Зарево - Либединский Юрий Николаевич 13 стр.


И как он предвидел, дом Гедеминовых, особенно в вечерних сумерках, показался ему роскошным и богатым, музыка (Гриша играл один из ноктюрнов Шопена) — аристократической и изысканной, а Люда Гедеминова, которая не хотела его пропустить к Асаду (за Асада боялись: к нему могли под каким-либо предлогом подослать шпика), — надменной. «Бездельничают», — с неприязнью подумал он и о Люде, сидевшей в качалке на балконе, и об Асаде, и Грише, и обо всех обитателях гедеминовского дома.

Но он пересилил появившееся вдруг желание уйти. «Раз сам решил, значит надо выполнить», — сказал он себе. В неловкой позе, задорной и в то же время смущенной, стоял он у двери, прислонившись к косяку.

— Да, Вася, вот как получилось, — говорил Асад. — А я надеялся, что по возвращении в Краснорецк сам отыщу вас и предложу свои услуги. А пришлось вам искать меня.

— Это ничего, — сказал Вася, которого сразу расположил простой и доверчиво-грустный тон Асада. — Ведь у вас, судя по тому, что рассказывал Науруз, это получилось от сильного света. А у нас был в мастерских такой случай с одним рабочим: забыл дома очки — и на три месяца ослеп, а сейчас как ни в чем не бывало.

Асад пожал плечами и ничего не ответил.

— Садитесь, пожалуйста, — сказал вдруг Гриша.

— Да, да, садитесь… Эх, Гриша! — с упреком сказал Асад. — Ведь я не вижу, а ты… Может, чаю хотите?

— Да вы не беспокойтесь, ведь я ненадолго. Я узнать о дальнейших планах нашего друга. Науруз говорит, он остался в Тифлисе.

Асад кивнул головой и подробно стал рассказывать о путешествии их по Веселоречью. Угадывая, чего ждет от него Вася, Асад особенно подробно говорил обо всем, что относилось к Константину. Он рассказывал об этом первый раз, и Вася, машинально опустившись в кресло, молча слушал его.

Слушал и Гриша, сидя у рояля. Окно на террасу было открыто, и Люда, давно уже оставив рукоделие и положив на полную руку свою кудрявую, большую голову, слушала тоже.

Вдруг сверху донеслись громкие шаги, стук и посвистыванье. Асад замолчал. Это Кокоша спустился сверху, из своей комнаты, в руках у него был крокетный молоток.

— Приветствую вас, о великие старцы! — сказал он. — В какую думу погружаетесь вы в этот торжественный час преображенья дня в ночь?

Ему никто не ответил.

— Так кто же в этот меланхолический час отважится сразиться со мной в крокет? Вызываю на турнир! А? Пер Грегуар? (Так Кокоша называл Гришу.

— Спасибо, Николай Евгеньевич, я не пойду.

— Жаль, очень жаль.

Кокоша со стуком и свистом вышел на веранду и увидел в качалке сестру.

— Швестерхен! — нежно оказал он. — Алле хопп — партию в крокет? А?

— Нет, Коля, мне не хочется, — досадливо ответила Люда и даже отвернулась от него.

— Напрасно, — сказал Кокоша наставительно. — Тебе это было бы полезно. А то ты такая красная, у тебя прилив крови к голове.

— У тебя, наоборот, отлив от головы.

— Ну что же, — и Кокоша вздохнул.

Никто меня не понимает,
Рассудок мой изнемогает,
И сам с собою обречен
Сыграть в крокет сегодня он, —

пропел он на мотив каких-то куплетцев.

Труппа, в которой была молоденькая актриса, пленившая Кокошу симпатичной шепелявостью произношения и способностью мгновенно вскидывать ногу выше головы, закончила гастроли и уже уехала из города. И Кокоша, хотя и жалко ему было расставаться с возлюбленной, с облегчением подумал после разлуки, что все к лучшему в этом лучшем из миров. Он устал от ночного бодрствования и дневного сна, мать больше денег не давала, и он не без удовольствия погрузился в домашнюю жизнь, развернув даже свои привезенные из Питера бумаги.

Дело в том, что Кокоша еще в Питере задумал статью, решив написать о последних модных течениях в литературе. Но вся беда была в том, что модные течения в литературе — символизм, акмеизм и футуризм — Кокоше нравились, а та точка зрения, из которой он пытался исходить при оценке этих литературных школ, с неминуемой логикой приводила его к суровой критике этих школ.

