История капитанских плаваний, сиденья по тюрьмам и религиозных диспутов с патерами была так сложна, что он и сам не мог привести ее в порядок. Его выгоняли из всех мореходных школ за буйство и «анархизм». Его выгоняли с норвежских шхун за то, что он «менял профили шкиперов», – легендарных шкиперов, кормивших матросов после аврала солониной с червями. Они еще не вымерли, эти дубленые, как кожа, рыжие шкипера. Его выгоняли с сахарных плантаций в Австралии, где он рубил тростник – «сладкие палки», – за то, что он вызывал на бокс надсмотрщиков и сворачивал им челюсть на третьем ударе. Вызывал же он на бокс за каждый пинок ногой «цветному рабочему» – китайцу или русскому.
И, наконец, президент Хьюз – то были годы интервенции – изгнал его из Австралии за организацию «коммунистического восстания» в Брисбене, за протест против формирования отрядов для борьбы с Советской Россией.
Хьюз сказал его жене:
– Вашего мужа, миссис, надлежит повесить. Но Австралия гуманна, и я приказал выслать его в распоряжение представителя истинной русской власти – генерала Деникина.
На деникинскую виселицу его везли через экватор, тропики, океаны, душные и синие, как тяжелое африканское небо.
Он переменил двенадцать тюрем. В бомбейской тюрьме он потерял зубы от цинги, – его кормили две недели соусом керри – острым, как разбавленная азотная кислота.
В Константинополе, за два часа до отправки в Одессу, он бежал.
Потом он опять попался, сидел в лондонской тюрьме и изображал из себя норвежского кока-идиота. И если бы не «британская дурость», мешавшая следователям допросить его по-норвежски (на этом языке Кравченко знал всего десяток слов), то он бы неизбежно «понюхал веревку, смазанную марсельским мылом».
Кравченко писал стихи и рассказы в морские газеты, Если вы наделены скудной фантазией и любите точность и деловые выкладки, то вы все же поймете, как и о чем мог писать этот человек, игравший в шахматы со смертью и сплевывавший на лакированные туфли президента Хьюза.
Он редактировал в Австралии морскую газету. Он писал в газетах СССР, и я до сих пор помню его рассказы о зеленом от плесени и. дождей Копенгагене, о мрачной жизни парусных шхун, о том, как надлежит поднимать на мачтах красные флаги и брать за горло арматоров-судовладельцев, о революции на морях, о блудливых душах пасторов, о трюмах «его величества короля Великобритании», где арестантам говорят «мистер», но кормят их тестом, от которого делается заворот кишок…
Единственной слабостью Кравченко была вера в людей, приносящих несчастье. Таких людей моряки зовут «иовами».
Один такой «иов» плавал с ним, и Кравченко отлично помнил два случая. Один раз «иов» зашел к нему в каюту, и со стены без всякого повода сорвался тяжелый барометр и разбил любимую капитанскую трубку, и другой – когда «иов» подымался по трапу в Перте – с лебедки сорвалось в воду десять мотков сахару. Матросы потом купались у борта, набирали полный рот воды и глупо гоготали, – вода была сладкая. После этого случая «иов» списался с парохода и занялся разведением кроликов, но кролики у него подохли и заразили кроличьей чумой весь округ.
В последний раз капитан видел его в Сиднее. «Иов» стоял под дождем и продавал воздушные детские шары. Дрянная краска стекала от дождя с шаров и капала красными и синими слезами на его морщинистое лицо. Прохожие останавливались и насмешливо разглядывали «иова».
Веру в «иовов» капитан тщательно скрывал. Она не соответствовала его мужеству.
Один только раз я видел, как у Кравченко дрожали руки. Это было 22 января 1924 года, когда в Москве черный траурный дым костров боролся с дымом жестокой стужи, и, расплавленный белым огнем, пылал Колонный зал, где великий капитан принимал последний безмолвный парад.
Только в эти дни задрожали руки у этого человека, который во время страшных штормов сороковых широт небрежно насвистывал на палубе немудрые матросские песенки.
Москва, 1924
Соус керри
Я никогда не ел соус керри, но о нем так много рассказывал этот штурман с ласковым взглядом, что я безошибочно знаю, как его приготовлять и есть.
