фактически, но и формально определился на «двухстулье». Тяжелая болезнь на долгое время прервала работу Мысовского: нападки в связи с циклотроном и внутренние раздоры в отделе сказались на сердце. Хлопин подписал приказ, что заведование физическим отделом Радиевого института по совместительству поручается Курчатову. Новое отношение к Физтеху сказалось и тут. Хлопин дал понять, что надеется на результаты, непосредственно полезные и для промышленности. Он не против экспериментов, обогащающих физическую теорию. Он лишь настаивает на соединении теории и практики. Он хотел бы, чтобы Курчатов с помощью циклотрона установил не только возможность возникновения новых радиоактивных элементов, но и методы их практического получения: страна остро нуждается в радиоактивных материалах. Такую же точно задачу перед своими физиками Хлопин ставил и шесть лет назад, но тогда она была невыполнима: еще не открыли ни одного искусственного радиоактивного элемента. Сегодня таких элементов было известно много. Хлопин требовал не только их изучения, но и накопления — это и было бы совмещением теории и практики.
Иначе директор Радиевого института и говорить не мог, иного новый заведующий физическим отделом и не ожидал услышать. Но оба чувствовали, что надо бы им говорить по-иному, что лучше бы им не обещать что-то друг другу, а вслух взаимно удивиться, насколько парадоксально внешность у каждого противоречит сути. Суховатый, вежливый, всегда безукоризненно одетый Хлопин как бы являл собой живое воплощение науки, углубленной в саму себя, досадливо отворачивающейся от докучливых требований дня, а он был превосходным аналитиком, этот старомодный химик, дотошным практиком. Через его руки прошли сотни тонн минералов, он своими холеными пальцами растворил, профильтровал, осадил, взвесил, расфасовал в пакетики, закупорил в баночки сотни килограммов сложнейших соединений — не просто сложнейших, а и очень опасных для тех, кто с ними работает. А напротив сидел рослый мужчина, шумный, веселый, стремительно соображающий, стремительно двигающийся, не отшельник, не отстранившийся от жизни, а самый реальный образ современной бурной жизни, активист-общественник, как называют таких людей: председатель месткома у себя в институте, член Ленсовета. И этот человек в своей научной работе уходит в такую абстрактную глубь, что и тропочки от нее не увидеть к шумящей вокруг реальности, и надо его предостерегать, чтобы не забывал о нуждах практики, и упрашивать, чтобы он в своем отделе не нарушал общего стиля института, всегда гордившегося тесной связью с промышленностью.
— Я понимаю вас, Виталий Григорьевич, — сказал Курчатов, вставая. — Считаю, что мы договорились.
У Хлопина такого ощущения не создалось. Можно понимать и не принимать, познавать и не признавать. Хлопин с раздражением ощущал — Курчатов не из тех, кого легко поворачивают на любую дорогу. В отличие от куда менее работоспособного и куда более покладистого Мысовского этот человек шагал только по своему пути.
Курчатов собрал сотрудников физического отдела — Алхазова и Гуревича, Мещерякова и Рукавишникова, Бриземейстера и Мостицкого. Отныне он официально их грозный начальник, пусть его страшатся. Общая цель — наладить устойчивую работу циклотрона. Каждому дается конкретная задача, иначе говоря, каждого «озадачат». Так вот, «озадаченные», и вкалывайте в три киловатта мощности каждый.
Сотрудники радостно ухмылялись. Что начальство у них грозное, никто не верил. А вкалывать приходилось и раньше. Это тоже была не новость.
Поздно вечером Курчатов, уходя, столкнулся в узком коридоре с Хлопиным. Оба уставились глазами в пол, шли к выходу и что-то бормотали себе под нос. Хлопин, большой любитель стихов, читал по-французски «Пьяный корабль» Рембо. Курчатов напевал баритоном, почти баском: «Все идет вперед, время катится, кто не курит и не пьет, тот спохватится!» Оба остановились, ошеломленно уставились друг на друга, рассмеялись и разошлись — академик звучно скандировал по-французски мужественные и печальные строки, доктор наук рассеянно повторял легкомысленную, чем-то понравившуюся песенку.
10
В мире происходили большие перемены, они не могли не отозваться на научных исследованиях. Газеты еще сообщали о бегстве ученых из Германии, но это уже были единичные случаи, все, кто не мог примириться с фашизмом, либо были за границей, либо сидели в концлагерях. Зато все больше публиковалось сообщений, что иссякает приток ученых в Германию из других стран, туда отказывались ездить на конференции и совещания, не выпрашивали командировок в недавно еще такие притягательные немецкие университетские центры. Стало известно о выпаде ректора Геттингенского университета Гильберта против научной политики нацизма. Министр Руст сказал на банкете Гильберту: «Наши враги кричат за рубежом, что ваш знаменитый Геттингенский университет сильно ослаб вследствие изгнания профессоров, враждебных Гитлеру. Это ведь вранье, не так ли?» И величайший математик Германии громко — чтобы все услышали — отозвался: «Конечно, вранье, господин министр. Наш знаменитый Геттингенский университет не ослаб, а погиб!»
А в Советский Союз увеличивался приток гостей. В стране отменили карточную систему, продовольственные трудности первой пятилетки остались позади. Все повторяли слова, звучавшие как лозунг: «Жить стало легче, жить стало веселее». Сам Бор с женой Маргрет захотел посмотреть на молодые центры физической науки, где видное место заняли его ученики. В поездке по стране его сопровождал Френкель, он вел Бора из института в колхоз, из Академии наук в колонию беспризорников. «Великолепно! У нас ничего похожего нет!» — взволнованно твердил Бор. «Я отныне ваш друг, — говорил он в Ленинграде, Москве и Харькове. — Я верю, что ваши успехи в науке будут громадны!» Он похвалил высоковольтные установки харьковского Физтеха, пришел в восторг от исследований Алиханова.
В Москву на первое Менделеевское чтение приехали известные ученые из-за рубежа. Среди гостей были Фредерик и Ирен Жолио-Кюри.
Жолио был тот же, что три года назад, когда впервые появился в Ленинграде, — и совершенно иной. Внешне он не переменился — моложавый, порывистый, приветливый. Внутренне — повзрослел на десяток лет. Тогда, три года назад, он лишь талантливо начинал в науке. В прошлом году его и Ирен отметили высшей наградой физика — Нобелевской премией, это было уже всемирное признание. И он не забыл, что слава пришла к нему после блистательного успеха в Ленинграде, после немедленно за этим последовавшего сокрушительного провала в Брюсселе. Он здесь среди друзей, подчеркивал Жолио, научная молодежь русской физики сегодня, возможно, восприимчивей всех в мире к новым идеям. Да и какая это молодежь? Может быть, по годам, но не по значению работ. Он побывал в ФИАНе, посетил ленинградские Физтех и Радиевый, потом заявил советским корреспондентам: