— Андреем.
Ну, хоть и переборщил, а всё-таки не без толку на самом деле. Слушки пойдут, звон, зашевелится муравейник. Жаль, до завтра все одно не успеют допереть. Я двинулся всё-таки в “Ярило (SUN)”.
В ресторанчике я обрёл Эдьку Промельчинского, знакомца своего ещё по факу, который после выпуска уехал в Пилорамск и работал в местной газетке “Пила-Рыба”. Вот оно! К кому же и припадать в такой ситуёвине, как не к коллегам! Неспеша умяв по рублёному шницелю, мы с ним закупили в ларьке пива, и он повёл к себе в редакцию. Эдьке я пока ни слова, решил сказать прямо в редакции, всем разом — пять голов как бы лучше, чем две. Обиняками же говорить буду — он и вообще никак не велел, так я в обход.
Редакция помещалась на втором этаже облупленного домишки; бедноватая была, тусклая, допотопная крайне, всего-то при одной-единственной 286-й машине. На ней вкалывал здоровенный лоб, вовсю волтузил мышью. Остальные пили пиво; наше им — истая пруха.
— Аркадий Хряков, мой соученик по МГУ, — представил меня Эдька.
И вдруг из дальнего угла на меня бросилась и повисла на шее зарёванная, с синяками под обоими чистыми серыми глазами, Аня.
— Андрей! Нашёл меня! Час давно прошёл, а тебя всё нет, ну я и забежала мужу всё-таки сказать! Чтоб не беспокоился!
— Так это ты и есть?! — встал из-за машинки лоб. — Милости просим к нашему шалашу!
Чем и в каком порядке он меня ухойдакивал, я уже не помню. Одно ясно, клавиатурой от 286-й машины по башке — было: трещало что-то и пластмассово сыпалось. А потом, когда меня уже пивом отпаивали, то сняли с шеи сетевой шнур. Душил ещё, значит. Повезло, коллеги меня оттащили, а лоб под давлением миротворческих сил увёл рыдающую Аню домой, к сложенным чемоданам, о которых она что-то со страстным обличительством выкрикивала.
За пивом, когда меня достаточно окучили соболезнующим стёбом, я изложил дело — всё намёками же и обиняками, конечно, разве что более внятными — с профессионалами дело имел. Но и они поняли меня как-то превратно. Едва я начал — послышались реплики на тему “московские раньше всех всё пронюхивают, всюду у них свои, чуть что где, прилетают пенки снимать, а нам тут в “Пиле-Рыбе” вечно устарелые репортажики тискать, за чужим выхлопом ездить”. Реплики горчали, обогащались примерами и воспоминаниями обид, голоса повышались, слышались уже русские артикли и титулы, и оглянуться я не успел, как меня, яркого представителя московских шустриков, лупцевала вся четвёрка оставшихся коллег, в том числе сука Эдька. Правда, компьютерного приклада никакого больше не применяли — видно, Анин лоб всё истратил.
На самом деле я всё-таки выдрался, вывалился на улицу и еле можахом поплёлся как бы к гостинице — отлёживаться.
Путь мой лежал мимо “ЗЕЛЁНОГО КОТА”, пилорамской дисКОТеки. Время было уже вечернее, дискотека работала, гремела изнутри не то что музыкой, а глухим и сотрясающим барабанным ритмом, от которого со стен обшарпанного ДК сыпались струпья извести. Двери “КОТа” подпирала кошечка местной первой древнейшей профессии. Серьги длиннее юбки, и вообще на редкость легко опознаваемая, особенно для меня, в какой-то мере младшего собрата по второй-то древнейшей. Манеру с такими я знал ещё и безошибочней, чем стиль, которым пленил мужнюю жену Аню, и сходу предложил ей закурить, делая последнюю попытку спасти Пилорамск.
Она бодро выхватила у меня из пачки мальборину, щёлкнула зажигалкой ВIC и выжидающе уставилась.