Штурман был на дурном счету. По некоторым сведениям, он был в свое время буфетчиком на пароходе Австрийского Ллойда. С неопровержимостью было установлено, что однажды рыжий, разгневанный капитан вылил ему на белесый пробор кружку кофе «по-венски». Но об этом штурман умалчивал.
Каждый вечер он приходил ко мне в редакцию морской газеты «Маяк» и под немолчное гудение примуса заводил бесконечные рассказы. Примус гудел в редакции, но в этом не было ничего особенного. Редакция помещалась в моей комнате, а комната – в общежитии батумских моряков.
Общежитие было веселое. С восхода солнца до глубокой ночи пел, выл и издевался над жильцами граммофон начальника порта. Это был старательный, срывавшийся на верхах граммофон со скудным репертуаром. Бойчее всего он высвистывал «Пупсика». Когда же бывал в ударе, то казалось, что на пристань мчится опоздавший пассажир, испуская вопли отчаяния и предсмертно хрипя. Слышался рев гудков, треск ломающихся сходень и свист пара, перегретого в пароходных котлах. Словом, это была целая симфония морских звуков. Очевидно, поэтому граммофон терпели и, временами, даже ценили. Он вовремя всех будил, а в январские вечера создавал столь нужный в одиночестве шум.
Иногда по ночам он испускал трагический хохот, и спавший в коридоре боцман Миша вскакивал и кричал спросонок водочным голосом:
– Нет на тебя хорошей холеры, старая сволочь! Нет никакого спокою морскому человеку!
А злой, пользовавшийся печальной известностью пес Моряк переставал гонять по коридору крыс и выл. Выл осторожно, не понятый никем, вспоминая своего первого хозяина – английского капитана и нестерпимо яркую луну над бамбуковым лесом в Малабаре, где он родился.
Да, я ведь рассказывал о соусе керри. По словам штурмана, он приготовляется так: берутся бобы, перец, трава керри (можно выменять на сухумский табак у английских матросов), лимон, сметана и еще много хороших вещей. Вы все это смешиваете и едите.
Но не в этом дело. Дело в том, что редакция «Маяка» – это был некий соус керри, пестрая и веселая человеческая мешанина, приправленная солеными морскими словечками, греческим акцентом, невероятными рассказами и детской веселостью сотрудников. По этой веселой простоте вы сразу отличите моряка в любой толпе.
Штурману-буфетчику, прозванному «Соусом керри», не давала покоя слава боцмана Чубирова. Боцман поразил все побережье, начиная от выутюженного капитана порта Георгелиани и кончая пьяненьким и избиваемым женой кочегаром Степой с парохода «Камо». Степа и боцман Миша распространяли по Батуму, по цветистым и тесным переулкам запах водки марки «Рухадзе». Это была их основная профессия.
Боцман Чубиров за свой счет издал книгу. Само по себе это было событие, хотя штурман-буфетчик и нашел в книге (в 12 страниц) 173 корректурных ошибки, 28 нелепостей и 10 грубейших погрешностей против русского языка.
Объяснялось это тем, что Чубиров был толст, стар и неграмотен, как лошадь. Помимо всего, он был загадочной национальности. По его словам, мать его была итальянка, а отец – обрусевший армянин. По словам же авторитетного начальника порта, он был тифлисский кинто с Авлабара.
После выхода книги тайна разъяснилась. Все узнали, почему Чубиров три недели хитро подмигивал своим желтым глазом и перестал играть в домино в «Бедном Мише». Он безвыходно сидел в типографии Малевича, где, кроме визитных карточек и приказов по милиции, ничего не печаталось. Он сидел в типографии и рожал в табачном дыму свою «Звезду».
Рассказ был необычен. В нем говорилось (с соблюдением марксистского подхода) о некоем моряке с жуткими глазами. При виде его женщины впадали в глубокий обморок, капитаны немели, а матросы переставали ругаться на всех доступных им языках.
История этого моряка, изложенная на двенадцати страницах цветистым цицеро, была трагична. Весь удар книги был сжат, как в кулаке, в главе, где моряк произносит на банкете американских судовых королей речь о красных путеводных звездах революции. Женщины бросают ему цветы (олеандры), а пароходные компании наперебой зовут его к себе капитаном. Кончается вся история тем, что моряк неожиданно гибнет в неизвестном и не отмеченном на картах тропическом море.
