Озеро шумит (сборник) - Линевский Александр Михайлович 8 стр.


Учительница была с ними. Хотя от нее не требовали испытания петухом, она волновалась не меньше других. Вплотную подступил момент проверки. Хватит ли у комсомольцев сплоченности или кто-нибудь из ребят все же не устоит перед приказом родни?

Кулак не спускал взгляда со Степки — представителя от Кутозера в волостной комиссии по обложениям. Чувствуя сейчас свою силу, Андрей Степаныч проговорил:

— А нут-ка, Степка, вылазь-ка на суд божий!

Его толстые губы с особым удовольствием сделали ударение на слове «божий». Кое-кто из толпы подмигнул почтенному кутозерцу, косясь на парня: дескать, покажем безбожнику, какой есть наш суд!

Никто не заметил, что рука Андрея Степаныча словно прилипла к корзине. От его совсем незаметного со стороны толчка кошель пошатнулся бы. Чувствуя колебание под ногами, «судья», конечно, не удержится от тревожного крика. Ничего иного Андрею Степанычу и не хотелось. Так должен был осуществиться «суд божий» над его обидчиком.

Степка ничем не отличался от других кутозерских парней, разве что был любознательнее их. Как более сообразительного, Лена считала его своим помощником по комсомольской работе и старательно готовила всю зиму к осенним испытаниям в мореходную школу. Его роднило с ней общее горе. У парня, как и у нее, отец погиб на войне. Жил Степка в семье дяди, крутого и властного хозяина. Тот ненавидел племянника, как вожака молодежи, и не раз кулаками напоминал, что в Кутозере старые обычаи пока сильнее новых порядков.

— Ну, вылезай, что ли! — дядя повернулся к Степке. — Под ручку тебя вести, что ли?

Обычно мало заметные веснушки словно потемнели на побледневшем лице парня. Невозможно подчиниться приказу дяди, это не позволяло постановление ячейки. Но отказ, да еще при земляках, сулил дома тяжелую расправу.

Губы Андрея Степаныча задвигались, словно он жевал леденец. «Поди, другое у тебя было личико, когда про меня докладывал комиссии, — с наслаждением думал он, глядя на своего обидчика. — Наплачешься теперь, малец, вдоволь за мои червонцы».

— Ну, — прохрипел он от душившего его волнения. — Чего ж ты не очень торопишься, товарищ комсомол? Аль совесть нечиста?

Снова настало молчание. Лена поняла, что надо выручать парня и насколько возможно отвести неизбежную над ним расправу.

— Комсомольская организация, — раздался ее голос, — постановила не принимать участия в несознательном пережитке!

— Не будем! Постановление наше выполним! — на все лады зазвенели голоса комсомольцев. — Я не пойду. Сами идите! Несознательные вы! Красная молодежь не пойдет…

Андрей Степаныч и Степкин дядя одновременно шагнули к ребятам.

— Кто не пойдет? Миру не подчиняться? Кто не пойдет?

В помощь обоим почтенным кутозерцам раздались злобные выкрики тех, кто уже благополучно миновал испытание.

— Это чего же? Кому идти, кому нет? Наше решение крепко… Знаем, чего боитесь… Воровали, вот и страшно идти! Гнать их на суд!

Весь сход озлобленно загудел:

— Гнать… Гнать… Гнать на суд!

Комсомольцы подались друг к другу, толкнув Анютку в середину. Десяток подростков прижался к сосне. Беснуясь, постепенно сдвигались в круг те, кто прошел проверку. Лена поняла, что произойдет: комсомольцев поодиночке силком потащат к петуху, крикнет испуганная такой суматохой птица и опозорит кого-нибудь. Погибнет авторитет всей ячейки. Вначале по волости, а там и по уезду поползут про комсомол слухи один другого нелепее. Надо было немедленно на что-то решаться:

— Ребята! За мной! — крикнула Лена, выбегая из круга.

Комсомольцы кинулись в сосняк. Крики обозленных односельчан с каждым десятком саженей делались глуше. Долго бежала молодежь, пока кто-то с размаху не упал в черничник. Около него повалились остальные. Умолкло на время кукование невидимой кукушки, только шелестела листва да слышался иногда чей-нибудь судорожный вздох. Каждый думал, что скоро придется ему отвечать в семье за неподчинение сходу. Начнется неторопливая кулачная расправа с приговорками и поучениями, во время которых глаз бьющего целится, как бы ударить побольнее. Долго будет она тянуться, пока не утомятся привычные к многочасовому труду мускулистые, кряжистые руки истязателя.