— Проводишь, приезжий? Не думай, я не какая-нибудь там за десятку в камышах, у меня дом есть, тут за углом, на Осоавиахимовской. Видик потом врубим, кофе у меня — нового дня глоток. И соседи молодые ещё, понимают, и вообще проблемы у них, не до меня.
Не до неё было на самом деле и мне. Она была совсем не моего формата, а если бы и моего, где мне сегодня снимать тёлку?..
— Завтра, может, — выдавил я сквозь кровоточащие губы.
— А сегодня что — пол-шестого? На АЭС, что ли, приехал и рентгенов там нахвататься успел?.. Задохлики вы все, задохлики... Ну, завтра, так завтра, о кэй. К вечеру сюда приходи, да прямо к открытию “КОТа”, а то я долго на простое не остаюсь.
Завтра! К вечеру!
— Завтра, крошка, тоже может не получиться, — процедил я, и припомнив провал всех словесных обиняков, перешёл к жестам, мимансу. — Завтра-то знаешь, что будет? — Я руками и лицом изобразил ужас, вспых, крах, раскол, полнейшее ничто.
— Что же завтра-то? — стала гадать тёлка. — Фейерверк? Фонтан? Совсем расклеишься? Помрёшь? — Я описал руками круг, показывая: погибнет всё. — В зарубежье на постоянку уедешь? Женишься? — На каждое предположение я энергично тряс головой. — Да говори же, говори, ты же не немой! — Я продолжал отчаянно жестикулировать. — А, ясно, псих. А в Пилорамске у нас психи по улицам не шляются. Эй, Вадик, Сашенька! — из-за ларьков вышли два амбала, оба метра под два. — Проводите вот приезжего в стационар, — приказала тёлка. Она здесь, видно, была как королева или шефиня, потому что амбалы тотчас твёрдокаменно взяли меня под руки. — Он не в порядке. — Она вплотную придвинулась ко мне и принялась уютно упрашивать: — Ща-ща. Иди с ними, иди, не боись. Стационар у нас хороший, старенький, тут рядышком, на самом обрыве над Свинежкой. Помогут тебе там, главное, от здоровых изолируют, опасно тебя без надзора. Ступай с мальчиками, голубчик, там всё и объяснишь.
Жестикулировать в хватке амбалов я уже не мог, да и орать сил не было — очень уж коллеги расквасили мне губы. Амбалы повлекли меня куда-то через дорогу. Тёлка последовала за нами в арьергарде. Тут вдруг раздался смутно знакомый женский голос:
— Куда вы его? Отпустите! Оборзела ты, Клавка?
Я увидел на углу той улицы, куда меня влекли, Аню — всё с тем же невинным узлом волос, всё с теми же фонарями под глазами, но с большим цинковым ведром в руке. Рядом была колонка.
— Не мешайся не в своё, Нюрка. Он психованный, а психу в психушке место.
— Да нормльный он, он только обманщик! — вскрикнула Аня, с лязгом бросая ведро. — Я его знаю!
— Прихехе, что ли, твой? Новый вариант? — презрительно бросила тёлка Клавка. — Опять с кем ни попадя от своего Боречки умотать собралась? — Аня молчала. — Ну, если правда его знаешь, так и забирай. Он где живёт?
— В гостинице, наверно.
Амбалы враз отпустили меня и с тёлкой во главе отошли к “КОТу”.
Аня привела меня в гостиницу. Я мёртво рухнул на кровать. Она не уходила — сбегала в буфет за стаканом кефира, напоила и стала тихо расхаживать — нет, шастать, метаться неслышно по комнате, как ночная птица, то укладывая в футляр бритву, то формуя на столе в стопочку разбросанные с утра листки и блокноты. Молча. Я всё ждал, когда же она приблизится, чтобы начать отношения, судорожно придумывал, как отстоять себя. Но всё равно ведь “гость в номере — до одиннадцати”, таков до сих пор закон захолустных гостиниц. Она не подходила, просто присутствовала. Не думала же она, что я подбивал её к бегству только компании ради! Не надеялась же всё ещё!
— Ложись как следует, — сказала она. — Раздевайся.
Вот, началось!..
— Я потом...
