— Пойдем попляшем, повеселимся! — откликнулись все… Кроме меня… Я молчу. Девки тараторят, смеются. Им-то что за присуха? Не мне, греховоднице. Парень слыхом не слыхал, видом не видал ту, которая по нем сохнет. Ну и сохни, да молчи.
Слышу, одна говорит:
— Ведь у Дарки был зазнобушка в волостном селе. На всех праздниках с ним гуляла, миловалась, а замуж за другого идет.
Кто-то ответил:
— Родители Даркины за него не выдали. У него ветер ворота подпирает, а ворота давно сгнили.
Ну, думаю, везет же толстопятой!
Два жениха у одной. А у меня нет никого. Пойду за вдовца хоть с семерыми ребятами, хоть за старого, постылого. Пусть только посватает.
Ночью не сплю. Ворочаюсь, вздыхаю. На подпольнице жестко, тараканы в печурках шуршат. Мыши в подполье скребутся. Под утро решила: пойду на свадьбу, последний разочек на него посмотрю и на сердце замок повешу, большущий амбарный, литой…
Была у меня задушевная подружка Иро, умница, скромница, работящая. Мы с ней на свадьбе-то прислонились к стенке у дверей, возле лохани с рукомойником и стоим под ручку. А кругом — дым коромыслом. Тальянка визжит, пьяный гармонист подпевает, подтопывает. Кадриль, лансье, звездочка — всех с лавок подняли, кто еще мог подниматься. А мы стоим. У невесты лицо от слез опухло — глаз не видать, одни щелочки. Она то и дело шмыгает из избы в синчо-перти (комнату холодную в сенях). Не сидится, видно, на месте, при людях не плачется! Все невесты от плача да причитаний на пол без памяти падают, а Дярие Дуарие не упадет! Злость во мне так и кипит, бурлит, наружу просится.
Вдруг зазвенели колокольчики под окнами. Жених за невестой со сватами едет. В избу дверь распахнули настежь, холоду напустили паром-туманом. Расступился народ для почетных гостей. Прошли они в большой угол под иконы, за накрытый стол с угощением.
Невестины родители рады-радехоньки, в пояс кланяются, за стол гостей сажают, стряпней да мясным-рыбным угощают, чарки подносят, выпить просят.
Я смотрю, улыбаюсь, сама удивляюсь — как это сердце мое, железным обручем нескованное, выдерживает, не лопнет.
— Скорее ведите невесту сюда! — потребовал сват, вышитым полотенцем через плечо украшенный. — Ехать надо, дорога дальняя, поп в церкви заждался, от холода надрожался.
Невестина мать побежала, засеменила в синчо-перти. Отец икону с божницы снимает, благословлять собирается. Ждем-пождем, ни матери, ни невестиных обряжальниц, нет никого! Плюнул отец со злости, икону на стол треснул не жалеючи, сам в синчо-перти побежал. Опять ждем. Притихли все. Лишь переглядываются.
Вдруг дверь открывается, родитель-батюшка невестин через порог еле переступает, за притолки держится, бородищей пуп подпирает, низко кланяется.
— Простите нас, люди добрые, за срам-бесчестье. Убежала наша Дарья со своим хахелем в волость. Мальчишки говорят: по съезду спустилась, за околицу вышла, а там уж на лошади ее ждал этот сукин сын с приятелями. Уж, наверно, довенчиваются, раз поп в церкви, ждал. Ему все равно кого венчать, платили бы денежки.
Обмерли мы все… Случалось, конечно, что невеста с одним парнем залоги кладет, а с другим «самоходкой» убежит. Но такого чуда, чтоб убежать чуть ли не из-под венца — в нашем краю не было еще.
Жених побагровел от злости, сжал кулаки да своим сватам-провожатым и преподнес слова бранные:
— Ну, как, любо? Женили, сволочи? Говорил я: подождать надо, посмотреть, пообдумать. Нет, загорелось! Как теперь тушить будете? Так вам и надо, советчики. Мавон ненят (змеиные носы). Да и моим родителям — хорош гостинец! Лучше — некуда! Выбрали невесту — меня приневолили-смутили!
Да как завернет и по-русски, и по-карельски…
Дернул он ворот своей розовой рубахи, да не разорвал. Сатин крепкий. Только пуговицы отлетели. Народ шарахнулся в стороны, поближе к стенкам. А мы с Иркой стоим, где стояли. У дверей надежнее. Живо на улицу шмыгнуть можно, от греха подальше.
Оглянулся жених вокруг да как заревет по-бычьи:
— Жениться? Женюсь! Сам, без советчиков!
