Гамов удовлетворенно мотнул головой.
— Вы меня успокоили, Гарри. Обидно было бы, если бы что-нибудь помешало… А насчет заслуг вы правы: что мое, то мое. Френкель вот тоже ходатайствовал за меня, а у него сейчас такой авторитет у начальства!
Некоторое время они шагали по набережной молча. Солнечный день переходил в ясный вечер. На земле темнело, на небе сияли яркие облака Небо пылало, как подожженное. Над Финским заливом бушевал закат, он обещал отличную погоду на завтра. Гамов спросил:
— А вам не хочется поехать за границу?
— Почему такой вопрос?
— Я знаю, что Иоффе выхлопотал для вас годичную командировку к Резерфорду, а вы отказались. Люська ездил, ваш шурин Кирилл Синельников, Лейпунский собирается ехать… А вы отказались. Удивительно!
— Была интересная работа, не хотелось прерывать.
— Там вы не могли работать? У Резерфорда?
— Там была бы другая. Не люблю бросать, что начал. И главное ведь в самой работе, а не где ее делать.
— Не скажите! Я слушал Жолио и Скобельцына… И радовался за себя и жалел вас. Всех вас — экспериментаторов!
— Не понимаю…
— Я теоретик, что мне нужно? Извилины в голове, карандаш и бумага. И все! А что за окном — Ленинград или Париж, Харьков или Стамбул, Прага или Копенгаген, дождь или снег, жара или холод — плевать, было бы в комнате уютно. Экспериментаторы — иной коленкор. Вы привязаны к зданиям, механизмам, штатам работников, к промфинпланам, так, кажется, называется эта штука. И до слез жалко! Насколько в том же Париже или Кембридже условия для экспериментаторов лучше! Нет, не верю в серьезную экспериментальную физику у нас. Не будет советских резерфордов, рентгенов, кюри. Один Иоффе — да и тот в основном сложился в Германии. Вы скажете — еще Мандельштам. Но и он не Резерфорд. А теоретики есть! Не хочу ни хвалить, ни хулить, но ведь возьмите Френкеля, меня, Фока, Ландау, Тамма, да мало ли еще кого! Разница!
— У вас культ иностранщины.
— Отрицаю с порога! Ни в одном глазу! А если на Западе удобств больше, значит, там ученому лучше.
— Иначе, не культ иностранщины, а культ жизненных удобств? Отсюда недалеко и до латинской пословицы: ubi bene, ibi patria!.
— Не хотите понимать! В культе чему-то поклоняются, а я лишь требую фундамента для работы. Были бы у меня условия, как у Бора, как у Гейзенберга, как у Дирака, я бы такое показал!
— Ньютона переплюнул?
— Себя осуществил! Понимаете, осуществил, к чему природой предназначен! Все, на что способен, выложил бы. А здесь? Завтра побегу выкупать по сентябрьскому талону дополнительную пайковую картошку. И еще поблагодари, что дают десяток килограммов сверх обещанного! Это ли условия для ученого? Вы несогласны?
— Боюсь, что согласие у нас с вами, только когда вы говорите о физике, — холодно сказал Курчатов. — Чуть выходим за рамки теории атомного ядра — сплошные расхождения.
— Я не агитатор, обращать в свою веру не буду. Своего никому не навязываю.
Некоторое время они двигались молча. Курчатов шел к Литейному мосту. Можно было сесть на трамвай или автобус, чтобы скорей добраться в Физтех, но Курчатов любил ходить пешком по дворцовым набережным Невы. Разговор, казалось, был закончен. Гамов выяснил, что его интересовало, но продолжал идти с Курчатовым рядом, хмуро о чем-то размышляя. Курчатов заговорил первый:
— Я слышал, в вашем институте проектируется циклотрон лоуренсовского типа, и притом гигантских размеров? И что собираетесь обходиться без помощи американцев в этом деле? Верно?
Гамов о физике всегда говорил с охотой, а к тому же надо было сгладить неприятное впечатление от разговора о командировке в Брюссель. Он оживился. Все верно! Мысль о магнитном ускорителе появилась у Льва Мысовского, он ведь возится с космическими лучами, где обнаружены частицы просто невероятных скоростей и энергий. Он давно уже мечтает получить и в лаборатории протоны с такими же скоростями.
