Слова Иоффе звучали бодро, но за ними угадывалось беспокойство. Физтех не просто расширялся, а и менял ориентацию. До сих пор институт развивался в рамках тематики, близкой научным влечениям его директора. Новое — ядерное — направление стояло в стороне от традиционных проблем. Реорганизация выводила далеко за межу, которую Иоффе намечал, когда создал «группу по ядру». Хорошо это или плохо, Иоффе пока не знал. Он предчувствовал лишь, что перемены в институте создадут немалые затруднения.
Правильно предугадывая будущие затруднения, директор Физтеха не знал лишь одного: сколь велики и тягостны они будут!
В институте была комнатушка, куда часто забегали сотрудники многочисленных лабораторий. Сам директор нередко появлялся в ней и, присаживаясь у стола, чертил, набрасывал на бумаге расчеты, вслух размышлял о том, что ему нужно и какой помощи он ожидает от хозяина. В комнатушке царил Наум Рейнов. Вначале здесь ремонтировали приборы, потом изготовляли свои, взамен импортных, — они не восхищали красивой внешностью, но в точности не уступали, — потом разрабатывали новую аппаратуру для научных исследований. Мастерская понемногу становилась исследовательской лабораторией, ее хозяин, простой слесарь, закончил Политехнический институт, потом защитил кандидатскую, а за ней — уже после войны — и докторскую диссертации. Общительный, словоохотливый, он был в курсе всех институтских событий — к нему ходили поделиться новостями, поспрошать, что у соседей. И на несколько дней главной новостью в институте стало известие, что Игорь Курчатов бросил прежние темы и углубляется в ядро. «Генерал уходит в солдаты», — с недоумением говорили одни. Другие высказывались грубей: «Гарька оставил хлеб с маслом и пошел искать крошки». И мрачно предрекали: «Он еще раскается!»
Курчатов без восхищения рассматривал законченный сборкой маленький циклотрон. Трудяги — Миша Еремеев, Володя Бернашевский — ожидали похвал. Хвалить было не за что. Они сделали что могли, но, как говорят французы, там, где ничего нет, и король теряет свои права. Механизм, собранный из барахла, работал, но толку от его работы было немного. Один магнит диаметром в 25 сантиметров выглядел солидно, на него ушло несколько раскуроченных трансформаторов.
— Что-то получается, — бодро сказал Курчатов. — Посмотрим!
Он всунул руку между полюсами магнита — все ли там гладко? Еремеев, расценив энергичное «посмотрим» как приказ пускать, включил ток. Плохо закрепленные пластины жестко сдавили руку. Курчатов охнул. Перепуганный Еремеев вырвал рубильник. Курчатов с гримасой осматривал помятую руку. Он с усилием улыбнулся побледневшему лаборанту.
— До свадьбы заживет! Я имею в виду серебряную, — И заметив, что невеселая шутка не согнала бледности с лица лаборанта, рассмеялся — В следующий раз, торопыга, без приказания не включай!
Секретарша Иоффе попросила Курчатова к директору.
Иоффе молча протянул Курчатову письмо от Гамова. Гамов извещал, что не вернется. Он нашел в заграничных институтах отличные условия для своих теоретических исследований. Он остается за рубежом ради блага науки, а не из политических соображений. Политика — не его область. Его интересует только физика и ничто другое!
— Невозвращенец! — Курчатов округлившимися глазами глядел на растерянного, подавленного Иоффе.
— Его не хотели выпускать за границу в этот раз. Он не стеснялся в высказываниях, об этом знали, — печально сказал Иоффе. — И потом он хотел обязательно с женой ехать, это тоже настораживало… Но мы с Френкелем за него поручились правительству честным словом…
— Он подвел и лично вас, Абрам Федорович. Иоффе махнул рукой:
— Дело не во мне. Он подвел себя, подвел науку. Не знаю, не знаю, что ждет его там… — Иоффе взял себя в руки. — Вы не видели свежих французских журналов? Очень важная статья супругов Жолио-Кюри.
