«Мой ребенок, — подумал Жмакин, — мой» — и, как бы споткнувшись, застыл на мгновение и усмехнулся, а потом тихим голосом подозвал официанта и заказал себе сто граммов коньяку и лимон.
Клавдя и Гофман сидели неподалеку от него, наискосок, в кабине, и не замечали, что он следит за ними, а он смотрел, и лицо у него было такое, точно он видел нечто чрезвычайно низкое и постыдное.
Гофман сидел вполоборота к нему, и особенное чувство ненависти в Жмакине возбуждала шея Гофмана, розовая, подбритая и жирная. «А ведь не толстый парень, — думал Жмакин, — даже худой, а вот наел себе загривок — не переплюнуть». И он представлял себе, как Гофман обнимает Клавдю и как Клавдя дотрагивается до этой розовой, жирной и подбритой шеи. Мучаясь, облизывая языком сухие губы, он с яростным наслаждением вызывал самые мерзкие образы, какие только могли возникнуть в мозгу, и примеривал эти образы к Клавде, ы тут же грозил ей и ему, и придумывал, как он подойдет сейчас к ним обоим, скажет какое-то главное, решающее слово на все кафе, а потом начнет бить Гофмана по морде до конца, до тех пор, пока тот не свалится и не запросит пощады.
Он выпил коньяк и заказал себе еще.
Гофман подпер лицо руками и говорил что-то Клавке, а она, роясь в сумочке, рассеянно улыбалась. Им принесли кофе и два пирожных.
«Небогато», — со злорадством подумал Жмакин.
Уронив папиросы, он нагнулся, чтобы поднять их, и, когда брал в руки газету, увидел, что Клавдя смотрит на него.
«Поговорим», — холодея и напрягаясь всем телом, как для драки, подумал он, но не встал, а продолжал сидеть в напряженной и даже нелепой позе — в одной руке палка с газетой, в другой — коробка папирос.
Она подошла сама и остановилась перед ним, робкая, счастливая, прелестная. Грудь ее волновалась, на лице вдруг выступил яркий и горячий румянец, и какая-то дрожащая, неверная улыбка появилась на губах.
— Лешенька, — проговорила она покорным и потрясающе милым ему голосом.
Он молчал.
— Леша, — опять сказала она, и он увидел по ее глазам, что она испугалась и что она понимает, — сейчас произойдет ужасное. — Леша, — совсем тихо, с мольбой в голосе сказала она.
Тогда, почти не раскрывая рта, раздельно и внятно на все кафе он назвал ее коротким и оскорбительным площадным именем. И спросил:
— Съела?
В соседних кабинах поднимались люди. Гофман встал и, обдергивая на себе пиджак, крупным шагом подошел к Жмакину. Явился откуда-то кривоногий швейцар. Все стало происходить как во сне.
— Тихо, — сказал Гофман, — сейчас же тихо.
— Я вас всех убью, — скрипя зубами и наклонив вперед голову, сказал Жмакин. — Я вас всех порежу…
В его руке уже был нож, и он держал его как надо, лезвием в сторону и книзу. Подходили люди. Женщина в зеленой вязаной кофточке вдруг крикнула:
— Да что же вы смотрите! Он же пьян!
— Отдать нож, — фальцетом сказал Гофман.
Жмакин поднял голову и поднял нож. И тут, неловко присев, Гофман отпрянул за Клавдю. Нож в занесенной руке Жмакина дрожал. Он сразу не понял, что произошло. А когда понял, почти спокойно положил нож на стол, сказал «извините» и пошел к выходу. Его остановили. Он отмахнулся. Его опять остановили.
— Извините, товарищ, — сказал он, — мне идти надо.
И, чувствуя странную легкость в теле, вышел на улицу. Там его догнала Клавдя. Он посмотрел на нее, улыбнулся дрожащими губами. Она взяла его за руку и повела в «Пассаж».
— Ничего, ничего, — говорила она, — ничего, пойдем.
Он шел покорно, молча.
В углу возле автоматов они остановились.
— Ну, — сказала она, — что с тобой?
— Я тебя люблю, — ответил он, и губы у него запрыгали, — я тебя люблю, — повторил он со злобой, страстью и отчаянием, глядя в ее лицо, — слышишь ты? Я, я…
Спазмы мешали ему говорить.
— Не плачь, — голосом, полным нежности и силы, сказала она, — не плачь.
— Я и не думаю, — ответил он, — меня только душит…
И он показал на горло.
— Почистим желтые? — спросил вдруг из темного угла притаившийся там чистильщик сапог.
— Зачем ты с ним? — спросил Жмакин. — Зачем он тебе нужен?
— Оп мне не нужен.
