Федотка. Из романа "Поднятая целина" - Шолохов Михаил Александрович 14 стр.


– Это – хороший метод. Надо пройтись еще, да всем нам.

– Вот опять ты… Я вчера только с базу выхожу, думаю: «Ну, кажись, уговорил!» Выйду и слышу: «Куви-и-и, куви-и-и!» – подсвинок какой-нибудь уж под ножом визжит. А я гаду-собственнику до этого час говорил про мировую революцию и коммунизм! Да как говорил-то! Ажник самого до скольких разов слеза прошибала от трогательности. Нет, не уговаривать их надо, а бить по головам да приговаривать: «Не слухай кулака, вредный гад! Не учись у него собственности! Не режь, подлюга, скотину!» Он думает, что он быка режет, а на самом деле он мировой революции нож в спину сажает!

– Кого бить, а кого и учить, – упорствовал Давыдов.

Они вышли на баз. Порошила мокрая метель. Липкие снежные хлопья крыли застарелый снег, таяли на крышах. В аспидной темени добрались до школы. На собрание пришла только половина гремяченцев. Размётнов прочитал Постановление ЦИК и Совнаркома «О мерах борьбы с хищническим убоем скота», потом держал речь Давыдов. В конце он прямо поставил вопрос:

– У нас есть, граждане, двадцать шесть заявлений о вступлении в колхоз. Завтра на собрании будем разбирать их, и того, кто поддался на кулацкую удочку и порезал скот перед тем, как вступить в колхоз, мы не примем, факт!

– А ежели вступившие в колхоз режут молодняк, тогда как? – спросил Любишкин.

– Тех будем исключать!

Собрание ахнуло, глухо загудело.

– Тогда распущайте колхоз! Нету в хуторе такого двора, где бы скотиняки не резали! – крикнул Борщев.

Нагульнов насыпался на него, потрясал кулаками:

– Ты, цыц, подкулачник! В колхозные дела не лезь, без тебя управимся! Ты сам не зарезал бычка-третьяка?

– Я своей скотине сам хозяин!

– Вот я тебя завтра приправлю на отсидку, там похозяйствуешь!

– Строго́ дюже! Дюже строго́ устанавливаете! – орал чей-то сиплый голос.

Собрание было хоть и малочисленно, но бурно. Расходясь, хуторцы помалкивали и, только выйдя из школы и разбившись на группы, на ходу стали обмениваться мнениями.

– Черт меня дернул зарезать двух овец! – жаловался Любишкину колхозник Куженков Семен. – Вы эту мясу теперь из горла вынете…

– Я, парень, сам опаскудился, прирезал козу… – тяжко вздыхал Любишкин. – Теперь моргай перед собранием. Ох ты, с этой бабой! Втравила в грех, туды ее в голень! «Режь да режь». Мяса ей захотелось! Ах ты, анчибел в юбке! Приду зараз и выбью ей бубну!

– Следовает, следовает поучить, – советовал сват Любишкина – престарелый дед Бесхлебнов Аким. – Тебе, сваток, вовсе неловко, ты ить колхозный член.

– То-то и есть, – вздыхал Любишкин, в темноте смахивая с усов налипшие хлопья снега, спотыкаясь о кочки.

– А ты, дедушка Аким, рябого быка, кубыть, тоже зарезал? – покашливая, спросил Демка Ушаков, живший с Бесхлебновым по соседству.

– Зарезал, милый. Да и как его не зарезать? Сломал бык ногу, сломал, окаянный, рябой! На погребицу занесла его нечистая сила, провалился в погреб и сломал ногу.

– То-то я на зорьке видел, как ты со снохой хворостинами направляли его на погребицу…

– Что ты? Что ты, Дементий! Окстись! – испугался дед Аким и даже стал среди проулка, часто моргая в беспросветной ночной темени.

– Пойдем, пойдем, дедок, – успокаивал его Демка. – Ну, чего стал, как врытая соха? Загнал быка-то в погреб…

– Сам зашел, Дементий! Не греши. Ох, грех великий!

– Хитер ты, а не хитрее быка. Бык – энтот языком под хвост достает, а ты небось не умеешь так, а? Думал: «Окалечу быка, и взятки гладки»?