Да как шарахнулся к нам с Ирой, мы остолбенели, бежать не смогли, ноги от страха приросли к половицам.
— Пойдешь за меня замуж? — спросил он не у меня, а у подружки моей, а та в ответ бормочет:
— Пошла бы, да отец в лесу, до субботы не приедет… Подождать его надо…
— Некогда ждать! — тряхнул кудрями Матти. И уж мне руку свою протягивает, спрашивает: — А ты, девушка, пойдешь? У тебя отец и мать дома?
Больше полувека прошло с тех пор, но я и сейчас удивляюсь, откуда у меня смелость взялась, как я могла решиться на такой шаг отчаянный, необдуманный. Любовь, наверное, подтолкнула. За любимым человеком и в пропасть шагнешь, глазом не моргнешь.
— Пойду! — сказала я и взглянула на него в упор. — Отца у меня давно нет в живых, мать болеет, с места не встает. Брат в лесу, да он мне не поперечит.
Взглянул и на меня Матти. Руку мою в своей горячей ладони держит.
— Поехали венчаться! — приказал он сватам своим.
Но у меня уж разум стал в голову возвращаться. Слава богу, ненадолго выпрыгнул сгоряча да в спешке.
— Постой, — говорю, — добрый молодец! Мать-то у меня жива еще, без ее благословения я не пойду.
Почесал жених затылок, но, обернувшись к притихшим сватам, приказал:
— На одной лошади вы все в церковь поезжайте. Попа там задержите, чтоб домой не ушел. А на второй мы съездим за благословением.
У меня спросил:
— Далеко ехать-то?
— Три версты. Близко… — прошептала я.
— Поехали! — схватил он меня в охапку и… очнулась я в санях.
Едем, молчим. Он посвистывает, лошадь погонялкой похлестывает. Гордость во мне взыграла несусветная, хотя и поздняя. «Ну, думаю, вершина ты неокорзанная, буйная, я тебе сейчас такое преподнесу, что ты очнешься, одумаешься!»
— Матти! Ты слыхал такую поговорку: «С перевозчиком — уговор на берегу, а потом за реку». Невесту везешь, а того не знаешь, что на ней все чужое одето, кроме креста на шее.
Не очнулся. Ответил ухмыльнувшись:
— Благо крест свой, никто не снимет. Без креста поп венчать не будет.
Едем. Молчим… Ну, молодчик, если я тебе сейчас еще кое-что скажу, повернешься ты от меня взад пятками.
— Ты знаешь, кого замуж берешь? Ведь я — Ожатой Микки дочка. Слыхал про такого, отца моего покойного?
Натянул вожжи жених. Лошадь встала. А потом как хлестнет ее погонялкой — вскачь понеслась! Да как захохочет, словно леший в дремучем сосняке-ельничке.
— Ох, хорошо! Ха-ха-ха! Вот так порадую батюшку с матушкой! Поневоле женить хотели — получайте невесту!
Я как подпрыгну в санях, за вожжи хватаюсь, в глотку суженому впиваюсь, ору на весь лес:
— Стой, мавон неня! Ворочай обратно, я домой пешком дойду! Смейся надо мной, дурой окаянной, но над своим отцом несчастным смеяться не дам. Кто ты сам-то, выродок? От бедных отстал, в богачи не попал, по белу свету нашатался, к нам воротился, над нами смеяться вздумал! Отпусти с добра, а то нос откушу, щеки выцарапаю.
Он обнимает, не пускает, уговаривает. А я как сдерну у него шапку да брошу взад, на дорогу. Пришлось ему коня остановить, за шапкой обратно бежать. Выпрыгнула я с саней да в лес по снежному насту побежала. Легка была на ноги, не проваливалась. Он же хоть начерпал снегу в лаковые сапоги, да догнал. Обхватила я ствол белой березоньки, прижалась к нему и заплакала-запричитала. Невесте плакать положено, только не в лесу, не в сугробе, не с деревом обнимаючись. Такая уж, видно, доля моя была диковинная, ни на чью долю-долюшку непохожая.
Он стоит рядом, концом платка моего мне глаза утирает, уговаривает:
— Не такой уж и я счастливый, как людям кажется. По свету шатался, горя нахлебался. Не плачь, успокойся, поедем к матери.
Сердце девичье хоть и гневное, но отходчивое, если любит оно. Сели в сани. Поехали. Хорошо, что лошадь была смирная, не убежала, нас подождала.
— Скажи, как тебя зовут? — догадался, наконец, спросить меня жених.
— Овдокки, — ответила я, все еще всхлипывая.