Облизывая растрескавшиеся губы, Мишка пробормотал:

— Здорово будут драть! Поди, опосля какое время не шевельнешься.

Никто не возразил. Это казалось бесспорным каждому.

— А все-таки, ребята, мы не уступили, — дрожащим голосом заговорил Степка. — Исколотят здорово, а несознательного суда не произведут без нас! Поноют наши спины, да зато никто не скажет, что кутозерские комсомольцы ходили к петуху на проверку… Стыд бы какой был! Всю организацию Карелии посрамили бы!

Весельчак Мишка уже выискал повод посмешить товарищей.

— Теперь и другие не пойдут на проверку. Без нас ихний суд силы не имеет. То-то теперь Ондрей Степаныч сидит у петуха и горюет: «Беспокойствие себе причинил. Понапрасну на петуха молился, а комсомола на крючок не поддел!» Сидит, поди, у петуха и спрашивает: «А чего мне, окаянный, с тобой делать? Назад грести обратно столько верстушек?»

— А те, кто к петуху на суд ходили, ой же, поди, как костят себя, дураки, мол, мы…

— И уж не бывать по всему уезду такому суду! — радостно прозвучал голос Лены. — Теперь старики сперва комсомол будут спрашивать: «Как, ребята, не сорвете ли нашу затею?» Авторитет всех ячеек подкрепили мы! — Лена умолкла, изумленно глядя на Мишку.

Скорчившись, тот шел к ней на согнутых ногах, крестясь и умиленно кивая. Всем сразу вспомнился Федька, вышедший на петушиный суд впереди первого пятка односельчан.

Ветер долго разносил по лесу смех комсомольцев, смотревших на Мишкино представление. Сознание, что авторитет ячейки возрос, что кутозерские ребята не подчинились суеверному обычаю, радовало всех. Даже близкая взбучка не казалась в эти минуты такой страшной…

Совсем поздно вечером вернулись комсомольцы в деревню. В разгар покоса в это время обычно все уже спят, так как рано утром надо выходить на болота. Но сегодня кое-кто бодрствовал, злобно поджидая сыновей и племянников.

Лена Каргуева квартировала в доме Степкиного дяди. Она поднялась на второй этаж, казалось, вымершего дома. Но обманчива была эта тишина. Вскоре она услышала где-то внизу глухие удары о что-то мягкое. Очень туго тому, чью спину дубасят натруженные кулаки. Но нелегко и со стороны наблюдать истязание, зная свое бессилие и понимая, что вмешательством лишь сильнее озлобишь лютого истязателя.

Учительница распахнула окно, не чувствуя укусов мгновенно облепивших ее комаров. Все — слух, мысли, чувства — было приковано к этим глухим ударам. Со стороны могло показаться, что где-то молотят снопы, но девушка знала, что означают эти, казалось бы, безобидные звуки. Она понимала, что если раздастся хоть один Степкин стон, то она бросится к нему на помощь. За этим скорее всего последует нечто совсем нелепое, кошмарное, никак для учительницы не допустимое… Что бы ни случилось затем, она ничего не устрашится. Но не раздавалось ни одного выкрика. Можно было лишь догадаться, что означают доносящиеся удары.

Вдоволь насосались комары ее крови, пока Лена сидела на подоконнике, глядя на казавшееся таким мирным затишье светлой ночи.

Наконец, внизу в сенях громко стукнула дверь о косяк холодной клети и прошуршали валенцы старика. Утомившийся хозяин удалился на покой. Подождав некоторое время, Лена спустилась вниз. В клети на полу лежал избитый.

— Вот ты какой? Даже не вскрикнул!

— Знал, что ты слушаешь. — Степка повернул к ней мокрое от слез лицо. — Думал — прибежишь, так и тебе будет худо! Должно, он вздул меня и за тебя и за всех ребят. Совсем олютел проклятый!

В эту памятную ночь долго-долго шелестел их шепот.

1930 г.

Федор Титов

Родился в 1929 году в д. Ендогуба Сорокского (Беломорского) района Карельской АССР в семье крестьянина. В связи с войной и уходом на фронт отца, работал в колхозе. Затем учился в школе ФЗО, работал кузнецом и рыбачил на парусных судах. После службы в армии был сплавщиком и лесорубом, председателем рыболовецкой артели и сотрудником райсовета в г. Беломорске. С 1959 года работает в районной газете «Беломорская трибуна».