Кокоша искренне считал себя марксистом. Но в марксизме была несгибаемая сила логики, и, как ни старался Кокоша, он, применяя эту логику, никак не мог доказать художественную ценность любимых им стихов Игоря Северянина. И каждый день повторялось одно и то же. Бойко разбежавшись на нескольких страницах, он упирался в конкретную оценку произведений, начинал рисовать на полях чуть вздернутый нос своей возлюбленной, и этим все кончалось.

А в саду в этот час длинные тени ложились на желтые дорожки, по-вечернему свежо начинали пахнуть цветы. Становилось жалко убивать за письменным столом такой чудесный час, и Кокоша шел играть в крокет. Иногда ему удавалось увлечь Люду, Гришу или Олю. Но если никто не шел на крокетную площадку, Кокоша тоже не унывал. И сейчас по всему саду и дому слышен был его резвый голос:

— Крокирую… Одним ударом прохожу мышеловку и боковую дужку.

Потом он в восхищении аплодировал сам себе и кричал:

— Браво, Кокоша! Чемпионский удар. Всю жизнь проскакивай так все мышеловки!

И странно было Люде одновременно слышать эти доносящиеся из сада восклицания, а из комнаты — серьезный разговор трех юношей.

— Мы случайно уцелели после разгрома, — медленно говорил Вася. — У нас не было связи с партией, мы словно в темноте сидели, а товарищ Константин словно свет нам принес…

Люда слушала — и окном в другой мир, в мир тяжелой борьбы не на жизнь, а на смерть, в мир широкой народной жизни, казалось ей окно в комнату, откуда слышны были голоса юношей. Они говорили о том человеке, который совсем недавно в веселый весенний вечер стоял с ней вот здесь, возле перил, — и это волновало ее воображение.

Люда понимала, что она нравится Константину. Но разве ему одному нравилась она в эту счастливую пору ее жизни? От Коли Карпушева Люда знала, что к ней собирается свататься сын местного богача миллионера Николай Пантелеев. За последние два года, так и не освоив премудростей шестого класса, этот наследник мукомольного царства сменил куртку и фуражку на великолепный штатский костюм. От отца, последнее время сильно прихварывавшего, Николай Пантелеев готовился принять дела фирмы. «Теперь ему, идиоту, только невесты не хватает, вот он вас и присмотрел», — говорил Карпушев, и его ревнивая злоба забавляла Люду. По громадным тортам и букетам, что Пантелеев присылал Люде в дни рожденья, по тому, как он облизывал губы при взгляде на нее и дико скашивал маленькие карие глаза, Люда понимала, что сваты могут явиться со дня на день, но мысль о том, чтоб выйти за Пантелеева замуж, казалась Люде просто шутовской, совершенно лишенной серьезности.

Константин внешне так ничем и не выразил своих чувств к ней. В тот весенний вечер Люда поняла, что нравится ему. Но он тут же исчез, и теперь даже трудно вспомнить, что он сказал ей, когда стоял рядом, здесь, на балконе. Потом эта маленькая почтовая открытка, вежливые, сдержанные фразы и упоминание о «Песне без слов». Разве она играла тогда именно «Песню без слов»? Вот она не запомнила, а он запомнил. И сейчас, слушая разговор, доносившийся из комнаты, Люда была взволнована и раздосадована — Константин словно вернулся к ней, но как сновидение!

Глава четвертая

1

Науруз, проводив Асада до дома Гедеминовых, пошел на розыски Василия Загоскина, адрес которого дал ему Константин. По пути встретил он какого-то веселореченца, который шел с подводой. Они хотя и жили в разных аулах и никогда не встречались, но сразу признали друг в друге единоплеменников. Земляк, у которого, наверно, были свои важные причины для того, чтобы покинуть родной аул, сейчас работал на байрамуковской заимке, в окрестностях Краснорецка. Науруз узнал у земляка, что паспорта на заимке не спрашивают и охотно берут веселореченцев, так как хозяин заимки Харун Байрамуков сам происходит из веселореченских князей. Но работать приходится за одни харчи. Наурузу есть было нечего, и, встретившись с Васей Загоскиным, он пошел к Байрамукову.