— А я тебя буду звать Дунюшкой. Ладно?
Согласилась. Зови хоть как, только рядом будь. Всю жизнь… Злость во мне приутихла. Спросила, как нас встретит его родня, не дадут ли мне, невесте нежданной-негаданной, от ворот поворот.
— Не посмеют, — сквозь зубы пробурчал Матти. — Характер они мой знают. Терплю, терплю, а как терпенье лопнет — никому не поздоровится. Да и боятся они, что я обратно в Питер укачу. Потому и женить торопились.
— Ты и мне будешь такой характер показывать? — забеспокоилась я.
Засмеялся Матти:
— Я-то еще тебе своего характера не успел показать, а ты уже успела! Так и надо. Ты не овца, себя стричь не давай. Друг друга мы не знаем, да и Дуарие ведь я совсем почти не знал. Только сердце мое чует, что с тобой нам будет жить лучше, веселее.
На том и поладили. В избу к нам вошли мы в мире и согласии. Невестка образ сняла, на печь матери подала. Мы встали на подпольницу, благословение приняли, опять сели в сани и поехали венчаться. Невестка ехать с нами отказалась. Не то маменьку боялась одну оставить в таком волнении, не то брата моего опасалась. Приедет из лесу, не понравится ему свадьба-скороспелка — жена всегда под рукой в злую минуточку, она за все ответчица.
В церкви народу — полным-полно!
Собрались подивоваться на суженых-ряженых. А я голову гордо держу. Любуйтесь на мое счастье случайное. Хоть день — да мой! Пусть потом все провалится в тар тарары! Кому нечего терять, тому нечего жалеть.
Потом уже плохо и помню, как все было, как все обошлось. Словно кто столкнул меня в порог-водоворот. Крутит, вертит, выбраться не могу, до дна глубоко, берег далеко. Однако не забыла, как переступали порог мужниного дома. Высоким он мне показался, как толстенная колода-обрубок. Перешагнули. Родителям в ноги поклонились. Им уже сороки на хвостах весть принесли, не обрадовали. Да делать нечего, людей больше нельзя смешить.
Увели меня в синчо-перти переодеваться молодухой. Свекровь туда пришла, ключами гремит, сундук открывает, для меня свои свадебные наряды достает, для дочки береженные, от своей бабки завещанные. Сарафан-штофник, сорочку — кисейные широки рукава, с кружевами до оборками, передник атласный, повойник бабий шелковый, переливчатый, как сорочий хвост.
Вертели меня, крутили, одевали, обували, волосы по-бабьи расчесывали, на прямой пробор, на две косы в пучок свитые. По обычаю накрыли мне голову и лицо шелковым платком с кистями. Повели к столу под руки. Невеста, платком покрытая, что слепая без клюки, сама идти не может. Усадили рядом с мужем. Он под столом мою руку погладил легонечко, ласково. Успокоил, ободрил! Сват нам встать приказал. Сват лучинку взял на конце расщипанную, раздвоенную. В щель лучинки конец платка вложил, защемил и не спеша, потихонечку лучинку крутит, платок на нее наматывает, молодухино лицо приоткрывает. Потом как сдернет платок да закричит-заблажит:
— Хороша ли наша молода?!
Ревом заревела изба с горницей:
— Хороша молода, хороша молода, ура, ура!
Да так, чти и на других свадьбах не слыхивала. Никто не созоровал, ничего обидного не крикнул. А ведь всякое на свадьбах бывало, на чужой роток не накинешь платок!
Я стою да низко кланяюсь народу честному, родимому… Сердце щемит, лицо огнем пышет, слезы глаза туманят, но не катятся. Сдержать бы их надо, не в пору бы плакать, не ко времени. Как откланялась, голову подняла, глазами всех обвела, улыбкой радостной всех отдарила. Пусть, думаю, каждый поймет, кто разумен, что я без словечушка, по обычаю не положенного, могу сказать: «Спасибо, люди добрые, за привет да ласку. За то, что меня, сироту, не обидели, не высмеяли…»
Видно, народ понял мой улыбчивый взгляд, как гаркнет снова — не по правилу, не по обычаю:
— Хороша молода! Ура!
Чуть присели, муженек шепчет на ухо:
— Ох ты, Дуняша моя, пяйвяне каунис!
С тех пор это и мои самые приветливые слова. Украдкой взглянула на свекора, свекровушку, на девушку-золовушку. Ничего, как будто и они повеселели.
— Ну, а потом мы оба только того и ждали, чтоб нам «горько» кричали. До свадьбы не нацеловались, так на свадьбе наверстывали!
