Он прихлебывал из маленькой чашечки и одновременно курил, аккуратно стряхивая пепел на лапки фарфорового зайца, поддерживавшего блюдце-пепельницу.
Недалеко от нашего столика под стеклом буфетной стойки тускло мерцали бутылки со сладкой водой и разной величины тарелочки с сыром, кетовой икрой и с копченым омулем.
Кивнув на них, Узелков сказал:
— Что единственно прекрасно в Дударях, так это продовольственный вопрос. Даже по сравнению с Москвой здесь прекрасно…
Оказывается, Узелков еще год назад ездил в Москву. Он упомянул об этом вскользь, между прочим. Но мы сразу же заинтересовались его словами.
Венька, облокотившись на стол и подавшись всем корпусом к Узелкову, спросил:
— И на Красной площади был?
— Разумеется…
— А Ленина видел?
Узелков потянул к себе блюдце с чашечкой и опять сказал:
— Разумеется…
У Веньки заблестели глаза.
— Что «разумеется»? Ты скажи прямо: видел Ленина?
— Ты что меня допрашиваешь? — вдруг обиделся Узелков и чуть отодвинулся вместе со стулом.
— Не допрашиваю, — смутился Венька. — Но, понимаешь, это же очень интересно, если ты правда видел Ленина. Где ты его видел?
— Это длинный разговор…
— Ничего. Мы послушаем…
Венька подозвал официанта и заказал ему еще пива, чтобы не сидеть даром. Потом предложил Узелкову:
— Ты себе тоже что-нибудь закажи, какую-нибудь еду. Пирожным этим ты не наешься. Может, у тебя денег с собой нет? Мы заплатим…
— Вы что, хотите сыграть роль… меценатов?
— Да ничего мы не хотим сыграть. Просто нам интересно тебя послушать. Закажи, что хочешь. Посидим, поговорим…
— Страннее у вас отношение, — насмешливо посмотрел на нас Узелков.
И действительно, ему могло показаться странным, что Венька, часто сердившийся на него, вдруг проявил к нему такой горячий интерес и даже хотел угостить ужином.
Узелков от ужина за наш счет отказался. И разговор о Москве у нас тоже не получился, Узелков так и не смог или не захотел — нет, скорее не смог — рассказать нам ничего нового о Ленине, хотя Венька задавал ему множество вопросов. Он крутил его этими вопросами, как ребенок куклу с заводным механизмом, желая угадать, где же у нее душа.
Наконец Венька спросил:
— А почему в Москве ты не поселился, ну, словом, не задержался там?
Узелков допил кофе, доел пирожное и, оставив на тарелке — для приличия — только крошечный кусочек, сказал:
— Мое место там, где я всего нужнее. Сибирь еще долго будет испытывать недостаток в культурных людях.
— Ну, это правильно, — согласился Венька. И еще спросил: — А отсюда когда уезжаешь?
Узелков поиграл ложечкой в пустой чашке и сам спросил:
— А тебе это зачем… знать?
— Просто так, — сказал Венька. — Пива выпьешь?
— Налей.
— Ты ведь приехал вроде, в командировку. Мы так поняли, что ты на время приехал…
— На время, — подтвердил Узелков, подняв стакан. — Но время — понятие растяжимое. Вот я и решил растянуть его.
— Ты, значит, можешь жить по своей воле, где хочешь и сколько хочешь?
— Могу. Но, конечно, до известной степени. Наступит какой-то момент, и я отсюда уеду. Юля Мальцева вчера сказала, что она с ужасом думает о том, как все будет, когда мне придется уехать…
При этих словах Узелкова Венька густо покраснел и опять подозвал официанта, теперь, чтобы расплатиться.
— И за него получите, что он тут пил, — показал Венька на Узелкова.
— Нет-нет, ты уж за меня, пожалуйста, не беспокойся, — запротестовал Узелков. — Я за себя заплачу сам. Странная манера для комсомольца разыгрывать роль мецената…
— Кто это такой меценат? — спросил Венька.
— Меценат — это был такой в древности, — роясь в карманах, стал было объяснять Узелков. — Да, впрочем, что я вам?! Я хочу только заметить, что комсомольцу, пожалуй, не стоит разыгрывать роль благодетеля или мецената…
Но Венька и не собирался разыгрывать никакой роли. Нам обоим просто хотелось в этот вечер как-то приветить Узелкова, потому что за всеми его пышными словами нам почудилось вдруг что-то невыразимо печальное. Может, он и слова эти произносит, чтобы прикрыть какие-то неудачи в своей жизни, о чем он прямо не говорит, но что просвечивается в его круглых галочьих глазах.