Писать начал, будучи в рядах Советской Армии. Первый рассказ «В метель» опубликован в журнале «Пуналиппу» (в переводе на финский язык) в 1954 году. Затем рассказы публиковались в журналах «Север» и «Смена» и областных и центральных газетах. В 1964 году издан первый сборник рассказов «Мост». Сейчас находится в производстве второй сборник.

Старики

Когда зыбкие волны памяти захлестывают меня воспоминаниями детства, а с годами это происходит почему-то все чаще, то обычно для начала возникает перед глазами одна и та же картина.

Сижу на земле, опершись спиной о большую кочку, густо облитую поспевающей брусникой, и лениво кидаю в рот твердые недозрелые ягоды. Над головой гудят под легким ветром невысокие, в янтарной смоле, сосны, пахнущие сухой жарой, но еще резче и нестерпимей несет скипидаром, дегтем и жарой от раскрытой ямы смолокурни. Она распахнула свой злой песчаный зев совсем рядом, подернутая едучим синим чадом. Ошалелые оводы, наткнувшись на сизый дым, пулей взмывают ввысь, быстро теряясь в выцветшем от полуденного зноя небе.

Поодаль спорят старики: дед Ядран, в гости к которому на смолокурню я навострился бегать из дому, из безлюдной по-летнему деревни, и мельник Кокорин, приехавший за свежим углем для колхозной кузницы. Мельница летом стоит без дела, и Кокорин до осеннего помола по малости слесарит и кузнечит.

Дед Ядран, маленький, сухонький, с белым смешным венчиком-хохолком, задорно торчащим над круглой лопоухой головой, в полосатых чистых портах, в драной, расстегнутой до пупа рубахе навыпуск, обнажающей прокаленную до свирепой черноты грудь, то и дело подносит под нос собеседнику неизменную свою трубку-носогрейку жестом, весьма смахивающим на фигу, и звонким взрывчатым фальцетом выкрикивает:

— Ишь, едрена промышленность, чин выискался, барин мукодерный, уголь тебе наготове грузи? Хошь, бери сам! Я тебе не поденщик, брось кулацкие замашки, едрена промышленность…

Некурящий Андриан Кокорин брезгливо отмахивается от табачного дыма растопыренной задубелой лапой, хотя весь окутан дымом смолокурни. Ростом даже ниже смолокура, он похож всем обликом своим на медведя-лоншака: толст, неуклюж, приземист, густо зарос волосом, видны одни глаза. И одет в бог знает какую одежу — заплата на заплате и заплатой погоняет. Его распирает от желания высказать свое отношение к деду Ядрану, но слова клокочут в горле, застревают в бороде. Кокорин часто сплевывает, вертит головой, словно хитрая лесная птица-кукша. И вот в ответ на хлесткие выкрики смолокура раздается лишь шипенье:

— Шаелся, шашнался… Всю жизнь такой… Турский пулковник!

Как бы отбрасывая от себя табачный дым, а с ним заодно и выкрики Ядрана, мельник резко и отрывисто машет рукой.

А позади их, меланхолично склонив голову, широко расставив мослатые ноги, стоит пегий затурканный мерин Обух, о характере и повадках которого красноречиво свидетельствует кличка. Он запоздало встряхивает кожей атакующих его оводов и с некоторым удивлением косит на хозяев блестящим огромным глазом. Даже такая ленивая и упрямая до бессмысленности скотина, как Обух, на этот раз имеет право на удивление и некоторое презрение: над телегой поднимаются густые клубы дыма — от брошенных в пылу спора углей доски загорелись.

Меня душит смех и не дает сказать слова:

— Горит… горит… горит!

Старики недоуменно поворачиваются к телеге.

— Едрена промышленность!

— Доштукался!

Дед Ядран берет свое ведро у поварни. Кокорин, ныряя в дым, хватает свое, подвешенное сзади на дышло телеги. Перебрасываясь матюгами, они спускаются под горку к ручью, возвращаются обратно, заливают разгоревшийся уголь. Затем оба берут по лопате и нагребают до верху телегу хрустким блестящим углем из ямы. Кокорин, не говоря ни слова, садится на передок, хлещет Обуха вожжами, и тот не спеша вытягивает телегу на дорогу. Дед Ядран вроде бы в растерянности топчется у ямы, набивает в трубку новую порцию махорки, недовольно ворчит на меня:

— Нет, чтобы гасить сразу, дурак набитый… Десять лет мужик мужиком, а смеется, как маленький. А ну, брысь домой!