В только что полученной книжке «Докладов Академии наук» Франции, в заметке «Новый тип радиоактивности», помеченной 15 января 1934 года, Ирен и Фредерик Жолио-Кюри сообщали миру о совершенном ими удивительном новом открытии. Они воспроизвели опыты, о каких Жолио докладывал в Ленинграде и Брюсселе, — и снова получили излучение нейтронов и позитронов. Но теперь ясно, что был не один, а два накладывающихся один на другой процесса. Путаница возникла оттого, что они не были своевременно разделены. И новые опыты свидетельствовали о совершенно новом явлении. Алюминий, облученный альфа-частицами, превращался, выбрасывая нейтрон, в изотоп фосфора, а фосфор, уже самостоятельно, исторгал позитрон и превращался в кремний. Это была радиоактивность, но созданная искусственно! Такая же радиоактивность вызвана и у бора, и у магния. Они продолжают свое исследование, изучая все новые и новые элементы.
— Немка Мейтнер и американец Лоуренс все-таки ошиблись, нападая на наших парижских друзей, — с удовлетворением сказал Алиханов.
Скептик Арцимович не упустил случая поспорить:
— Обе стороны оказались неправы. Жолио с Ирен ошибочно приняли два разных процесса за один. А Мейтнер, проверяя опыты Жолио, этого не увидела. От дамы с ее именем можно было ожидать экспериментов более тщательных.
Курчатов задумчиво сказал:
— А в результате цепи ошибок и перепроверок достигнут огромный успех — получена искусственная радиоактивность. В нашем Радиевом институте давно поставили задачу создать искусственную радиоактивность, но реально ничего не сделали. А парижане сделали! Помните, мы все говорили недавно, что Жолио стоит на пороге великих открытий. У меня предчувствие, что скоро придет новое сообщение из Парижа, которое еще раз радикально изменит всю ситуацию в ядерной физике.
Новое сообщение пришло не из Парижа, а из Рима. И оно радикально изменило всю ситуацию в ядерной физике.
Молодой итальянский теоретик Энрико Ферми, очень выдвинувшийся в последнее время, неожиданно переквалифицировался в экспериментатора. Лавры супругов Жолио-Кюри смутили его душу. Он поставил опыты, аналогичные парижским, только в качестве разрушительных снарядов применил не альфа-частицы, а нейтроны — и получил результаты еще поразительнее.
В короткой — на полторы странички — заметке Ферми писал, что сумел превратить фтор в азот, а алюминии в натрий. Новосозданные элементы — радиоактивны, и радиоактивность их не позитронная, открытая супругами Жолио-Кюри, а такая же, как у естественных радиоактивных элементов, — альфа-частицы и электроны. Заметка была написана нарочито сдержанно. Но она извещала о новой революции в исследовании ядра. Курчатов понял это сразу.
Неожиданность открытия была не в том, что получены новые радиоактивные элементы. Ферми получил их новым методом, он бомбардировал ядра нейтронами из химических смесей. Теоретик дерзнул экспериментировать, как экспериментаторы не захотели! И доказал, что смелость города берет! Как они все были трусливы! Заранее отказаться от метода, таившего в себе такие возможности!
Курчатов, взволнованный, побежал с журналом к Алиханову и Арцимовичу. Такие статьи нельзя читать ради одного научного любопытства. Статья звучала как призыв к ответному действию. На нее нужно откликнуться собственными открытиями! Надо, надо им поставить такие же опыты! «Давай, давай!» — с воодушевлением сказал Алиханов, сам он слишком углубился в свою тематику, чтобы подхватывать чужие начинания. Арцимович начал с насмешки над пирожником, который взялся тачать сапоги, но, прочитав заметку, признал, что опыты в Риме добротные и результаты солидные. Иоффе сразу дал согласие на опыты «по Ферми», но усомнился, удастся ли изготовить источник нейтронов. Это Курчатов брал на себя. В Радиевом институте у Мысовского хранится в сейфе около грамма радия, а радий выделяет радон, а радон в смеси с бериллием и составляет ту чудо-пушку, которую применял Ферми. Взять за бока Льва — то есть попросить у Льва Владимировича радон — такова нехитрая задача.
И Курчатов поехал к радиохимикам.
Радиевый институт, четырехэтажное строгое здание, до революции жилой — преподавательский — корпус Александровского лицея, разместился на углу самой шумной магистрали Петроградской стороны, проспекта Красных Зорь, и тихой улочки Рентгена. В институте и работали и жили — на первом этаже занимал две комнаты Мысовский с женой, на третьем этаже недавно еще квартировал Гамов со своей Ро, были и другие жильцы. В прежних профессорских квартирах теперь были мастерские, лаборатории и кабинеты, но сердцем института являлось не это четырехэтажное здание, а примыкавшее к нему двухэтажное, небольшое, «старая химичка» — здесь получали из присылаемых с завода концентратов радий, хранили и развешивали его для больниц и исследовательских учреждений, здесь совершались основные химические работы, здесь же Мысовский смонтировал «эманационную машину» — установку, отсасывающую из сейфа, где хранился радий, постепенно накопляющийся там газообразный радон, радиоактивный элемент, излучающий альфа-частицы.