Венька даже спросил его:
— Ты какой-то вроде печальный. Дела, что ли, неважные на твоей службе?
— Мыслящий человек, как показывает история человечества, всегда печален, — сказал Узелков. — Вам это, разумеется, не понять. Вы, так сказать, выполняете простые функции. Других интересов, как я догадываюсь, у вас нет. Духовная жизнь вам, иначе говоря, недоступна. Вы ведь даже книг не читаете…
— Это верно, — согласился Венька, не обидевшись.
Хотя можно было бы обидеться. И кто-нибудь другой обиделся бы на Узелкова, на его слова, произнесенные грустным и в то же время почти презрительным тоном.
А Венька только сказал:
— Понимаешь, некогда. И читать некогда, и скучать некогда. Прочитаешь что-нибудь, что по делу надо, и все. А этого, конечно, мало… Да ты пей пиво, — опять налил он Узелкову полный стакан. — Это же не для пьянства — пиво. Оно для здоровья. Ты смотри, какой ты худенький. А от пива ты сразу порозовеешь. И может быть, подобреешь даже…
— Любопытная теория, — усмехнулся Узелков, но пиво выпил.
И Венька снова наполнил его стакан.
— А как ты пишешь? — спросил Венька. — Ты сначала берешь какой-то случай, а потом придумываешь чего-то?
— Придумываю, — насмешливо сощурился Узелков. — Как это ты все вульгарно представляешь себе! — И вдруг почти с ожесточением: — Я создаю определенный интерес к материалу. У нас же есть подписчики. Ты думаешь, это вот так просто — распространять газету? Многие в настоящее время не хотят подписываться. Ведь публика еще весьма… еще ужасно малокультурная. Все время надо давать интересный материал, с изюминкой…
И Узелков щелкнул языком, как тогда, в первый раз, в дежурке, когда мы с ним познакомились.
— И ты, значит, не можешь… не придумывать? — опять как бы потянулся к нему через стол Венька. — Тебя что, заставляют, что ли, придумывать? Это порядок, что ли, такой?
— Порядок, — засмеялся Узелков. — Я пишу для читателя. Меня должен знать читатель. У меня должно быть свое имя. Для читателя я — Якуз. Я не просто беру факты, я их осмысливаю и подаю не только в художественной форме, но и в определенном политическом освещении. В этом смысле моя роль весьма значительна, что, конечно, вам трудно, пожалуй, еще понять…
— Нет, почему! — сказал Венька. — Это мы понимаем, что ты работаешь для политики. Это нужно. Нужно объяснять, какая должна быть жизнь, как все должно быть устроено. Но перехватывать или вроде как привирать, я считаю, не надо…
— Что надо или чего не надо — это, к сожалению, не нам с тобой решать, — многозначительно произнес Узелков и внимательно посмотрел в пустой стакан.
— А что мы с тобой, не люди, что ли? — выплеснул Венька в его стакан остатки пива из бутылки. — Мы все-таки комсомольцы и тоже что-то думаем, обязаны думать…
Узелков достал папиросы, закурил и, поломав в тонких пальцах спичку, сказал:
— Это в ресторане хорошо рассуждать. А жизнь значительно сложнее, чем ты это себе представляешь. Истинно мыслящему человеку недостаточно поесть котлет и запить пивом, вот как вам. Уже древним было понятно, что не единым хлебом жив человек. Особенно, я хочу сказать, истинно мыслящий человек…
И он, казалось, совсем некстати, опять заговорил о Юле Мальцевой. Видимо, не только себя, но и ее он относил к мыслящим людям. Он стал рассказывать, как она прекрасно поет. У нее чистое сопрано. Кроме того, она отлично танцует.
— Но кому нужны в этом городе такие таланты? — вздохнул Узелков. — Кто тут может это понять и оценить? На днях она просчиталась, передала покупателю лишние деньги, и возник такой скандал, что, если бы не отзывчивость некоторых товарищей, она могла бы попасть под суд.
Отзывчивость эту, надо было так думать, проявил сам Узелков. Вот почему он, наверное, и не ужинал, а попил для фасона кофе и накурился, чтобы не томил голод.