Но я преотлично знаю, что ему без меня тоскливо тут, в лесу, и продолжаю глупо хохотать.

…И теперь, спустя три десятка лет, вспоминая эту историю, я порой усмехаюсь, хотя давно уже понял, что смешного было мало, а если говорить по совести, то не было совсем.

У деда, кроме коренной клички Ядран, было еще две — Чин и Турский пулковник. Первая и вторая проистекали, понятное дело, из его приговорок: «Едрена промышленность», «Ишь, чин нашелся!». А вообще-то его звали Матвей Родионович Бередышин. Но по имени-отчеству величали деда в документах, в официальной обстановке и если в нем кому была особая нужда. А чаще даже в глаза проговаривались «дед Ядран», но Родионыч и ухом не вел, не обижался, если не был в легком подпитии. О третьем же прозвище надо рассказать особо.

Матвей Бередышин пропал без вести по первому году империалистической войны сорока лет от роду. Жена его, работящая и разбитная, охочая до смеху и шуток Марина, хотя и не было у них детей, не слушала доброхотных свах, не поддавалась на уговоры нечаянных женихов — ждала своего Матвея. И на удивление всей деревни — дождалась-таки. Пришел ее «Родивоныч» только через восемь лет. Пришел в буденовке, длинной шинели с красными «разговорами», с простреленным незажившим боком и с левой рукой, надрубленной саблей врангелевца. Уже после, из хмельных разговоров, узнали односельчане, что их Матюха Бередышин хлебнул лиха: жил в германском плену, сбежал, путался с махновцами, но опомнился — перешел к Буденному. Вчистую демобилизовался после схватки с какими-то неведомыми северянам басмачами.

Турского пулковника Матвей заработал на деревенской сходке. Мужики делили общинную землю и пожни — подошел срок. Шуму, реву, обид и мата, по-обычному, хватало. В огромной старой избе Бероздиных, где по углам поблескивал иней, накурено было — хоть топор вешай. Посреди избы под пятилинейной керосиновой лампой топтались двое — Андриан Кокорин и Марина Бередышина. Андриан, сплевывая в ладонь и этим добром потирая бороду, гугнил:

— Бабы полезли в дело — дожили… Да у меня два сына, дочери тоже две. Жить надо? По какому такому праву заречные пожни Савельихе? — И почти в слезах, в отчаянии заорал: — Не отдам!

А Бередышиха, уперев руки в бока, посверкивая веселым оком, не оставалась в долгу:

— А права нонче — новые! У Савельевой семь дочерей, ей что — фигу? Опять на тереба болотные, на десять годов? Мужа нету — беляки убили… А тебе хватит на речных-то покосах по сто пудов сена огребать — двух коров завел да нетель, видано ли у нас?

И тут подал из темного угла голос Матвей, потом, распалясь, вышел на середину:

— Новые права? Раз так, и жить надо по-новому. Вот видел я в России — коммунией живут. Все общее — земля, сенокос, скот, машины разные есть. Не нарадуются… А мы? Только и орем: «Новая жизнь! Новые права!» А чего нового-то? Каждый в свой угол чего может, то и тащит. Только много не утащишь один, да еще по нашему климату…

«Климатом» Матвей доконал сходку: все притихли — что бы это значило? Но тут с печи восхищенно загремел бас девяностолетнего георгиевского кавалера Федоса Бороздина, который, — хлебом не корми, — любил вспомнить «турецкую кумпанию», «генерала Скобелева» и «битву при Шипке» — довелось ему воевать там. Замшелый дед радостно зашумел с печи на всю избу:

— Вот Матюха чехвостит, будто турский пулковник!

Изба чуть не лопнула от хохота. А Матвей не только получил дома изрядную выволочку от любящей, но строптивой супруги за то, что перебил ее речь, но еще и припаялся к нему Турский пулковник — единственное прозвище, которое он не признавал и на которое реагировал обидой.

С тех пор и пробежала между Бередышиным и Кокориным черная кошка и «не брал мир» их уже до гробовой доски. Кокорин, как ни странно, не имевший уличного прозвища, заглазно и в лицо называл Матвея Турским пулковником, драчливо петушился в компаниях:

Назад Дальше