— Давай почищу желтые, — опять сказал чистильщик и ткнул Жмакина щеткой в ногу. — Почистим, хозяин?
Взявшись под руки, они вышли на улицу и сели в садике. Жмакин все еще задыхался.
— А Федьку кинула?
— Потеряла, — сказала она, прижимаясь лицом к плечу Жмакина.
Он засмеялся, потом закашлялся и сказал:
— Я б его зарезал. Но только курей я не могу резать, извиняюсь. Курица твой Федька.
Кашляя, он тряс головой и крепко сжимал ее холодную руку в своей горячей, уже загрубевшей ладони.
— И тебя б я тоже зарезал, — говорил он, — слышь, Клавдя…
— Ох, страшно, — смеясь и все теснее прижимаясь лицом к его плечу, ответила она.
Потом она стала расспрашивать; он отвечал ей про то, как живет, и что делает, и кто ему стирает белье. Мимо шла лотошница с мороженым, он подозвал ее и купил порцию за девяносто пять копеек. Но деньги он куда-то сунул и никак не мог найти. Лотошница стояла в ожидании, он все рылся по карманам. Клавдя поглядывала на него снизу вверх и облизывала мороженое.
— О, черт, — сказал Жмакин и принялся выворачивать карманы наружу. Денег не было.
Клавдя положила мороженое на бумажку, открыла сумочку и заплатила рубль. Лотошница дала ей пятак сдачи и ушла.
— История, — сказал Жмакин растерянным голосом, — тиснули у меня последнюю двадцатку. Я ее вот сюда пихнул, в кармашек.
Клавдя внезапно взвизгнула, захохотала и затопала ногами по песку.
— Ну чего ты, дура, — сказал он, — чего смешного? Залезла какая-то сволочь в карман и тиснула…
У нее по лицу текли слезы, она швырнула в песок недоеденное мороженое и так хохотала, что Жмакину сделалось обидно.
— Да брось ты, — сказал он, — дура какая.
И подумав, добавил;
— Очень даже просто. В «Пассаже» тиснули, в подъезде. Такая толкучка безумная, вот и тиснули. Ничего хитрого нет…
Он замолчал и долго сидел насупленный и сердитый. Потом развеселился, и опять они говорили, перебивая друг друга и смеясь неизвестно почему. Вечерело. Клавдя попросила его проводить се в Лахту. Она встала первой, а он еще сидел и смотрел на ее ноги в узеньких новых туфлях.
— Федька справил?
— Какой ты, право, дурак, — поморщившись, сказала она. — Ну вставай, пойдем!
И потянула его за руку.
На вокзале они влезли в вагон посвободнее и встали в тамбуре. Клавдя дышала на него, и глаза у нее сделались робкими и печальными. Он держал ее руку в своей и перебирал пальцы.
— Теперь скажи, — велела она, — путаешься с бабами?
— Нет, — ответил он.
— И ничего такого не было?
— Одна была, Женька, — запинаясь сказал он, — но только я ничего такого не позволил себе. Ты что, не веришь?
— Дрянь какой, — сказала она, — сволочь паршивая…
Отвернулась и замолчала.
— Ну чего ты, Клавдя, — сказал он, — даже странно. Клавдя, а Клавдя?
Он дотронулся до нее, она ударила его локтем и всхлипнула.
— Чтоб я провалился, — сказал Жмакин, — чтоб мне руки-ноги пооторвало, чтоб я ослеп навеки. Слышь, Клавдя?
Она молчала.
— Играете со мной, — сказал он, — сами с Федькой путаетесь. Знаем ваши штучки!
Клавдя засмеялась со слезами в голосе, повернулась к нему, взяла его за уши и поцеловала в рот.
— Вор, жулик, бандит, — сказала она, — на что ты мне нужен, такая гада несчастная…
Поезд остановился.
Рядом стоял другой, встречный.
— Пойдем ко мне ночевать, — сказала Клавдя, — иначе я умру. Бывает, что среди ночи я проснусь и думаю, что если ты сейчас, сию минуточку не придешь, то я умру. С тобой так бывает?
— Нет, как раз так не бывает!
— А как бывает?
— Как-нибудь, — сказал он.
— А знаешь, — сказала она, — я тебя теперь все равно не отпущу. Я тебя сама выбрала. Понял?
Она говорила быстро, он никогда не видел ее такой.
— А мне отец знаешь что сказал, знаешь? Он сказал: «Клавка, рожай. Ничего. Прокормимся. Я заработаю, А ты маленько отойдешь — сама работать будешь. Бабка справится». Бабка тоже говорит — справлюсь, но плачет. В три ручья плачет. Стыдно ей, что без мужа.