Харун Байрамуков действительно происходил из княжеской фамилии, но похоже, что совсем забыл об этом: занимался всякими торговыми делами, поставлял лес для постройки железной дороги, причем не считал зазорным сам ходить с волами, возившими бревна. Харун продавал и покупал скот, не брезговал скупать зараженный и отбракованный скот. На окраине Краснорецка, в глубоком овраге, на бросовой городской земле построил Харун землянку, начал мыло варить, стал кожу дубить — не пренебрегал заниматься этими для князя постыдными делами. Пока его родичи ездили по пирам, «показывали свое молодечество» в конокрадстве и увозе девушек и сокрушались о несчастном, потерявшем княжеское достоинство Харуне, он тихо богател.

Байрамуков с первых же слов Науруза определил, что перед ним пастух горец, и сразу предложил ему пойти с гуртом до Ростова в качестве младшего пастуха. Науруз сначала было отказался, у них условлено было с Константином, что, побывав к Краснорецке и Веселоречье, он вернется в Тифлис. Но когда Науруз рассказал Василию Загоскину о предложении Байрамукова насчет Ростова, Вася попросил Науруза согласиться с этим предложением. «Иди в Ростов, нам туда все равно посылать надо», — говорил он. Из Ростова шла в Краснорецк линия партийной связи, и по ней до краснорецких большевиков доходила не только петербургская «Правда», но порою даже заграничный «Социал-демократ». Поддерживалась эта связь через почтового служащего Стельмахова и нарушилась вместе с его арестом.

Науруз согласился помочь краснорецким большевикам, он уверен был, что Константин одобрил бы это.

И вот, волоча за собой длинный кнут, перекинутый через плечо, шел он за отарой черных овец, которые медленно двигались с востока на запад по широкой, непривычной для Науруза плоской земле. Осенняя тишина начала уже охватывать степь, хотя в полдень было еще знойно, как в середине лета, и воздух вдали дрожал и струился. Порою высоко в небе слышался еле уловимый печальный свист — то на юг пролетали птицы.

Старшим пастухом при гурте был старик ногаец Азиз-Али. Он ехал верхом, а двое младших пастухов шли пешком. Азиз-Али общался со своими младшими при помощи междометий: то он предостерегающе кричал: «Э-э!» — и указывал нагайкой на отбившихся от стада овец, то, приближаясь к водопою или к месту стоянки, пронзительно свистел. Впалые щеки, острые скулы; сквозь редкие усы и скудную бородку просвечивала желтая кожа. Лицо неподвижно, как степь вокруг. Третьим шел при гурте безродный дурачок, за все время не сказавший ни одного путного слова. Без пояса, слюнявый, брел он за отарой и без всякой необходимости щелкал кнутом.

Небо было громадно, степи беспредельны, путь, по которому Азиз-Али гнал гурт, обходил села и станицы. Только порою окруженный высоким глиняным тыном и похожий на крепость хутор попадался им на пути. Колодезный журавль, поднимая в небо свою тонкую шею, издали возвещал о водопое. Пока овцы пили, псы яростно метались по двору и сотрясали тяжелые грохочущие цепи. Иногда хуторским псам удавалось сорваться с цепи, между ними и овчарками, сопровождавшими гурт, закипала кровавая драка, и тогда пастухи поднимали кнуты…

Наурузу не нужны были собеседники, и он, так же как и оба его сотоварища, шел молча. Он мечтал о Нафисат и беспокоился за нее. Вспоминал о друзьях, раздумывал о Ростове — сумеет ли выполнить поручение Васи Загоскина? И Науруз напевал один и тот же мотив горской пляски — напев этот звучал иногда весело, а иногда печально. Сквозь прозрачные образы своего воображения он ясно видел курчавые волнующиеся спины овец и внимательно следил за их движением. Он не употреблял кнута, но овцы и без кнута слушались его ласкового окрика. Азиз-Али все уважительнее держался с Наурузом. Порою старик с неожиданной улыбкой, делавшей сразу приятным его неподвижное лицо, во время вечерней трапезы подносил Наурузу мозговую кость.

На пятый день пути нагнал их хозяин, казавшийся особенно маленьким и невзрачным на своей большой вороной лошади. Перещупав своими колючими глазами весь гурт, с блеянием протекавший мимо него, он обменялся несколькими словами с Азиз-Али на непонятном Наурузу ногайском языке. После этого хозяин обратился к Наурузу и сказал ему по-веселореченски:

— Старайся, награжу.

