Дисней - Сергей Эйзенштейн 2 стр.


С каким ликующим восторгом в этот хор вливаются миллионы тех сердец, которым ежеминутно… страшен серый волк… «Серый волк» в Америке за каждым углом, за каждым прилавком, по пятам за каждым человеком. Вот он выдувает из-под ног разбитого кризисом фермера дом его и пожитки, идущие на аукцион. Вот он выдувает многолетнего рабочего Форда из уютного коттеджа, за который не уплачен последний взнос.

Страшен, страшен «серый волк» безработицы: миллион за миллионом людей глотает его прожорливая глотка. Но «нам не страшен серый волк» залихватски летит с экрана. Этот клич оптимизма только и мог быть рисованным. Ибо нет такого уголка действительно заснятой капиталистической действительности, который мог бы, не соврав, прозвучать оптимистическим ободрением! Но, по счастью, есть линия и краски. Музыка и мультипликация. Талант Диснея и «великий утешитель» – кинематограф.

Есть трогательная средневековая легенда о «Жонглере Божьей Матери». Все несли <Мадонне> свои дары в паломничестве. Только ему нечего было снести ей. И вот он разложил перед ее статуей свой коврик и почтил ее своим искусством. Тучным монахам и алчному настоятелю это ничего не дало: лучше бы сала да свеч, серебряной монеты и вина. Но, тем не менее, легенда о жонглере сохранялась благоговейно даже и ими.

Так будут вспоминать с теплотой и благодарностью американцы, когда они возьмутся за осуществление золотого века впереди, о том, кто «золотыми снами» их радовал в период угнетения.

Кто на мгновение давал забыться, не чувствовать леденящего ужаса перед серым волком, в то время как вы в кино, безжалостно выключавшим газ и воду за неплатеж. Кто давал ощутить теплоту и близость с кузнечиками и птичками, зверьми и цветами тем, кого темницы улиц Нью-Йорка навсегда отрезали от всего радостного и живого4.

17. XI.1941

Среди странных черт обитателей, населяющих этот материк – Северную Америку, имеется и та, согласно которой жители его выбирают себе определенные звезды и живут, поклоняясь им.

Звезды эти не небесные, а кинематографические, но это дела не меняет. Но зато дает возможность увеличивать оборотные средства министерства почт и телеграфа беспрерывным потоком писем, адресуемых любимым звездам.

Подшучивая над этой странностью и страстью своих соплеменников, американский журнал «New Yorker» как-то поместил карикатуру. Престарелая леди из самого наивысшего общества – с бриллиантовой диадемой в седых волосах и почтительным лакеем, склоненным в отдалении, – занимается тем же делом, которым занимается и любая молоденькая модистка или молоденький оффис-бой: она пишет любимой звезде…

Но дело не в самом акте писания.

Дело в адресате.

Письмо начинается обращением: «Dear Mickey Mouse» – «Дорогой Микки Маус…» И в этом дело.

В той громадной, всеобъемлющей, интернациональной и всевозрастной популярности, которой обладает этот маленький рисованный герой большого художника и мастера Уолта Диснея, по популярности перешибившего другого американского Уолта – Уитмена.

Действительно, все возрасты – от детского до преклонного, все национальности, все расы и все разновидности социальных систем с одинаковым восторгом упиваются им, с одинаковым воодушевлением отдаются его обаянию, с одинаковым упоением дают себя увлекать живыми рисунками Диснея (animated cartoons).

Чем это достигнуто?

Заранее можно сказать, что в создании Диснея, по-видимому, собраны все безошибочно действующие признаки, которыми воздействует произведение искусства, – по-видимому, в наибольшем количестве и в наибольшей чистоте.

По < безошибочности> воздействия – творчество Диснея статистически выбивает наибольшее количество очков, < считая> покоряемых им зрителей.

И наше предположение вполне поэтому законно.

Постараемся же перечислить особенности и характерные признаки того, чем отличается работа Диснея. И постараемся обобщить эти признаки. Они окажутся признаками, решающими для всякого искусства, у Диснея представленными лишь в наиболее чистом виде.

II

<Кратово> 21.IX.1940

Детские воспоминания отложили в памяти три сцены. Первая из хрестоматии. Какая-то поэма об арабе в пустыне. О взбесившемся его верблюде. О бешеном верблюде, преследующем своего хозяина. О том, как араб, убегая от верблюда, срывается в пропасть, но повисает, зацепившись за кустарник над бездонной ее глубиной.

И о том еще, как в этом безвыходном положении – е разъяренным верблюдом над собою и бездонной пропастью внизу – араб внезапно замечает 2–3 красные ягоды на кустарнике и, забывая обо всем, тянется к ним.

Другое воспоминание еще более смутно. Должно быть, еще более раннее. В нем каким-то причудливым сентиментальным ангелам разрешается спуститься в Ад и на мгновенье положить освежающую руку на голову грешников, кипящих в смоле. Или, быть может, уронить каплю влаги на изнывающие от жажды их уста…

Третье воспоминание – более конкретно. Имеет автора – Виктора Гюго, точное место действия – Париж, и определенные имена героев. Его зовут Квазимодо. Ее – Эсмеральдой. Эсмеральда в сопровождении элегантной козочки подымается к Квазимодо, избитому и привязанному к эшафоту, к Квазимодо, страдающему и изнывающему от жажды и насмешек толпы. Она дает ему пить и прикасается губами к его безобразному, измученному, страдающему лицу.