Курчатов мимо «старой химички» прошел к Мысовскому. В торце четырехэтажного здания, в обширном зале монтировался циклотрон, а за деревянной перегородкой главный физик Радиевого института устроил себе хоть и не очень уютный и совсем не тихий, но достаточно просторный кабинетик. Курчатов с любопытством поглядел на монтажников, суетившихся в помещении, — в циклотронной Радиевого института могло разместиться две такие лаборатории, какие он имел в Физтехе, — но ближе к ним подходить не стал.
— Пришел просить о помощи, Лев Владимирович, — прямо сказал Курчатов, пожимая руку Мысовскому, невысокому, плотному, широкоскулому, с короткими усиками на румяном лице. И подробно рассказал, как собирается ставить «опыты по Ферми» и какое ему для этого желательно содействие.
Что Мысовский охотно поделится запасами, Курчатов не сомневался. Заведующий физическим отделом Радиевого института был человек неровный, но не скупой. Но то ли Курчатов попал в дурную минуту, то ли Мысовский и впрямь побаивался начальства, но он недовольно покривился.
— Берите, Игорь Васильевич, мне не жалко! Но радием единолично командует Виталий Григорьевич. А вы его знаете — вежлив и строг. Пусть даст указание. За мной дело не станет. Нейтронные опыты — штука перспективная, кто же не понимает! Сам приму участие, двух сотрудников подключу, чудные ребята — Миша Мещеряков и Исай Гуревич. Уже и без вас подумывал, не включиться ли и нам в это направление, а с вами вместе так будет лучше. Идите, идите, не тушуйтесь! Робости раньше у вас не замечал. Ладно, пошли вместе.
Мысовский подметил правильно — хоть не робость, но некоторое стеснение Курчатов почувствовал. Он все делал быстро, не терпел промедлений. Но сейчас не торопился следовать совету Мысовского. Он раздумывал. Со стороны казалось, что он побаивается идти к руководителю Радиевого института. Только на повторное приглашение удивленного такой медлительностью Мысовского он ответил:
— Хорошо, пошли! — и встал.
…Курчатов еще и подозревать не мог, что этот первый деловой разговор между ним и Хлопиным положит начало длинной серии встреч, бесед и споров; что научное сотрудничество, сегодня начинаемое, не только не оборвется на просьбе о небольшой помощи, а продолжится дальше, расширится, углубится, обретет сложные формы; и что оно будет идти неровно, то омрачаться размолвками и взаимной холодностью, то озаряться взаимными успехами; и что эти общие успехи приобретут огромное значение не только для них лично, но для всей страны, для ее процветания, для ее благополучия, для ее обороноспособности. Но и понятия не имея, начало какому пути положит предстоящая встреча, Курчатов испытывал беспокойство: очень уж разные были по характеру он и Виталий Хлопин.
Хлопина чаще можно было встретить в лаборатории, а не в директорском кабинете. Входили к нему без доклада, без телефонных предварительных просьб о приеме. В институте, которым он руководил, не было и тени административной бюрократии. Здесь правил один полновластный хозяин, один непререкаемый авторитет — сама наука. И сотрудники института кто со спокойным удовлетворением, а кто и с восторгом, но одинаково дружно соглашались, что к Виталию Григорьевичу можно прийти в любую минуту с деловым вопросом, он внимательно выслушает, даст хороший совет, сам пойдет посмотреть, если что интересное получается, при успехе вместе порадуется, а если неудача, то покритикует, но так мягко и ободряюще, что воспрянешь духом, а не впадешь в уныние. И они охотно рассказывали, каким веселым бывает с ними их руководитель вне служебной обстановки, как он смеется удачной шутке и сам шутит, как любит во время праздников участвовать в самодеятельных институтских спектаклях — и нередко наряжается в актерские одежды, а бывает, и напевает оперные арии несильным, но приятным баском. Небольшой по размеру институт почти всем сотрудникам казался какой-то дружной семьей — и во главе ее стоял он, Виталий Хлопин.