— Не стесняйся ты, снимай рубашку. Не можешь, что ли? А ну-ка я! — Она быстро и ловко, не поднимая на ноги, раздела меня до трусов, выпростала из-под полуживого моего тела одеяло и укрыла. — В синяках весь, как и не я.
— Просто “как я”, — еле раздвигая губы в улыбку, пролепетал я, не стерпев безграмотности.
Она тоже чуть заметно улыбнулась и отошла для новых беззвучных шастаний: повесила на спинку стула джинсы и рубашку, вытащила из раззявленной моей сумки тапочки и поставила у кровати. Потом присела у изголовья, согнувшись, так что бедненький её кулон повис над самыми коленями. Я тронул его. Полупрозрачная, свиного сала янтаринка успокоительно, завораживающе закачалась туда-сюда.
— Спи, дурик, раз уж так получилось.
Кулон всё мотался, мотался, колыша над бежевой её юбкой мутное отражение лампочки, и я не заметил, как и когда ушла Аня.
Назавтра, еле преодолев головную боль и ломоту во всём измятом теле, я дополз по центральной до авиа-касс — взять билет на утрений рейс, как он велел. Но кассирша меня огорошила:
— Утренних на Москву не бывает. Вечерний в двадцать-сорок.
— А куда есть утренние?
— А никуда. — Она горделиво и доверительно просунулась ко мне через окошечко. — Мы бастуем. С февраля не плачено. Ну, есть один экипаж... работает, стриг-брехеры эти, — осуждающе пояснила она, — так и то у них первый рейс в восемнадцать ноль-ноль на Свинеж, а возвратятся — и они же в двадцать-сорок на Москву летят.
Я взял билет на стриг-брехерский свинежский рейс в 18.00. Впритык это было, ровно за час до им обещанного, да и Свинеж мне нужен как селёдке зонтик, да и в Пилорамске ещё часов шесть ошиваться... но что попишешь? Вернулся в гостиницу и снова завалился.
Солнце жарило так, что задёрнутые в номере шторы ничуть не помогали, — густое и какое-то при этом тусклое. Туго и по капельке выдавливаясь из своего непредставимого тюбика, тянулось время. Может, это он мне его даёт, чтобы я мог попереть — или не попереть — против его воли, поди его пойми. Чтобы ещё раз попытался — или не попытался. Я выбрал второе, я ведь тоже не казённый: обиняками тут не понимают, так что же, на площадь — и прямым текстом, что вот он на днях ко мне заходил и говорил? В лучшем случае — новое избиение и психушка. Да и просто не мог я физически — до того измолол и обессилил меня вчерашний денёк. Тошно было и думать снова выползать в эту проклятую пилорамскую пылищу, искать контакта со здешними дамами и господами. Наискался вчера. Ни звука больше, думай только о себе, себя спасай. Тем более, он так и велел. Или не велел? Зашёл ведь позавчера, нарочно, наверное, чтобы меня предупредить. Стало быть, велел. Ну и не попру против.
В коридоре выл, посвистывал, как бор-машина, гостиничный пылесос, далеко в буфете звякали тарелки. Голову распирало изнутри и ощутимо давило снаружи. Порой, чтобы хоть чуточку подстегнуть время, я отдёргивал штору, выглядывал в плотный мутный зной. В сизой от избытка солнца мгле лежал за окном будничный, дачно-собачный центр Пилорамска, знать не зная, представить не умея, что с ним будет через несколько часов.
Впрочем, а я разве представляю, знаю на самом деле-то? Умозрительно только как-то, вчуже, по газетно-журнальным чернобыльским репортажам да эсхатологической последующей прозе борзописцев, состригавших известность на свеженьком и документальном ужастике. И немудрено. Чужой я тут, и они мне все чужие, и ничего тут хорошего, и некого, и нечего тут жалеть. И вообще как бы нечего, заткнись. У тебя билет на самолёт за целый час до.