Но еще более необыкновенным было распространение этой книги. Она разошлась сразу. Самый экзотический, пахнущий пудрой и дешевыми тропиками роман Бенуа не видел такого стремительного успеха. Чубиров недаром подмигивал в свою серую щетину табачным глазом. Он зашел к своему приятелю – кассиру порта (завсегдатаю «Зеленой кефали») – и сказал во всеуслышанье:
– Слушай, кацо. Вот тебе тысяча книг. Спрячь, а когда будешь платить жалованье, дай каждому книгу и вычти десять тысяч грузбонами. Понял?
И кацо понял. Все было сделано быстро и просто. Двадцатого все читали рассказ о необыкновенном моряке, и порт заволновался. Чубиров сиял, как вычищенный компас, как вымазанный маслом кочегар. А Костя-метранпаж, верставший эту книгу, при встрече с моряками хлопал себя по бедрам, хохотал и кричал:
– Это же настоящее кабаре! Писа-атель. Жлоб одесский, хабарник. Одно слово – кабаре!
Этот самый Чубиров был, должен сознаться, сотрудником «Маяка». Ответственный редактор, весьма веселый и легкомысленный человек, Дирк позвал к себе Чубирова и, допив десятый стакан какао («пейте все какао, 1200 калорий в день!») сказал:
– Вот что, старик, довольно играть в кошки-мышки. Вылетай из моей газеты, пока не выгнали. Спекулянт.
На том литературная карьера боцмана Чубирова и закончилась.
1925
Концерт в Вардэ
Старики дружно сплюнули и засопели трубками. И было от чего сплевывать. Происходило непонятное.
Даже пройдоха Блют, три раза плававший в Нью-Йорк и знавший столько же необыкновенных историй, сколько было карт в его подозрительной колоде, не видел ничего подобного. Даже старый пес Блют, который был у консула на дурном счету.
Хотя он клялся гробовой крышкой, что видел самого Ленина так же близко, как «Слюнявую треску» – начальника порта Торсена. Торсен до сих пор кичится тем, что он первый и без всякой охраны поднялся на палубу русского парохода с красным флагом.
– Я видел Ленина так же близко, как «Слюнявую треску», – кричал Блют на всех перекрестках. – Пусть акулы схватят понос от моего мяса, если я вру.
Да, так старики сплюнули, разглядывая на заборах мокрые афиши о сегодняшнем концерте.
На афишах было написано непонятное:
«Вечером в Морском доме команды учебных судов Союза Советских Социалистических Республик „Тюлень“ и „Гагара“ устраивают концерт в пользу германских рабочих, пострадавших от оккупации Рура. Приглашается все население города Вардэ».
Трубки усиленно и задумчиво сопели: ну-ну…
У хромого Твида от изумления и страха отстегнулась нижняя челюсть, и он не мог застегнуть ее до самого начала концерта, чем не преминули воспользоваться остряки с «Христиании». Отпетый народ, который годится только на то, чтобы возить дрянной шпицбергенский уголь и вонючий тюлений жир.
С четырех часов дня единственный в Вардэ полицейский, прозванный «Беременной акулой», уже стоял на посту у морского дома, сердито надув щеки, и мальчишки дергали его за фалды кургузого мундира и прятались за соседними углами, испуская ликующие и воинственные клики.
Начиналось то, чего боялись консул Свен и пастор Иогансен, страдающий ниспосланной богом подагрой и от тщедушной и сварливой жены, так же ниспосланной от господа бога.
Даже когда вся селедка от шотландских берегов привалила к берегу Вардэ (старики еще помнят это золотое времечко), в городе не было такого волнения, плохо скрытого за оконными занавесками.
На потной лысине аптекаря сверкало янтарное северное солнце. Все девушки Вардэ требовали – и непременно скорей – помаду для губ и дешевую пудру. Приятель аптекаря дряхлый капитан Бриг – «Тухлая пробка» – не смог окончить из-за этих вертлявых девчонок свой классический рассказ о гонке чайных клиперов в 1886 году. Тогда его «Типпинг» пришел из Фу-Чоу в Лондон на десять минут раньше «Ариеля», утерев капитану Мак-Ки-нону его угреватый нос.
В этом рассказе была одна незначительная подробность, которую знало наизусть все Вардэ, даже самые неспособные, выгнанные из школы, мальчишки.