Глядя на «Белоснежку» Диснея, я вспоминаю эти три сцены.

И не потому, что Белоснежка подряд несколько раз целует в лысину смешных и уродливых гномов; не потому, что за нею стаей мчатся не менее элегантные олени и дикие козочки, и не потому, что ее окружают сказочные ужасы и страсти.

Но потому, что само творчество Диснея мне кажется такою каплей отрады, мгновением облегчения, мимолетным прикосновением губ в том аде социальных тягот, несправедливостей и мучений, в который безысходно заключен круг его американских зрителей.

Араб за пределами поэмы, конечно, сорвется в пропасть или будет растоптан верблюдом. Грешники будут далее томиться в котлах кипящей смолы. Прикосновение ангелов, две-три освежающие ягодки, чаша и козочка Эсмеральды – ничего не изменят в их судьбе. Но на мгновение, на долю секунды, они дают каждому из них самое дорогое в их положении – забвение.

И Дисней, подобно им всем, магией своих произведений дарит своему зрителю, и, пожалуй, как никто интенсивно, именно это, именно забвение, именно мгновение полного, до конца, отрешения от всего связанного со страданиями, порожденными общественными условиями социального строя крупного капиталистического государства.

Дисней не клеймит и не обличает.

К зверям мы привыкли по басням. Неуютные там звери.

Они читателя не кусают, не царапают и не лают на него и не лягают.

Но делают гораздо более неприятное: они подставляют кривое зеркало старшему своему брату – человеку.

Так думает он, старший брат-человек. На самом же деле его собственная… рожа – крива.

И этому досадному изобличению услужливо помогает меньшая братия козлов и баранов, лисиц и львов, орлов и змей, лягушек и обезьян.

У Диснея они никого не изобличают, не порицают и < ничего > не проповедуют.

И если бы они в большинстве своем не мелькали перед нами в объеме одной или двух катушек фильма, нас могла бы рассердить моральная никчемность их существования на экране.

Но так в мимолетной эфемерности их существования не успеваешь сформулировать упрека их бездумности. Тетива лука и та не может быть вечно натянутой. Так же и нервы.

И мгновения этого «распряжения» – выражение, неудачно передающее смысл непереводимого слова relax, – так же профилактически необходимы, как необходима ежедневная доза беззаботного смеха в известной американской заповеди: a laugh a day keeps the doctor away.

Победивший пролетариат будущей Америки не воздвигнет Диснею памятника борца ни в сердцах своих, ни на площадях.

Не славою баснописца или памфлетиста увенчает память его чело, если «челом» можно назвать веселое, с усиками, насмешливое и иронически-приветливое лицо создателя Микки Мауса.

Но каждый вспомнит о нем с теплой благодарностью за те мгновения передышки внутри потока напряженной борьбы за жизнь и существование, которые он нес зрителю в тяжелые годы «социального рая» порядков демократической Америки.

Мы знаем многих, работающих в кино и ведущих зрителя к забвению правды жизни и к золотым снам лжи.

Мы знаем затаенный смысл этого. Мы видали пышные инсценировки подобных зрелищ и за пределами экрана.

С тою же целью – отвлечь внимание «человека с улицы» от подлинных и серьезных проблем взаимоотношений труда и капитала к таким нелепым псевдопроблемам, как борьба вокруг сухого закона.

И здесь, как и в соответствующих произведениях, забвение – зло.

Забвение – средство усыпить, забвение – способ отвлечь мысли от реального к фантастическому, забвение – орудие разоружения борьбы.

Не таково то, что дает нам Дисней.

Не нагромождение «счастливых концов» – счастливых только на экране; не позолоченную ложь о головокружительно честных карьерах и благородстве магнатов капитала; не подлую проповедь смазыванья социальных противоречий несет – в отличие от «большого» американского экрана – малый экран рисованного фильма Диснея. Не призывая к борьбе со злом, он одновременно и не служит объективно этому злу на пользу, драпируясь в лицемерное «не ведаю, что творю».

Дисней просто «по ту сторону добра и зла». Как солнце, как деревья, как птицы, как утки и мыши, лани и голуби, пробегающие по его экрану. Даже в большей степени, нежели Чаплин. Нежели Чаплин, который проповедует и в проповеди своей часто квакерствует и заблуждается.

Фильмы Диснея, не обличая пятен на солнце, сами играют, как солнечные зайчики и пятна, по экрану земли.

Мелькают, греют и не даются в руки.

В одной французской песенке кошка украла круглый сыр, но услужливый месяц положил на пустое блюдо белый кружок отражения лунного диска.

Тот, кто вздумает вцепиться в Диснея зубами обычного анализа и измерения, привычного требования, обычных норм, запросов и требований к «высоким» жанрам искусства, – щелкнет зубами впустую. И вместе с тем – это искусство радостное и прекрасное, сверкающее изыском форм и ослепительной чистотой.