Сползал в буфет, выпил бежевого “кофе с молоком”, сжевал бутерброд с бескровной ветчиной. Вернулся; перед тем, как опять улечься, снова штору раздвинул. В послеобеденном непродышном небе над Пилорамском творилось что-то невиданное. Его графитную ширь ровно посередине рассекал широченный тёмный зализ, в котором неприятно сквозили какие-то багровые и синеватые вкрапления. Феномен напоминал по цвету и форме язык вчерашней бабки, вылизавшей мне соринку. Дышать вовсе уж было нечем. Он это, готовится, вещий знак подаёт, — потом, кто уцелеет, припомнят, знамением нарекут.
Но время всё-таки шло, шло и подошло. Я сел в зачуханный автобусик и приехал на Пилорамское Поле, в аэропорт.
Стриг-брехерский самолёт весь был благообразный — и по чистоте, и по дизайну, и по сервису. В лице рыженькой стюры читалась, как ни странно, некая горделивость — противоположная кассиршиной — этакая благородно-оскорблённая, замкнутая гордыня представительницы экипажа, который пошёл против остального коллектива, чтобы блюсти аэрофлотовские традиции точности и надёжности. Самолёт и взлетел образцово — минута в минуту. Отдаляясь, странно накреняясь, словно на дыбы вставая, мелькнуло тёмное пятно сосняка с АЭС и жилмассивом, синенькая ниточка Свинежки и серенькие — шоссеек, игрушечные, младенчески простодушные ангарчики-амбарчики центра, жалостно уютные и беззащитные перед тем, что будет через час. Там, в незримой отсюда пылище и обдёрганности, валяется перед дверьми ресторанчика блохастый Бобик, катила куда-то детскую коляску старуха, сновала меж колонкой и Боречкиными кулаками Аня с ведром и вечной мечтой умотать... Все они сейчас умотают, последние у них мирные, обыкновенные минутки. Вот уж дискомфортная тоже чёрточка — сохранение это. Колет, свербит, как давешняя соринка в глазу. Но может, из-за сохранения и стихи пишу. Может, из-за него и он ко мне ходит.
До Свинежа было около часа полёта. Передвинув рычаг кресла, я развалился, взял у стюры бутылку Херши. Начал было со стюрой лёгкий трёп — она ничего была, попастенькая — но её окликнули откуда-то из стриг-брехерского закулисья, убежала. За окнами почему-то быстро и преждевременно стемнело. В дверях салона появилась стюра с официальным лицом, в строго надвинутой на брови пилотке.
— Гроза, господа пассажиры, — сказала она. — Свинеж не принимает.
— Куда же летим? В Москву?
— Извините, возвращаемся в Пилорамск. Он принимает.
Я глянул в окно. Земли было не видно, а чёрно-сизое небо кругом то и дело корёжили ветвистые, похожие на нерв, да и дёргающиеся, как обнажённый нерв зубной, молнии. Кое-где они свивались в угрожающие клубки. Гром сухо щёлкал и гулко рубил атмосферным колуном. Всё белесовато бесновалось и полыхало вокруг борта. Самолёт, мягко качнувшись, развернулся и полетел обратно.
Он это, точно он, — подумалось мне. Может, он решил взрыв на грозу списать? Или меня истребить задумал? Что же тогда получается? Если он хотел, чтобы я сгинул, зачем тогда приходил и предупреждал? А если не хотел, зачем в Пилорамск возвращает, когда с минуты на минуту рванёт, и когда я совсем уверился, что уж я-то останусь цел? Да и в Пилорамске ли дело? Во взрыве ли АЭС? Не во мне ли тут у него как бы вся и заковыка? Но в чём же это я так уж против него попёр? Или не попёр? Почему он всадил меня в этот порочный, тошный, неразрешимый круг, из которого и сам-то, должно быть, выйти не умеет? В психушку мне нужно было, что ли, садиться? Или остаться самому в Пилорамске и на самом деле погибать со старухой, Бобиком, Аней?.. Душу хоть сохранить, если их — не вышло?
Когда я ступил на хлюпающую глину Пилорамска, было без пяти семь. У него оставалось ещё пять минут на раздумье.
Санкт-Петербург,
ноябрь 1996 года
"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 4 1997г.