Когда Степану надоедают разговоры с самим собой и с бестолковыми бабами, он удит с парома рыбу и плюет на червей так громко, что нам слышно в зарослях за поворотом. Мы смеемся.
Прорва – государство ив и прибрежных зарослей. Старица – целый мир водяных растений. Старица у берегов густо заросла кувшинкой. Нужно долго пробиваться на челноке сквозь упругие заросли, чтобы попасть на чистую воду.
Вода в Старице зеленого таинственного цвета. На глубине этот цвет переходит в черный.
В омуты на Старице лодка вплывает как в громадный тихий аквариум. Тучи мальков стоят в красных зарослях водяной елочки, золотые красноперки с огненными плавниками плещутся в розовой водяной гречихе. На куге растут колючие шишки, похожие на каштаны в скорлупе; к прочным и толстым стеблям этих шишек мы смело привязываем лодку во время любого ветра.
Растительность на Старице гораздо богаче и пышнее, чем на других луговых озерах. Листья лилий по величине почти не уступают молодым листьям тропической виктории-регии. Когда на закате играет рыба, десятки плотиц выскакивают на листья и долго бьются о них и трепещут, прежде чем им удается уйти в воду. Громадные спиральные улитки живут на этих листьях вместе с желтыми божьими коровками и жуками-водомерами.
Среди лилий черным островом стоит куга. В ней живут крошечные и зябкие птицы – камышевки. Они часто принимают за камыш наши бамбуковые удилища и качаются и трещат на них, поглядывая на нас веселыми черными глазами.
У берегов стенами тянутся осока, стрелолист и незнакомые растения с шуршащими листьями, будто сделанными из жести. Сладкий и влажный запах лилий вызывает головную боль. Розовые сухие цветы сусака, собранные в высокие букеты, растут на мелких местах, где вода прогрета до дна и на песке переплетаются дорожки, оставленные ракушками.
В Старице водятся большие лещи – красивая и странная рыба, плоская как доска, окрашенная в розово-пепельный цвет. Ловят их на глубоких местах в полной тишине: даже зажженная спичка может спугнуть медлительного и осторожного леща. Ловля лещей – одно из самых трудных и захватывающих занятий. Пойманный лещ идет из глубины, качаясь и вспенивая воду, весь розовый и серебряный, в брызгах и отблесках солнца. Его плавники и хвост сверкают черным лаком, и невольно он кажется сказочным хозяином всех этих причудливых зарослей и затишливых, безветренных вод.
На Старице даже в сильный ветер вода неподвижна, и на ней нет ряби: высокие берега, поросшие крушиной и ольхой, и камыш опоясывает омуты непроницаемой для ветра стеной.
Я любил ездить на Старицу во время дождя, в те дни, когда дым из труб ложится на огороды и деревня пахнет мокрой соломой и холодными яблоками.
Из-за безветрия и тихой воды обычный и даже докучливый дождь превращался на Старице в необыкновенное зрелище. Еще до того, как первые капли дождя падали на лицо и на руки, был уже слышен тонкий стеклянный звон. Это дождь пел на воде. Потом звон усиливался и переходил в глухое шипение пара, а в разгар дождя все заглушал мерный и торжественный плеск. Тысячи капель, ударяясь о воду, подскакивали вверх и оставляли на воде круглые выемки, полные пузырей и легкой пены. Казалось, что с неба льются не капли дождя, а легкий серебряный град.
Дождь проходил, и в необыкновенной ясности воздуха и речной синеве вспыхивали ржавым огнем сосновые боры, вплотную подступившие к лугам. Приближались вечер, тишина, розовые дали, мычание стад и, наконец, ночь, когда белые и холодные созвездия будут неподвижно отражаться до утра в озерах и даже в глухой воде деревенских колодцев, куда ветер сбросил вороха желтых листьев.
Желтый свет
Я проснулся серым утром. Комната была залита желтым светом, как будто от керосиновой лампы. Свет шел из окна снизу и ярче всего освещал бревенчатый потолок.
Странный свет – неяркий и неподвижный – был непохож на солнечный. Это светили осенние листья. За ветреную и долгую ночь сад сбросил сухую листву, она лежала шумными грудами на черной земле и распространяла тусклое сияние. От этого сияния лица людей казались загорелыми, а страницы книг на столе как будто покрылись слоем старого воска.