Я заметил, как он рассчитывался с официантом и держал в коленях портмоне, чтобы мы не увидели, сколько у него денег.
Мы это сразу заметили, что он не при деньгах. Но дать ему взаймы было неудобно. Он слишком гордый, гордый и в то же время какой-то жалкий.
Непонятно мне все-таки, что нашла в нем Юля Мальцева, если правда, что он ходит к ней почти каждый вечер.
Он рассказывал, как она после работы сама готовит себе обед. Потом, веселая, берет гитару и поет. Больше всего, по словам Узелкова, ей удается «Все говорят, что я ветрена бываю, все говорят, что я многих люблю!».
— И между тем она не лишена серьезных духовных интересов. Мечтает поступить в университет. Упорно занимается и физикой и химией. И увлекается художественной литературой. Прочитала всего Флобера. Особенно ее увлек образ мадам Бовари. Кстати, это и мой любимый образ…
Рассказывая о Юле, Узелков, однако, не воспламенялся. Он сидел все такой же, с виду печальный и скучный. А у меня от его рассказа немножко спирало дыхание. И Венька все больше хмурился, но делал вид, что не слушает Узелкова, а разглядывает публику.
Вдруг Узелков разглядел в глубине зала какого-то знакомого и, оборвав рассказ о Юле, даже не попрощавшись с нами, пошел к нему. Мы, видимо, нужны ему были только до той поры, пока он не увидел знакомого. И тем, что он так поступил, он как бы лишил нас тех добрых чувств, какие мы только что испытывали к нему.
Когда мы вышли из ресторана на пустынную и темную улицу, объятую крепким и звонким ночным морозом, Венька, подымая воротник полушубка, то ли насмешливо, то ли серьезно проговорил:
— Силен Узелков! Ничего не скажешь, силен…
— Нос у него мировой, — засмеялся я. — И уши музыкальные…
— Не вижу ничего смешного, — посмотрел на меня Венька. — Если только на нос и на уши обращать внимание, можно больше ничего не заметить. Если к тому же завидуешь человеку…
— По-твоему, я завидую Узелкову?
— Почему ты? Может, мы вместе ему завидуем…
— В чем?
— Мало ли в чем. Но заметно, что завидуем. Поэтому и сердимся.
— Да в чем мы должны ему завидовать? — возмутился я. — Он настоящий трепач. По—моему, он и в Москву не ездил. И Ленина он не видел. Если б он видел Ленина, он, знаешь, как бы об этом рассказывал? А он ничего не мог нам рассказать. Только что в газетах пишут, он это все сейчас повторил. И в Дудари его послали, может, потому, что он там, в редакции, никому не нужен, а сюда толковые корреспонденты не хотели ехать — боялись…
— А он не побоялся, — перебил меня Венька. — Значит, он не такой трус. А ты на него сейчас обиделся и вспомнил про его нос…
— Из-за чего я на него обиделся?
— Из-за всего. Из-за того, что он вдруг встал и ушел, будто мы пешки какие и ему совсем неинтересно с нами…
— Ну, это верно, — признался я. — Мне стало противно, что он так задается. И еще чего-то говорил про нашу духовную жизнь. Я не люблю, когда задаются…
— А я не люблю, когда собирают ерунду, — вдруг почему-то обозлился Венька. — Я не люблю, когда вот так обидятся, как ты, и начинают собирать ерунду. Мы весь вечер с ним разговаривали, хотели что-то понять. И ничего не поняли. А теперь будем смеяться, как торговки на базаре, что у него такой нос и уши. И он все равно со своим носом делает дела и не спрашивает у нас совета…
Венька не сказал, какие дела он имеет в виду. То, что писал Узелков в газете, ни мне, ни Веньке, в общем, не нравилось. А еще какие дела у Узелкова?
Я спросил об этом у Веньки, но он махнул рукой и больше ничего не сказал.
Мы пришли домой оба на что-то сердитые. Хотя я-то знал, на что я сердит. Мне неприятно было, что Венька как будто взял под защиту Узелкова. Почему это вдруг?
Мы молча разделись и легли спать. Но в эту ночь нам долго не спалось.
Венька ворочался, кровать его скрипела, и мне казалось, что я не сплю, потому что скрипит его кровать. Потом наступила тишина. И в тишине Венька сказал:
— Интересно бы выяснить, чем он все-таки берет?