— У нас хотели взять конструкцию попроще, но он настоял на резонансном магнитном ускорителе. Смело, правда? В Америке пока один такой ускоритель, в Беркли у самого Лоуренса, еще два-три строятся. В Харькове, я слышал, тоже проектируют ускорители, вы, Гарри, говорят, участвуете в этой работе, но там ведь «Ван-Граафы», электростатические машины, а не резонансные. Мне кажется, возможности у «Ван-Граафов» куда поменьше. Как по-вашему, Гарри? Размах, вот что меня, признаюсь, покоряет! Не только единственный циклотрон в Европе, но и самый крупный в мире! Звучит! Лев Владимирович просил меня о всяческой помощи. Мне-то что, я с душой… Содействием в Ленинграде он сам заручился, но ведь мы институт наркомпросовский, а Наркомпрос хозяин бедный. Ну, я в Главнауке потолкался, двести тысяч нам выделили, магнит делают на «Электросиле». Тоже махина — десятки тонн!
— Странно немного, — задумчиво сказал Курчатов. — Институт радиевый, возитесь с миллиграммами радиоактивных веществ, а ускоритель разрабатываете такой, что самым крупным ядерным центрам мира остается только завидовать.
Гамов энергично покачал головой. Ничего странного, все нормально. Надо знать характер руководителей института Вернадского и Хлопина — и все станет ясно, как на ладони. Владимир Иванович Вернадский ведь кто? Ну, академик, знаменитость, а по натуре? Мечтатель, прозорливец, чуть ли не научный пророк. Он еще в доисторические времена, задолго до первой мировой войны писал, что близится эра атомной энергии. В открытии нейтрона он увидел поворотный пункт всего научного развития А Виталий Григорьевич Хлопин, заместитель Вернадского, — характер в человеческом смысле совершенно другой, а во взглядах на науку такой же.
— Выражается это у каждого по-разному, так и кажется — противоположности, — с увлечением говорил Гамов, — а вглядишься внимательней — единство! Я к ним присматриваюсь, хоть и врут про меня, что занят только своими работами. Вы не были, Гарри, на прошлогодней конференции по радиоактивности в нашем институте? А жаль! Не Сольвей, конечно, даже не эта наша конференция, но ведь была ровно год назад, в ноябре, а вопросы во многом те же, кое в чем, я скажу даже так, и дальше заглядывали, чем сегодня.
— Дальше, чем в докладе Жолио? — с недоверием спросил Курчатов.
— Именно! Не верите, посмотрите протоколы. Вернадский, например, во вступительном слове чуть не ошеломил: кончается эпоха электричества, начинается эпоха атомная, кончается эра изучения существующих элементов, начинается эра синтеза элементов еще небывалых. Каково? А Хлопин в докладе поставил перед физическим отделом института эдакую легонькую задачку — создать искусственную радиоактивность, нельзя, де, уповать на один радий, его слишком мало, он слишком рассеян в земных породах. И новый ускоритель как раз и предназначен для этой цели. Впечатляет?
— Жолио о синтезе искусственных радиоактивностей не говорил, но преобразование обычных элементов стало в его лаборатории отработанной операцией, — напомнил Курчатов.
— Разве я возражаю? Доклад сильный. Слушал с удовольствием, даже похлопал.
У Марсова поля они остановились. Гамову надо было поворачивать на проспект Красных Зорь, там на углу улицы Рентгена стояло четырехэтажное здание Радиевого института, где он жил. Подошел второй номер трамвая, Гамов посмотрел на него, но не торопился садиться. Может быть, Курчатов поедет с ним? Ро приготовит чаю, найдутся и погорячей напитки. Ро сейчас в отличном настроении, ей давно хотелось поглядеть на Европу. Она уж постарается показать, что не лишена кулинарных способностей. Курчатов решительно замотал головой. Только не сегодня, когда-нибудь в другой раз. Выразительное «когда-нибудь» прозвучало как «никогда». Гамов сокрушенно пожал плечами. Физики дружно сторонились Любови Николаевны Вохминцевой, красивой, модно одевающейся женщины, недавно ставшей его женой: Курчатов исключения среди них не составлял. Гамов называл жену странным прозвищем Ро, старался со всеми познакомить, ввести в свои дружеские компании, но ее мало интересовало, чем живут друзья мужа, — контакт не получался.