Так началась осень. Для меня она пришла сразу в это утро. До тех пор я ее не замечал: в саду еще не было запаха прелой листвы, вода в озерах не зеленела и жгучий иней еще не лежал по утрам на дощатой крыше.
Осень пришла внезапно. Так приходит временами ощущение счастья от самых незаметных вещей: от далекого пароходного гудка на Оке или от случайной улыбки, – так приходит после тяжелой болезни глубокий, освежающий сон.
Осень пришла врасплох и завладела землей, садами и реками, лесами и воздухом, полями и птицами. Все сразу стало осенним.
В саду суетились синицы. Крик их был похож на звон разбитого стекла. Скворцы висели вниз головами на ветках, заглядывали в окно из-под листьев клена и издавали щелканье, похожее на стук молотка о подметку: в соседнем дворе жил весельчак – деревенский сапожник, – и скворцы передразнивали его и дрались из-за скворечни.
Каждое утро в саду, как на острове, собирались перелетные птицы. Под свист, клекот и карканье в ветвях подымалась суматоха, и с деревьев сыпались ливни сбитой листвы. Только днем в саду было тихо: беспокойные птицы улетали на юг, – а на рассвете за окном опять подымали возню перелетные птицы. Начался листопад. Листья падали дни и ночи. Они то косо летели по ветру, то отвесно ложились в сырую траву. Леса моросили дождем облетавшей листвы. Этот дождь шел неделями. Только к концу сентября перелески обнажились, и сквозь чащу деревьев стала видна синяя холодная даль сжатых полей.
Тогда же безответный старик Прохор, рыболов и корзинщик (в Солотче почти все старики делаются с возрастом корзинщиками), рассказал мне сказку об осени; до тех пор я эту сказку нигде не слышал: должно быть, Прохор ее выдумал сам.
– Ты гляди кругом поострей, – говорил мне Прохор, ковыряя шилом лапоть, – ты присматривайся, милый человек, чем каждая птица или, скажем, иная какая живность дышит. Гляди, объясняй. А то скажут: зря учился. К примеру, лист осенью слетает, а людям и невдомек, что человек в этом деле – главный ответчик. Человек, скажем, выдумал порох, враг его разорви вместе с порохом. Сам я тоже баловался. В давние времена сковали деревенские кузнецы первое ружьишко, набили порохом, и попало то ружьишко дураку. Шел дурак лесом и увидел, как иволги летят под небесами, летят желтые веселые птицы и пересвистываются, зазывают гостей. Дурак ударил по ним из обоих стволов – и полетел золотой пух на землю, упал на леса, и леса посохли, пожухли и в одночасье опали, а иные листья, куда попала птичья кровь, покраснели и тоже осыпались. Небось видел в лесу, есть лист желтый и есть лист красный. До того времени птица зимовала у нас. Даже журавль и тот никуда не подавался, а леса лето и зиму стояли в листах, цветах и грибах. И снега не было. Погоди смеяться-то, завели нынче моду над стариками смеяться! Не было зимы, говорю. Не было! Да на кой она ляд сдалась нам, зима, скажи на милость?! Какой с нее интерес? Убил дурак первую птицу – и загрустила земля. Начались с той поры листопады, и мокрая осень, и листобойные ветры, и зимы – и птица испугалась, от нас отлетает, обиделась на человека. Так-то, милый, выходит, что мы себе навредили, и надобно нам ничего не портить, а крепко беречь.
– Что беречь?
– Ну, скажем, птицу разную, или лес, или воду, чтобы прозрачность в ней была. Все, брат, береги, а то будешь землей швыряться – дошвыряешься до погибели.
Я изучал осень упорно и долго. Для того чтобы увидеть что-нибудь по-настоящему, надо убедить себя в том, что ты видишь это впервые в жизни. Так было и с осенью. Я уверил себя, что эта солотчинская осень первая и последняя в моей жизни. Это помогло мне пристальнее всмотреться в нее и увидеть многое, чего я не видел раньше, когда осени проходили не оставляя никакого следа, кроме памяти о мрачных дождях, слякоти и мокрых крышах московского трамвая.
Я узнал, что осень смешала все чистые краски, какие существуют на земле, и нанесла их на далекие пространства, покрытые золотом лесов и синевой холодного неба.