— Наверно, образованием, — предположил я, зная, что речь идет об Узелкове.
— Образованием? — будто удивился Венька.
Опять койка сердито скрипнула под ним и затихла. Он, видимо, завернулся в одеяло.
Я тоже поправил подушку и попробовал уснуть. Но Венька вдруг сбросил с себя одеяло.
— Не могу привыкнуть спать на левом боку — сейчас же какая-нибудь ерунда приснится. А на правом — больно плечу. Здорово он мне все-таки его ободрал…
— А ты на спину ложись, — посоветовал я. — Или на брюхо.
— Все равно не могу, — вздохнул Венька. — И как он ловко все к месту вставляет: и химию и физику. И эту… Как он говорил?
— Мадам Бовари, — подсказал я.
Мысли наши шли в эту ночь по одному руслу. Я угадывал все, о чем думал Венька.
— Буза, — наконец задумчиво и устало проговорил он. — Мадам Бовари. Подумаешь, невидаль!
Через минуту Венька уже спал, зарыв голову в подушку.
Я встал, напился воды и тоже уснул.
Утром он чистил зубы над тазом и сквозь зубы говорил мне:
— В пиво Долгушин чего-то такое подбавляет. У меня голова болит.
Я сказал:
— Мне тоже показалось.
— Чего показалось?
— Ну, что он что-то подбавляет…
— Надо это проверить, — строго сказал Венька. — Пусть инспекция проверит, и в случае чего надо его взять за жабры.
Потом мы напились чаю, и голова у Веньки перестала болеть.
Ставя на табуретку то одну, то другую ногу, он чистил сапоги и как-то особенно бережно протирал их бархоткой.
Впрочем, он делал это каждый день. Каждый день он или чистил щеткой, или даже гладил горячим утюгом всю свою одежду и тщательно осматривал ее на свету перед окном, проверяя, все ли в порядке.
— Аккуратный, как птичка, — говорила про него наша хозяйка Лукерья Сидоровна, женщина болезненная, слезливая, не сильно любившая нас, поселившихся у нее помимо ее воли — по ордеру из коммунхоза.
В это утро, начищая сапоги, Венька говорил о том, что мы, в сущности, плохо работаем, занимаемся ерундой и вроде топчемся на месте. По-настоящему надо бы уже сейчас, хотя бы на подводах, ехать в Воеводский угол. Нельзя всю зиму ждать, когда будут готовы аэросани. Так, чего доброго, и зима пройдет…
6
За ночь мороз ослабел. Выпал новый снег. Улица была пушистой, веселой.
Мы шли по улице, и я, взглянув на двухэтажный деревянный домик с резными карнизами, пошутил:
— Зайдем в библиотеку.
— Зайди, — сказал Венька.
Я засмеялся.
— Зайди, серьезно, — уже попросил он. — Мне сейчас некогда. Я бы сам зашел…
Я, смеясь, поднялся на крыльцо этого чистенького домика библиотеки, осторожно открыл дверь.
Катя Петухова, увидев меня, растерялась. Подумала, наверно, что я кого-нибудь ищу. И я тоже, заметив ее растерянность, немножко смутился. Она спросила строго, на «вы»:
— Вам что угодно?
Худенькая, белобрысая, в сером служебном халатике, она стояла передо мной и смотрела на меня, точно собираясь обидеться.
Я проговорил смущенно:
— Да вот, понимаешь, Малышев Вениамин — ты же его, наверно, знаешь — попросил меня зайти. Книги тут взять…
— Какие книги? — по-прежнему строго спросила Катя.
Она никак не могла ожидать моего прихода, да еще в такой ранний час: ведь прежде я никогда не заходил в библиотеку. Она, должно быть, ждала неприятностей. Вдруг я спрошу: «Не укрывается ли у вас тут кто-нибудь?» Но я вынул из кармана записную книжку, в которую имел обыкновение записывать, между прочим, замысловатые слова Узелкова, и прочитал ей:
— «Франсуа Рабле», «Мадам Бовари».
— «Мадам Бовари» Густава Флобера, — деловито сказала Катя, уже успокоившись. — Это есть, пожалуйста. В отрывках. А Франсуа Рабле сейчас нет. Да вам зачем вдруг потребовалось с самого раннего утра?
— Надо нам, Катя, — произнес я секретным голосом. — И еще дай, пожалуйста, химию, если есть…