Уложили нас спать в темный холодный чулан. Раньше считалось, что молодым и в мороз тепло. Уложили на перину, не приданную, чужую. Одеялом укрыли ватным — стеганным, под таким я и век не спала. Сверху тулупом укрыли. Тут я призналась мужу, что давно его любила да сказать не могла. А он меня гладит, милует, приговаривает: «Спи, Дунюшка, спи, желанная, никому тебя в обиду не дам. На том крест твой медный поцелую. Он ведь свой у тебя, дороже золотого».
Будить нас утром пришли. А мы еще и глаз не сомкнули, чтоб счастье свое залежное не проспать, не продремать.
Три дня свадебничали. Успел на пированье-столованье и братец мой родимый, из лесу вызванный. С невесткой вместе они за столом сидели, моему счастью дивовались-радовались. Смотрю — мужа моего с братцем водой не разольешь. Понравились друг другу, говорят не наговорятся. Чарками чокаются. А мне так это радостно, что ног под собой не чую!..
Да, забыла сказать, что обутку-одежду мне золовушка от своей уделила, и я вернула невестке кумач-сарафан с причиндалами, а брату — его катанки новые, что одела я, на чужую свадьбу идучи. Буднюю справу мне брат привез в материном сундуке. Да еще он порадовал меня весточками.
— Маменьке получше стало. Повеселела, тебе кланяется. Да корова отелилась телочкой. До весны подрастет, к себе возьмешь, приданую корову сама вырастишь.
Как тут не радоваться! Ведь по матери брошенной сердце скорбело. Да и большим позором считалось, если молодуха на мужний двор никакой скотины не привела. Ну, а насчет даров мужниной родне — и слов не было. Негде взять, так нечего и ждать.
Не век пир пировать, надо жить начинать.
Поднималась я с постели ни свет ни заря, будил петух-горлопан. Бывало, еще свекровь глаза протирает, золовка потягивается, свекор похрапывает, а я уж печку растопляю, квашню замешиваю, пойло скотине налаживаю. Муженьку тоже не лежится. Без меня скучно — он во двор да в хлев идет, скотине сено-солому дает, меня в сенцах поджидает, пойло с лестницы спускать помогает. Откуда только сила бралась да проворство. День-деньской крутишься, мечешься, сто дел сделаешь, а усталь не берет. Да и муж без дела не сидит. Днем дрова, сено, навоз возит, а вечерами сапоги шьет да латает, песни распевает, прибаутками веселит. Со всех деревень носили обутки шить-починять моему мастеру-умельцу. Я рядом сижу, дратву сучу-пряду, варом натираю, из березовых чурочек шпильки-гвоздички щеплю, наколачиваю. Друг на друга посмотрим тайком, да и опять за работу. При людях мужу и жене нельзя было выявлять свою любовь ни лишним словом, ни взглядом. Но тайком не выдержит, шепчет мне муженек:
— Дуняшка! Пяйвяне каунис…
У нас, у карел, суровая жизнь была, суровые и обычаи. Такое счастье, как мне, редко доставалось карельской женщине. Ни разу муж меня не ругивал, не бивал. Чуть брови насупит, отвернется, я уж догадываюсь, что неладно сделала или словом обидным огорчила. Меня не обижал, и себя в обиду не давал. Пока была жива моя мать, часто ее навещали. Соберемся, бывало, к ней, Матти принесет из чулана ягодную корзину из лучины и скажет свекрови:
— Положи подорожники.
Та и наложит всего, что спечено, сварено, насолено и посолено. Любо-нелюбо, а клади — кормильцем-то в доме муж мой был, а не свекор. Тот все больше ноги больные парил в овсяной пареной трухе.
— Никитична! А с Дярие-Дуарие и ее мужем вы встречались? — перебила я рассказчицу.
— А как же? На праздниках всегда были вместе. Шутим, смеемся. Ведь неплохая Дарка, это я из-за ревности ее хаяла. Под стать себе и мужа выбрала. Оба рослые, толстенные, степенные. Идут по улице, так хоть по стакану с водой им на головы ставь — вода не прольется. Ну, а мы с Матти совсем другого сорта. Оба резвые, смешливые, попеть да поплясать охотники, в работе спорые. Молодец Дарья, и себя и всех нас оделила счастьем, наплевала на все сплетни-пересуды, на родительский гнев, на жениховскую бедность. Правду сказать — муженек-то ее в холостяках леноват был, долго спать любил. Дарья в руки свои могучие его взяла, лень из него вытряхнула. Вот и стали разживаться, стало у них от ужина хлеба оставаться.