Я видел сухую листву, не только золотую и пурпурную, но и алую, фиолетовую, коричневую, черную, серую и почти белую, как будто серебряную. Краски казались особенно мягкими из-за осенней мглы, неподвижно висевшей в воздухе. А когда шли дожди, мягкость красок сменялась блеском: небо, покрытое облаками, все же давало достаточно света, чтобы мокрые леса могли загореться вдали как величественные багряные и золотые пожары. В сосновых чащах дрожали от холода березы, осыпанные сусальным золотом поредевшей листвы. Эхо от ударов топора, далекое ауканье баб и ветер от крыльев пролетевшей птицы стряхивали эту листву: так непрочно она держалась на ветках. Вокруг стволов лежали широкие круги из палых листьев. Деревья начинали желтеть снизу: я видел осины, красные внизу и совсем еще зеленые на верхушках.
Однажды осенью я ехал на лодке по Прорве. Был полдень. Низкое солнце висело на юге. Его косой свет падал на темную воду, отражался от нее; полосы солнечных отблесков от волн, поднятых веслами, мирно бежали по берегам, подымаясь от воды и потухая в вершинах деревьев.
Полосы света проникали в самую глубину трав и кустарников, и на одно мгновение берега вспыхивали сотнями красок, как будто солнечный луч ударял в россыпи драгоценной разноцветной руды. Свет открывал го черные блестящие стебли травы с оранжевыми засохшими ягодами, то огненные шапки мухоморов, как будто забрызганные мелом, то слитки слежавшихся дубовых листьев и желтые спины божьих коровок.
Часто осенью я пристально следил за опадающими листьями, чтобы поймать ту незаметную долю секунды, когда лист отделяется от ветки и начинает падать на землю, но это мне долго не удавалось. Я читал в старых книгах слова о том, как шуршат падающие листья, но я никогда не слышал этого звука. Если листья и шуршали, то только на земле, под тяжелыми ногами человека. Шорох листьев в воздухе казался мне таким же неправдоподобным, как рассказы о том, что весной слышно, как прорастает трава.
Я был, конечно, неправ. Нужно было время, чтобы слух, отупевший от визга и скрежета городских улиц, мог отдохнуть и уловить очень чистые и точные звуки простой осенней земли.
Как-то поздним вечером я вышел в сад, к колодцу. Я поставил на сруб тусклый керосиновый фонарь «летучую мышь» и достал воды. В ведре плавали желтые листья. Они были всюду. От них нигде нельзя было избавиться. Черный хлеб из пекарни приносили с прилипшими к нему мокрыми листьями. Ветер бросал горсти листьев на стол, на койку, на пол, на книги, а по дорожкам сада было трудно ходить: приходилось идти по листьям как по глубокому снегу. Листья мы находили в карманах своих дождевых плащей, в кепках, в волосах – всюду. Мы спали на них и насквозь пропитались их винным, горьким запахом.
Бывают осенние ночи, оглохшие и немые, когда безветрие стоит над черным лесным краем, и только колотушка сторожа глухо доносится с деревенской околицы.
Была такая ночь. Фонарь освещал колодец, старый клен под забором и расстрепанный ветром и дождями куст настурции на пожелтевшей клумбе.
Я посмотрел на клен и увидел, как осторожно и медленно отделился от ветки красный лист, вздрогнул, на одно мгновение остановился в воздухе и косо начал падать к моим ногам, чуть шелестя и качаясь. Впервые я услышал шелест падающего листа – неясный звук, похожий на детский шепот, и почему-то у меня забилось сердце.
Ночь стояла над притихшей землей, глухая звездная ночь. Разлив звездного блеска был ярок, почти нестерпим. Я зажмурился. Никогда, ни летом, ни зимой, я не видел такого неба. Оно как бы слилось с темнотой лесов, исчезла граница между ним и землей, и осенние созвездия блистали в ведре с водой и в маленьком оконце избы с такой же напряженной силой, как и на небе.
Осенние созвездия Персея и Ориона, туманное пятно Стожаров и Близнецы проходили над землей свой медлительный закономерный путь, дрожали в черной воде озер, тускнели в зарослях, где дремали волки, и отражались на чешуе рыб, спавших на отмелях в Старице и Прорве.