Но так было только в стенах института, внутри его коллектива. Извне картина казалась иной. Вероятно, не было другого института, где бы так отстаивали свою самостоятельность и так понимали свое значение. Начальство сетовало на неуступчивость руководителя радиохимиков, он казался очень негибким и суховатым в своей неизменной принципиальности: он не слишком заботился о том, легко ли с ним тем, от кого сам он зависел. И хоть каждого посетителя Хлопин встречал с неизменной любезностью и вежливым вниманием, но для посторонних у его двери лежал как бы невидимый барьер, надо было сделать вздох поглубже, прежде чем его переступить.
«Потенциальный барьер», — привычным физическим термином пошутил про себя Курчатов, входя к Хлопину.
Кабинет Хлопина помещался на втором этаже — крохотная комнатка об одном окне: диван, стол, этажерка с книгами и — чуть ли не главным украшением и, наверно, главной принадлежностью обстановки — аналитические весы на специальной подставке, укрепленной в стене. Хлопин сидел за столом и писал, он встал навстречу посетителям, показал на диван. Вторая дверь вела в химическую лабораторию, оттуда слышались женские голоса — Мария Александровна Пасвик, жена Хлопина, его неизменный помощник в радиохимических экспериментах, обсуждала с аналитиком результаты недавно произведенных опытов. Хлопин прикрыл дверь в лабораторию. Мысовский сказал:
— Физтеховцы просят о помощи, Виталий Григорьевич. Начинание доброе, надо бы и нам принять участие. Вот послушайте Игоря Васильевича.
Хлопин вежливо слушал, вежливо кивал. В безукоризненно выутюженном костюме, с холеной бородкой, в очках с металлической оправой, он и внешностью, и разговором подчеркивал свою старомодную интеллигентность. Он разительно походил лицом на Валерия Брюсова, можно было взять портрет поэта и сделать надпись: «Хлопин» — и не все знакомые признали бы подделку. Курчатов отметил про себя, что, даже проторчав у зеркала час, он так не вывяжет галстук, как у Хлопина. И еще была черта у этого человека, в Физтехе она показалась бы чужеродной, — он не позволял себе говорить громко. Новые люди, вторгшиеся в науку с рабфаков, принесли свой стиль — простоту, временами бесцеремонность, громкую речь, резкие формулировки, яростные споры, похожие скорей на битвы, чем на научные дискуссии. Об этих «рабфаковских» манерах надо было забывать, переступая порог кабинета Хлопина. В корректном его внимании было что-то сдерживающее.
Мысовский говорил громко, громкий тон подхватил и Курчатов, Хлопин ответил подчеркнуто тихо:
— Я не хотел бы, чтобы наш институт превращали в базу снабжения. Но если Лев Владимирович сам примет участие и выделит своих лаборантов, я возражать не буду. Кстати, где будете производить измерения искусственной радиоактивности? У нас или в Физтехе?
— И у вас, и в Физтехе.
Еще минуту назад Курчатов и не думал об экспериментах в Радиевом институте. Разговор складывался так, что только такое решение стало возможным. Хлопин с любопытством посмотрел на Курчатова.
— Будете сидеть на двух стульях? И не боитесь? Впрочем, долго это не продлится. Когда мы закончим наш циклотрон, появится такой мощный источник нейтронов, что каждый, кто захочет исследовать искусственную радиоактивность, должен будет делать это здесь..
Курчатов пожал бледную, но сильную руку Хлопина. За дверью он тихо засмеялся и спросил Мысовского:
— Какие у вас взаимоотношения с директором? Трений не бывает?
Мысовский не понял Курчатова:
— А что? Нормальные отношения. Есть нужда — идем, нет нужды — не беспокоим. Конечно, когда Хлопин в лаборатории, стараемся не отвлекать. Как еще по-другому? Хотите посмотреть комнаты Гамова? Вот уж удар так удар — Гамов ушел в бега! Почему? Зачем? Чего ему здесь недоставало? Почет, уважение, все условия, чтобы работать… Нельзя, нельзя нашему брату ученому брать в жены капризных красавиц! И как теперь быть с его книгами? Да и бумаги остались, возможно, что-нибудь интересное.
В первой, большой комнате Гамова стояли книжные шкафы и стол, филенки шкафов снаружи и внутри были разрисованы. Гамов, как и Френкель, любил рисовать. Но если Френкель предпочитал рисунок серьезный, охотно набрасывая на бумаге карандашные портреты знакомых, то в рисунках Гамова преобладала насмешка: расфуфыренные дамочки, забавно-уродливые мужчины, фантастические пейзажи…