Курчатов пошел дальше. Гамов повернул на трамвайную остановку, рассеянно любовался закатом. На западе еще играли краски, быстро надвигавшаяся ночь стирала их. На набережной зажглись фонари, они бросали свет на потемневшую спокойную Неву. Курчатов со смесью досады и грусти думал о Гамове. Как странно в этом человеке переплетается житейская легкомысленность, политическая инфантильность и научная глубина! В какую скучную пошлятину он пустился, разглагольствуя о жизненных благах, — вероятно, влияние молодой, красивой и, по всему, властной жены — и как загорелся сразу, чуть заговорили об ускорительных установках. Может быть, он и прав — и возводимый у них циклотрон лучше тех, что строятся в Харькове с его, Курчатова, помощью? Одно досадно — машина эта создается в Радиевом институте; у них, в Физтехе, она была бы, пожалуй, уместней! К сожалению, физтеховцам о таких установках сегодня и не мечтать! Курчатов вздохнул и засмеялся. Совсем еще неясно, где такие машины уместней. В Радиевом институте изучают радиоактивность, типичное ядерное явление, у них и крупнейший теоретик атомного ядра, этот самый Гамов, а в Физтехе что? Физика твердого тела, а ядро — так, побочное увлечение, ничего серьезного пока не сделано — да и не предвидится! К тому же взять зарубежные примеры. Жолио, например. Тоже работник Радиевого института, но именно там, у Марии Кюри, открывшей радий, всех глубже проникают в тайны ядра.
Всех гостей встречали радушно, Поля Дирака — восторженно. Это он «на кончике пера» открыл позитрон — вернее, не открыл, а изобрел удивительную частицу, по массе равную отрицательно заряженному электрону, но с зарядом положительным. Физики старой школы пожимали плечами, очень уж невероятной казалась эта частица, ее называли «дыркой». Уродливый плод безудержной математической фантазии! Но в «год великих открытий» в разных странах сфотографировали следы полета позитрона,
То, что презрительно окрестили математической фикцией, теперь называлось научным подвигом.
Дирак жал руки, растроганно благодарил, отвечал на вопросы корреспондента «Известий». Нет, он не впервые в Советском Союзе. Пять лет назад он участвовал в VI Всесоюзном съезде физиков, заседания начались в Москве, продолжались на пароходе во время туристской поездки физиков из Нижнего Новгорода в Астрахань по великой русской реке Волге. Никто и не подозревал в тот год, что не так уж далеко время, когда его математические абстракции обретут физическую плоть, но среди русских физиков он встретил понимание. Ваша страна фантастично новая, здесь царствует культ новизны — и в социальных отношениях, и в науке: смелую мысль встречают не с недоверием, а с интересом. У вас не могут не совершаться открытия, все окружение — питательная среда для бега в неизведанное. Он желал бы, чтобы в проблеме атомного ядра объединились усилия двух великих стран — Англии, знаменитой своими культурными традициями, и вашей страны с ее широтой, с ее духом революции. Ученому у вас легко дышится, у вас атмосфера уважения к науке. Какой он предложил доклад? Конечно же, о теории позитрона. Именно об этом просили организаторы конференции.
Конференция между тем продолжала работу.
Во время перерыва Иоффе подозвал Иваненко.
— Завтра председательствуете вы. Придите в Физтех пораньше, уточним регламент дискуссий и поездок.
Утром Иваненко за час до начала заседания прошел к Иоффе. Директор Физтеха ходил по кабинету. Иваненко перепугался — Иоффе выглядел подавленным. Он показал на стол.
— Прочтите телеграмму.
В телеграмме из Лейдена сообщалось, что директор Лейденского института профессор Пауль Эренфест 25 сентября 1933 года скончался.
Потрясенный, Иваненко молча смотрел на белый листок с трагическим сообщением. Он хорошо знал Эренфеста. В его комнате висела дорогая фотография — группа харьковских физиков вокруг почетных гостей — супругов Эренфест и Иоффе. Иваненко — юноша еще — сидит у ног Эренфеста, тот ласково положил ему на плечо левую руку, он как бы подталкивает молодого физика вперед. — Абрам Федорович, здесь не сказано, отчего умер Павел Сигизмундович?
Иоффе горько усмехнулся.
— Уверен, что покончил с собой. Я давно опасался этого страшного конца.