В день приезда хозяина резко переломилась погода. Прошел холодный дождь, и хозяин сразу зачихал часто и смешно, как кошка.

— Дождь — это хорошо, — говорил он, чихая, — трава сейчас поднимается, по этой последней траве вы прогоните скот до самого Ростова.

Дождь шел подряд двое суток, и трава за это время действительно поднялась. Но Азиз-Али заболел, стал натужно кашлять, губы его ссохлись, почернели. Теперь после ночлега он, накрывшись своим овчинным полушубком, оставался лежать у костра. Отару угоняли вперед без него, и только к полудню нагонял ее Азиз-Али.

Болезнь отомкнула уста Азиз-Али. На ломаном русском, языке рассказал он Наурузу свою незамысловатую и печальную повесть. В молодости полюбил он девушку, ее отдали за богатого, девушка бежала с Азиз-Али, по дороге их догнали и девушку убили. Сколько таких историй слышал Науруз за свою короткую жизнь, сколько песен об этих бедах со старины сложено! Наурузу даже казалось, будто с ним самим уже случилось что-то похожее. Азиз-Али сослали, всю жизнь прожил он, тоскуя по родине, и лишь года три назад вернулся сюда умирать. Он слабел и покорно сдавался смерти, — так же умирал на глазах Науруза русский старичок Сенечка. Та же обида, та же нужда и такая же безвестная гибель. Науруз пытался лечить ногайца, благо целебные травы росли здесь повсюду. Науруз настаивал полынь, в настой добавлял мяты и полевой горчицы. Азиз-Али слабым голосом благодарил его и уверял, что ему становится лучше. Но каждый раз все с большим трудом садился он на лошадь. И однажды к полудню старик не догнал отары. Что было делать Наурузу? Оставить отару на дурачка подпаска нельзя. Гнать ее дальше, не узнав об участи товарища, он не мог. Оставалось вместе с отарой вернуться на вчерашний ночлег. Но сделать это было не легко: овцы шли и шли вперед по свежей траве и не хотели поворачивать. Дурачок тоже упрямился. Если бы не умные овчарки, Наурузу не повернуть бы отару.

Стреноженная лошадь Азиз-Али пронзительно и грустно заржала при виде отары. Она понурившись стояла у погасшего костра. Азиз-Али лежал здесь же. Руки его были скрещены на груди, лицо спокойно, как всегда. Своим топором Науруз вырыл неглубокую могилу и похоронил старика, положив в изголовье камень.

Азиз-Али безропотно встретил свою смерть. Он был уже стар, и все же в его смерти было что-то такое, с чем никак не мог примириться Науруз. Погиб человек, и, кроме немого камня на могиле, ничего не осталось. А ведь жил, любил, трудился. Это было обидно, несправедливо, и Наурузу вспомнилось все то, что Константин толковал про общую большую несправедливость устройства человеческой жизни. Науруз вздохнул, сел верхом на коня — и снова на запад по осенним степям потекла отара.

Управляться с гуртом стало труднее. Дурачок приходил на ночлег, нажирался и укладывался спать, а Наурузу уснуть было нельзя. Места эти славились разбоями. Науруз научился дремать верхом, покачиваясь на лошади и чутко прислушиваясь к движению отары и к непрестанному щелканью бича, которым развлекался его помощник. Лай собак и монотонное блеяние овец сливались в дремотную мелодию и усыпляли.

Однажды собаки подняли лай сильнее обычного. Науруз открыл глаза и пришпорил коня. Овчарки во весь опор мчались вперед. Науруз увидел человеческую фигуру. Нахлестывая нагайкой коня и крича на собак, гнался Науруз следом за ними. На небольшом бугорке, среди бурьяна, стоял человек. В руке у него был нож. Он стоял, расставив босые почерневшие ноги, спокойно и твердо. Хотя он был очень оборван, Наурузу сразу бросилось в глаза его спокойствие: он стоял, засунув одну руку в карман, а в другой держал нож и без страха, даже презрительно, ждал нападения собак. Его загорелое, с правильными чертами лицо обрамлено было русой бородой, оставлявшей открытыми его впалые щеки. С равнодушным любопытством, словно то, что происходило, его совсем не касалось, следил он за тем, как Науруз укрощает овчарок.

Назад Дальше