Столь же парадоксальное в содружестве «серьезных» искусств, как безыдейный, но вечный цирк, как пение птицы, бессюжетное, но бесконечно волнующее своими трелями.

И, может быть, в силу именно этого особенно любопытна природа метода и средств искусства Диснея как чистейший образец неприкосновенно-стихийных элементов, свойственных всякому искусству и здесь представленных в химически чистом виде.

Здесь как бы аромат, данный без цветка; вкус, отрешенный от плода; звучание как таковое; воздействие, освобожденное от мысли.

Чем же достигается этот поразительный феномен?

Конечно, в какой-то своей части это – только кажущееся.

И в центре и у Диснея стоит человек. Но человек, увиденный как бы обратно в те свои предстадии, которые прорисовал… Дарвин.

В «Подводном цирке» полосатая рыба в клетке преображается в тигра и ревет голосом льва или пантеры. Осьминоги оборачиваются слонами. Рыбка – ослом. Уход от себя. От раз навсегда предписанных норм номенклатуры, формы и поведения. Здесь явно. В открытую. И, конечно, в смешном аспекте. Всерьез, как в жизни – в американской в особенности, – этого нет, не бывает и быть не может.

Мотив ли это в творчестве Диснея или случайность?

Посмотрим на другие фильмы.

Пройдемся по приметам доцветовых Микки Маусов.

Что помнишь из них? Многое. Тут и паровоз, уплетающий поленья дров, как пирожные; тут сосиски (hot-dogs), которых порют, спустив им с соответствующего места шкурки; тут и клавиши рояля, зубами хватающие пианиста, и многое-многое другое.

И в этом, конечно, такие же черты преображенного мира, мира, вышедшего из себя. Мира вокруг автора – бесчеловечного и, казалось бы, именно этим толкающего Диснея на очеловечивание всех этих кузнечика Вильбура и Гуффи-пса, селезня Дональда и, в первую очередь, Микки и Минни.

Но особенно в памяти одна внешняя черта – казалось бы, чисто формальная.

Микки распевает, сложив пальцы с пальцами рук. Руки вторят музыке так, как мелодии вторить умеют движения персонажей только у Диснея. И вот, взвившись на высокой ноте вверх, рисунок рук разбегается далеко за пределы изображения их. В тон музыке они вытягиваются далеко за положенные им пределы. Так же тянутся шеи его удивленных лошадей, удлиняются в беге их ноги.

И мало того – двери так ничтожно малы, что сквозь них способна в лучшем случае пройти ее голова, но плечи – никак.

«Выпей меня», – написано на бутылочке, лежащей на столике рядом с золотым ключиком к двери.

«Какое странное ощущение! – воскликнула Алиса. – Я складываюсь, как подзорная труба…»

(Она выпила содержимое бутылочки.)

«И так оно было в действительности: росту в ней осталось лишь десять дюймов, и личико ее озарилось радостью при мысли о том, что она сейчас именно такого роста, чтоб пройти в ту маленькую дверь, которая ведет в очаровательный сад. Но до этого она выждала несколько минут, чтобы посмотреть, не сократится ли она еще, при этой мысли она слегка нервничала; "Ведь, знаете ли, – сказала она сама себе, – это может окончиться тем, что я угасну целиком, как свечка. Интересно, на что я в таком случае буду похожа?" И она стала стараться вообразить себе, на что похоже пламя свечи после того, как свечка затухла, ибо вспомнить подобное она не могла, никогда не имев случай подобное видеть…»

Выйти в садик Алисе, однако, не удается. Она забыла ключик к дверям на столе, и малый рост ее теперь не позволяет достать его. Бесполезны и попытки вскарабкаться на столик по ножке стола – она оказывается слишком скользкой…

Алиса плачет.

«Съешь меня», – написано прекрасной прописью на маленьком пирожке.

«Странно, странно! – восклицает съевшая его Алиса: —…теперь я вытягиваюсь вверх, как самый длинный телескоп, когда-либо бывший на свете! Прощайте, ноги!» (Ибо, когда она взглянула вниз на свои ноги, они показались ей пропавшими из виду, так далеки были они от нее.)

«О, мои бедные маленькие ножки, кто теперь будет надевать на вас, мои милые, чулки и сапожки? Я буду слишком далеко от вас, чтобы заботиться об этом…»

Теперь Алиса такого гигантского роста, что снова не может пройти сквозь двери подземного зала.

В новом припадке отчаяния она заливается слезами, по вдруг замечает, что она снова быстро-быстро уменьшается: причиной этому – веер, которым она обмахивается. Она только-только успевает откинуть его, чтобы не исчезнуть совсем, и тут же попадает в озеро слез – слез, ею же пролитых, когда она была большою. «О, зачем я наплакала столько слез!» – говорит Алиса, уплывая по соленым волнам. Но здесь мы ее покинем, ибо интересующий нас эпизод с вырастанием и уменьшением роста закончен5.

Назад Дальше