— Я хвост собачий, — сказал Жмакин, — я не муж.
— Какой ты муж, — сказала Клавдя.
Они подошли к дому. На крыльце в рубашке «апаш» сидел Федя Гофман, курил папироску и глядел на небо. Жмакин обошел его, как будто он был вещью, и вошел в сени. Навстречу стрелой вылетел Женька и повис на Жмакине. Потом вышел Корчмаренко и спросил у Клавди:
— Нашла?
— Нашелся, — розовея, сказала Клавдя.
Женька робко заговаривал со Жмакиным. Он, видимо, ничего не знал. Появилась бабка. Увидев Жмакина, она увела его в кухню и, называя Николаем, — по старому паспорту, — стала упрашивать записаться с Клавдей. А Клавдя стучала в кухонную дверь и кричала:
— Баб, не мучай его. Лешка, ты еще живой?
— Живой, — смеясь, отвечал он.
А бабка плакала и, утирая слезы концами головного платка, говорила ему, как сохнет и мучается без него Клавдя и что, какой он ни есть человек, пусть женится и дело с концом, а там будет видно.
— Эх, бабушка, — сказал Жмакин, — недалекого и вы ума женщина. Что, я не хочу жениться?
До ужина он сидел с Клавдей в ее комнатке и тихо разговаривал у открытого окна. Потом Клавдя принесла лампу и ушла собирать на стол, а он взял с подоконника книгу и тотчас же нашел в ней телеграмму на Клавдин адрес. Телеграмма была Клавде, а подпись такая: «Целую. Жмакин». «Что за черт, — подумал он, — когда это я депеши посылал?» В книге была еще одна телеграмма, а я ящике и на полочке под слоником целая пачка телеграмм, и все подписанные Жмакиным. Он совершенно ничего уже не понимал и все перечитывал нежные и ласковые слова, которые были в телеграммах. «Это кто-то другой под меня работает, — вдруг со страхом подумал он, — это она с кем-то путается, это она вкручивает, что ли?»
Вошла Клавдя. Лицо у него было каменное. Она поглядела на него, на телеграммы и вспыхнула. Никогда он не видал таких глаз, такого чистого и в то же время смущенного взгляда.
— Это что? — спросил он и постучал пальцем по столу.
— Ничего, — сказала она.
— Это что? — опять, но громче спросил он.
— Дурной, — сказала она и, глядя ему в глаза, добавила: — Это я сама писала.
— Как сама?
— А сама, — сказала она, — не понимаешь? Сама. Чтоб они все не думали, будто ты меня бросил. Я ж знаю, что ты не бросил, — быстро сказала она, — я-то знаю, а они не знают. И еще я знаю, что ты, кабы догадался, такие телеграммы обязательно бы посылал. Или нет?
Румянец проступил на его щеках.
— Да или пет?
— Я не знаю, — сказал он.
— А я знаю, — ответила она, — я все знаю. И когда я, бывало, помню, все про тебя думала, так читала эти телеграммы…
Он молчал, опустив глаза.
— Пойдем, — сказала она и взяла его за руку, — идем, там картошка поспела.
И они пошли в столовую, где ничего не изменилось, где, так же как зимой, гудело радио и где благодушный Корчмаренко читал газету, и Женька занимался опытами по руководству «Начинающий химик».
18
К ужину подавали рассыпчатый отварной картофель в чугунке, сельдь, залитую прозрачным подсолнечным маслом и засыпанную луком, и для желающих водку в тяжелом старинном графине. Старик Корчмаренко со значительным видом налил сначала себе, потом Жмакину, потом вопросительно взглянул на Федю Гофмана. Не отрываясь от газеты, Федя Гофман накрыл свою рюмку ладонью.
— Читатель, — сказал Корчмаренко.
Женька влюбленными глазами разглядывал Жмакина. Окна были открыты настежь, — с воли в комнату вливался сырой вечерний воздух. Протяжно и печально замычала в переулке корова. Гукнул паровоз. Старуха с хлопотливой миной на лице подкладывала Жмакину побольше картошки. Все молчали. Федя Гофман стеснял и Клавдю и Жмакина, может быть, безотчетно он стеснял и других. На лице у него было написано недоброжелательство, а встретившись нечаянно глазами со Жмакиным, он покраснел пятнами, и на висках у него выступил пот.
— Ну что ж, — сказал Корчмаренко, — выпьем по второй.
— Можно, — сказал Жмакин.
С третьей рюмки он на мгновение захмелел и сказал в спину уходившему Феде Гофману:
— А вы на земле проживете, как черви слепые живут, ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас не споют.
Федя дернул плечами и скрылся, а Корчмаренко спросил:
— Чего это случилось, а?