Когда «Типпинг» перегнал «Ариеля», он вежливо спросил его сигналами: «Ну, как вам нравится наша корма?» – на что «Ариель» столь же вежливо ответил: «Ничего, она похожа на китайскую прачечную». На корме «Типпинга» матросы как раз сушили белье.
Рассказывая это, Бриг повизгивал от хохота и хлопал ладонью по зеркальным прилавкам, и под ними прыгали тюбики с губной помадой; но сегодня он не доплыл в своем рассказе до этого разительного места. Ему пришлось, как он бормотал, слишком часто «отдавать якорь», так как аптекарь бегал от полки к полке и не мог его внимательно слушать.
По каменным тротуарам пробегали деревянные сабо, хлопали двери, ветер трепал ситцевые юбки рыбачек, из окон несся чад утюгов, и сияли ярко-вычищенной медью заботливые лица машин. Потрескивали крахмальные чепчики, старики поспешно скребли бритвами проволочные баки, а не привыкшие к столь неприятным звукам кошки обидчиво садились к ним спиной, откинув в стороны хвосты.
Мальчишки оставили в покое «Беременную акулу» и вертелись кипящими толпами около русских пароходов. По команде пьяного Блюта (когда только человек успевает напиться!) они кричали непонятные, но веселившие русских слова:
– Даешь революцию!
Юнги с «Христианин» и китобойных судов что-то явственно затевали и шушукались. Начальник порта Торсен самолично, сняв пиджак, поднял над своим домом новенький флаг. Редактор коммунистической газеты «Фальксгаат» хохотал у себя в редакции так невежливо и нахально, что фру пасторша принуждена была задернуть оконные занавески. Редактор либеральной газеты поминутно смотрел на остановившиеся в половине второго часы и громко и обиженно сморкался.
Было ясно, что власть короля Гакона V была поколеблена в своих основах.
К шести часам все улицы наполнились тяжелым грохотом подкованных моржовых сапог, женским смехом и характерным звуком плевков.
Толпа валила к Морскому дому, мальчишки мчались туда же по мостовой, а пройдоха Блют, уже проспавшийся (когда только человек успевает проспаться!) кричал, что он чувствует себя великолепно.
Ветер с океана задувал зеленые язычки фонарей, и консулу Свену казалось, что весь город подмигивает ему зло и нахально подслеповатыми окнами.
– «Тухлая пробка» тоже поплыла под руку с аптекаршей на этот концерт, – сказал он раздраженно жене. – И даже этот дважды идиот Твид разронял свои слюни по всему портовому спуску. Какого черта я им дал разрешение. Город взбесился, а молокососы потащили под пиджаками красные флаги. Я видел у Берга, Симоне Педерсена. А этот беременный дурак, эта слепая лошадь топчется, как в стойле, и ничего не видит.
В театре густо пахло табаком, дешевыми духами и палеными чепчиками.
К началу концерта электричество горело беспомощно и мутно и с потолка капали, вызывая смятение в разных концах зала, увесистые капли росы. Зрители взволнованно сморкались в клетчатые платки, вздыхали и ждали. В начале концерта царила молитвенная тишина, но после русских песен кашель и сморканье начались снова.
Потом мальчишка Педерсен (сын конопатчика Педерсена) встал и сказал речь. Настоящую речь, как в стортинге во время обсуждения налога с рыболовных судов.
– Есть такие страны, – сказал он, – где уже семь лет нет ни королей, ни консулов, ни «Беременных акул». (Смех и крепкие плевки.) Сами рабочие и матросы взяли в свои руки шкот, чисто вымыли палубу от «Слюнявой трески» (смех), попросили убраться всех пасторов и арматоров. Никто им больше не морочит голову сказками о злом длиннобородом боге. («Ого! Вот так мальчишка!»)
– Не боясь хозяйских окриков, только для самих себя… («И для нас», – крикнул Симон)… и для нас, – повторил Педерсон и толкнул Симона ногой, – они создают невиданное в этом мире нужды и притеснений государство.
– А у нас? Я спрашиваю тебя, старый Твид, – не пугайся – я спрашиваю тебя, где ты похоронил свои силы? Ведь ты был лучшим силачом в Вардэ (он свернул челюсть французу с «Бель Ами»). Верно. Я это помню. Ты погубил себя на китобое, все это знают. На китобое консула Свена, у которого уже не застегивается жилет. (Крики: «Лопнули от жира штаны», шум, смех, «Беременная акула» усиленно топчется и потеет.)