К рассвету на востоке загорался зеленый Сириус. Его низкий огонь всегда запутывался в косматой листве ив. Юпитер закатывался в лугах над черными стогами и сырыми дорогами, а Сатурн подымался с другого края неба, из лесов, забытых и брошенных по осени человеком.
Звездная ночь проходила над землей, роняя холодные искры метеоров, в шелесте сухих тростников, в терпком запахе осенней воды.
В конце осени я встретил на Прорве Прохора. Седой и косматый, облепленный рыбьей чешуей, он сидел под кустами тальника и удил окуней. На взгляд Прохору было сто лет, не меньше. Он улыбнулся беззубым ртом, вытащил из кошелки толстого очумелого окуня и похлопал его по жирному боку – похвастался добычей.
До вечера мы удили вместе, жевали черствый хлеб и вполголоса разговаривали о недавнем лесном пожаре.
Он начался около деревушки Лопухи, на поляне, где косари забыли костер. Дул суховей. Огонь быстро погнало на север. Он шел со скоростью поезда, двадцать километров в час. Он гудел, как тысячи самолетов, идущих бреющим полетом над самой землей.
В небе, затянутом дымом, солнце висело как тяжелый багровый паук на плотной седой паутине. Гарь разъедала глаза. Падал медленный дождь из золы. Он покрывал серым налетом тихую речную воду. Иногда с неба слетали березовые листья, превращенные в пепел. Они рассыпались в тонкую пыль от малейшего прикосновения.
Стаи диких птиц бросались в огонь и сгорали. Медведи с обожженными лапами залезали в озера и тонули в глубоком илу. Змеи не успевали уйти от огня; после пожара деревенские мальчишки приносили с болот много змеиных обгорелых шкурок.
По ночам угрюмое и тусклое зарево металось и клубилось на востоке, по дворам тоскливо мычали коровы, ржали лошади, и на горизонте вспыхивали белые сигнальные ракеты – это красноармейские части, гасившие пожар, предупреждали друг друга о приближении огня.
– Я в ту пору, перед самым пожаром, – тихо рассказывал Прохор, – подался к Малому озеру, взял ружьишко. Встретился мне заяц, рыжий, с рваным ухом. Я выстрелил, промахнулся: стар стал глаз у меня, нет-нет да и мигнет не ко времени. Или, скажем, слеза набежит. Плохой я охотник.
Днем это была самая духота. Я от нее сомлел. Лег под березу, заснул: так-то легче дожидаться, пока жар к вечеру свалит. Проснулся от гари, вижу: ветер дым стелет над озером, глаза щиплет, дышать нечем. Пожар, а огня не видно.
Ну, думаю, злой мне вышел конец. Леса стояли в ту пору сухие, как порох. Куда я пойду, куда подамся? Все одно – огонь задавит, пересечет мой путь, никуда не пустит. Чего делать?
Побежал я по ветру, а на том краю озера уже пламя шумит по осиннику, лижет мшары, ест траву на глазах. Дыхания у меня уже нету, сердце колотится, чую я, наступает огонь.
Бегу, сослепу не знаю куда, ничего почитай не вижу, спотыкаюсь о кочки, а тут прямо из-под ног скачет заяц и бежит вперед меня безо всякого страха, хромает, стрижет ушами. Я за ним, думаю, может, вдвоем как-нибудь уйдем от погибели, потому лесной зверь лучше человека чует огонь. Отстать боюсь, кричу ему: «Потише беги, сделай милость!» А он сам едва скачет.
Сколько так бежали мы с зайцем, не припомню. Однако гарь стала легче. Я обернулся, вижу: огонь ветром в сторону отжимает, несет от нас на Красное болото. Тут я упал: кончились мои силы. Лежу, а рядом заяц лежит и громко дышит. Я глянул, а у него задние лапы обгорели.
Отлежался я, взял того зайца в мешок, и добрели мы до своего села. Понес зайца ветеринару, вылечить хотел. Ветеринар смеется. «Ты его, говорит, Прохор, лучше зажарь да съешь с картошкой». Плюнул я, ушел, обозвал ветеринара нехорошим словом.
Помер заяц. Перед ним я провинился, как перед дитем.
– Чем же ты, дед, провинился? Прохор помолчал и улыбнулся:
– Как чем? А у зайца-то, спасителя моего, ухо было рваное. Зверя ведь тоже понимать надо, как ты думаешь, милый человек?