— У нее спросите, — ответил Жмакин, кивнув на Клавдю. — Она знает.
— Ладно, — сказал Корчмаренко, — потом на крылечке отдохнем.
Клавдя ушла к дочке, Женьку услали спать, а двое мужчин вышли на крыльцо курить табак. Корчмаренко молчал, пуская дым к светлому небу. Жмакин подозвал Кабыздоха и чесал ему за ухом. Оба молчали. В соседних домах уже не было света, все тише и тише становилось в поселке, только собаки порою побрехивали, да гукали на Приморке паровозы.
— Но, Жмакин? — спросил наконец Корчмаренко неуверенным голосом.
— Чего но? — отозвался Жмакин.
— Как вообще дела?
— Да никак, — сказал Жмакин, — в правительство пока что меня не выдвинули.
— А я думал, выдвинули, — сказал Корчмаренко.
— То-то что нет, — сказал Жмакин.
Помолчали.
Корчмаренко притворно зевнул.
— Спать, что ли, пойти, — ненатурально предложил он.
— Можно и спать, — согласился Жмакин.
— Ой, Жмакин, — кашляя, сказал Корчмаренко, — не выводи меня из себя.
— Да ну там, — усмехнулся Жмакин, — как это я вас вывожу…
— Воруешь?
— Нет.
— Работаешь?
— Да.
— Хорошо работаешь?
— А зачем хорошо работать? — сказал Жмакин, — Это нигде не написано, что надо хорошо работать.
— Значит филонишь?
— Филоню.
Молча и быстро они поглядели друг на друга.
— У, подлюга, — жалобно сказал Корчмаренко.
Жмакин рассмеялся, отпихнул от себя собаку и встал.
— Ничего, хозяин, — сказал он, — как-нибудь бочком и проскочим. Петушком.
Клавдя лежала уже в постели, когда он вернулся. Он снял башмаки, пиджак, аккуратно повесил брюки на спинку стула и спросил у Клавдии, была ли она у Лапшина. Она ответила, что была несколько раз.
— Понравился?
— Хороший человек, — сказала Клавдя.
— Все мы хорошие для себя, — сказал Жмакин, — я для себя, например, самый лучший.
— Вот и неправда, — не согласилась Клавдя, — ты для себя самый худший, а не самый лучший.
Он подумал и согласился.
Потом он лежал рядом с ней и, слушая, как наверху ходит Федя Гофман, говорил:
— А ему фигу с маком. Верно, Клавдя? А? Или ты уже, не дай бог, спишь?
В пять часов утра оп, оставив ее спящей, уехал в город и, не заходя в часовню, пошел на работу — опять мыл машины, но против обыкновения ни с кем не ссорился, не задирал и был до того смирным, что Васька у него даже спросил:
— Чего это ты, Жмакин, такой тихий?
Под вечер во дворе возле слесарной мастерской Жмакин столкнулся с Женей. Оба разом остановились.
— Ну и ну, — сказала девушка, — носишься как очумелый.
На ней была синяя промасленная роба, и лицо у нее было в копоти и в масле.
— Ваську не видела? — спросил он.
— Нет, — сказала она, — я тоже как раз его ищу.
Еще постояли друг против друга.
— А ты зачем его ищешь? — спросил Жмакин.
— Кручу с ним, — ответила Женя.
Помолчали.
— Ничего, парень подходящий, — произнес Жмакин, — только жениться ему рано, ты ему голову не больно завертывай.
Женя фыркнула.
— Ну ладно, — сказал Жмакин, — некогда. Желаю счастья.
Он козырнул и ушел домой, в часовню. В часовне Пилипчук и Никанор Никитич пили чай и играли в домино, в козла. Жмакин козырнул директору и улегся на раскладушке в алтаре.
— Вам письмо, Жмакин, — сказал, покашливая, директор, — мы за вас тут расписались.
Жмакин вышел, шлепая босыми ногами. Пилипчук протянул ему большой твердый конверт со штампами и наклейками. Сделав непринужденное лицо, Жмакин вскрыл конверт и вынул оттуда несколько бумаг, сколотых булавкой. Бумаги были твердые, толстые, аккуратные, и на всех были фиолетовые печати и значительные подписи с энергическими росчерками и хвостами. От волнения у Жмакина тряслись руки, и глаза бестолково косили, так что он толком ничего не мог разобрать и разобрал только одни штампы и подпись прокурора республики. На другой бумаге сообщалось решение Верховного суда и было слово «отклонить», и Жмакин сразу же помертвел и выругался в бога и в веру, по Пилипчук взял у него из рук бумаги и мерным голосом все растолковал ему.