Иваненко не мог оторваться от телеграммы. Такой жизнерадостный человек, такой уважаемый ученый, директор знаменитого института, член многих академий — что могло подтолкнуть его к самоубийству? Иоффе ходил по кабинету и говорил, он беспощадно нанизывал звенья аргументов, и они складывались в безотрадную цепь. Между внешней научной блистательностью жизни Эрен-феста и глубинной ее сущностью всегда был разлад, с годами разлад усиливался. Безнадежно больной старший сын воистину был крестной ношей. Но не только в семейных горестях надо искать причины ухода Эренфеста, они глубже. Эренфест не верил в свои творческие силы, он с болью ощущал, что рядом со своими великими друзьями Бором, Эйнштейном, Лоренцом он второстепенен. Они были творцами новых путей, а он? С годами ложное ощущение собственной творческой неполноценности трагически усилилось. Десять лет назад в Геттингене он ради шутки обучил попугая фразе: «Aber das ist keine Physik, meine Herren!» — эту фразу часто твердили старые физики энтузиастам квантовой механики — и приносил попугая на семинары, чтобы посмеяться над выходящими в тираж стариками. В последнее время он страшился, что сам превращается в такого старика. Он говорил, что кафедру Лоренца должен был бы занять более сильный ученый.
— Он обсуждал со мной возможность переезда к нам. Вы ведь знаете, он любил нашу страну, считал, что мы сможем быстро достичь успехов, которые опередят западно-европейскую науку. Это его подлинные слова. Но он категорически отклонял Ленинград и Москву, Киев и Харьков, где видел физиков-теоретиков, которых считал выше себя. В особенности Ландау в Харькове, Тамма в Москве, Фока в Ленинграде он считал несравнимыми с собой. Он ставил вопрос о Свердловске, о Томске или Саратове, где надеялся быть полезным. Я собирался через месяц на Сольвеевском конгрессе вместе с друзьями, знающими его роль в развитии физики, воздействовать на него, поднять его дух. Но вот — мы опоздали… — Иоффе помолчал и печально добавил: — Я не смогу без слез сообщить о смерти Эренфеста. Придется это сделать вам.
Пока они шли в актовый зал, Иваненко наскоро составлял в уме сообщение о смерти Эренфеста. На всех прежних конференциях по физике в Советском Союзе рабочими языками были русский и немецкий, на этой впервые вместо немецкого решили ввести английский. Иваненко побаивался, что его английский словарный запас невелик и произношение не из лучших. Он зачитал телеграмму, предложил, запинаясь, почтить память выдающегося физика минутой молчания. Весь зал встал. В глазах Френкеля блестели слезы. Иваненко сказал:
— Продолжаем работу. Слово профессору Дираку.
Несколько слов Дирак произнес скованно, дальше речь полилась свободно. Люди появлялись и уходили в небытие, наука пребывала. Дирак не сообщил ничего, о чем бы слушатели не знали, он воспроизводил лишь ход мыслей, приведших к открытию позитрона, предлагал свое толкование основных проблем мироздания: физика сливалась с философией. Над залом взмывали руки — физики брали слово, садились, снова вскакивали, повторно, в третий и четвертый раз рвались на трибуну.
— Будете выступать? — спросил Иоффе Курчатова и Синельникова. Они сидели рядом с ним.
— Воздержусь, — ответили оба разом, а Синельников добавил: — Мы подождем второго доклада Жолио.
Второй доклад Жолио назывался «Возникновение позитронов при материализации фотонов и превращениях ядер».
— Итак, материализация фотонов, — с улыбкой сказал Арцимович Алиханову. — Формулировочка — кулаком по лбу! Возможно, здесь нас ошеломят теми открытиями, которых ты ожидаешь от Жолио.
Жолио постарался оправдать самые пылкие ожидания. Смелые гипотезы сочетались с поразительными опытами. Еще никто в мире не наблюдал испускание позитронов при бомбардировке ядер альфа-частицами, а они такое явление обнаружили, утверждал докладчик. Частицу, появившуюся впервые на кончике пера их уважаемого коллеги Поля Дирака, уже не нужно искать в загадочных космических лучах, она приобрела вполне земной облик, она отныне естественный участник ядерных баталий, которые можно воспроизвести в любой лаборатории.