Над хутором бесновался влажный ветер. Шумовито гудели над речкой в левадах тополя и вербы. Черная – глаз коли – наволочь крыла хутор. Придушенные сыростью, по проулкам долго звучали голоса. Валил снег. Зима вытряхала последние озимки…

Глава XVI

С собрания Давыдов пошел с Размётновым. Снег бил густо, мокро. В темноте кое-где поблескивали огоньки. Собачий брех, разорванный порывами ветра, звучал по хутору тоскливо и неумолчно. Давыдов вспомнил рассказ Якова Лукича о снегозадержании, вздохнул: «Нет, в нынешнем году не до этого. А сколько вот в такую метель снегу легло бы на пашнях! Просто жалко даже, факт!»

– Зайдем в конюшню, поглядим на колхозных коней, – предложил Размётнов.

– Давай.

Свернули в проулок. Вскоре показался огонек: возле лапшиновского сенника, приспособленного под конюшню, висел фонарь. Вошли во двор. Около дверей в конюшню, под навесом, стояло человек восемь казаков.

– Кто нынче дневалит? – спросил Размётнов.

Один из стоявших затушил о сапог цигарку, ответил:

– Кондрат Майданников.

– А почему тут народу много? Что вы тут делаете? – поинтересовался Давыдов.

– Так, товарищ Давыдов… Стоим, обчий кур устраиваем…

– Сено вечером привозили с гумна.

– Стали покурить да загутарились. Метель думаем перегодить.

В разгороженных станках мерно жуют лошади. Запахи пота, конского кала и мочи смешаны с легким, парящим духом степного полынистого сена. Против каждого станка, на деревянных рашках, висят хомут, шлея или постромки. Проход чисто выметен и слегка присыпан желтым речным песком.

– Майданников! – окликнул Андрей.

– Аю! – отозвался голос в конце конюшни.

Майданников на навильнике нес беремя житной соломы. Он зашел в четвертый от дверей станок, ногою поднял улегшегося вороного коня, раструсил солому.

– Повернись! Че-е-орт! – зло крикнул он и замахнулся держаком навильника на придремавшего коня.

Тот испуганно застукотел, засучил ногами по деревянному полу, зафыркал и потянулся к яслям, передумав, как видно, ложиться. Кондрат подошел к Давыдову, весь пропитанный запахом конюшни и соломы, протянул черствую холодную ладонь.

– Ну как, товарищ Майданников?

– Ничего, товарищ председатель колхоза.

– Чтой-то ты уж больно официально: «товарищ председатель колхоза»… – Давыдов улыбнулся.

– Я зараз при исполнении обязанностев.

– Почему народ возле конюшни толчется?

– Спросите сами их! – В голосе Кондрата послышалась озлобленная досада. – Как на ночь метать коням, так и их черт несет. Народ никак не могет отрешиться от единоличности. Это все хозяева сидят! Приходют: «А моему гнедому положил сена?», «А буланому постелил?», «Кобылка моя тут целая?» А куда же, к примеру, его кобыленка денется? В рот я ее запхну, что ли? Все лезут, просют: «Дай подсоблю наметать коням!» И всяк норовит своему побольше сенца кинуть… Беда! Надо постановление вынесть, чтобы лишний народ тут не околачивался.

– Слыхал? – Андрей подмигнул Давыдову, сокрушенно покачал головой.

– Гони всех отсюда! – суровея, приказал Давыдов. – Чтобы, кроме дежурного и помощников, никого не было! Сена по скольку даешь? Весишь дачу?

– Нету. Не вешаю. На глазок, с полпуда на животину.

– Стелешь всем?

– Да что, ей-богу! – Кондрат яростно тряхнул буденновкой, на смуглый стоян его шеи, на воротник приношенного зипуна посыпались мягкие ости. – Завхоз наш, Островнов Яков Лукич-то, ноне перед вечером был, говорит: «Стели коням объедья». Да разве это порядки? Ить он, черт, лучшим хозяином почитается, а такую чушь порет!

– А что?

– Да как же, Давыдов! Объедья – все начисто едовые. Полынок промеж них, он мелкий, съестной, или бурьянина: все это овцы, козы дотла съедят, переберут, а он приказывает на подстилку коням гатить! Я ему было сказал насупротив, а он: «Не твое дело мне указывать!»

– Не стели объедьев. Правильно! А мы ему завтра хвост наломаем! – пообещал Давыдов.

– И ишо одно дело: расчали прикладок, какой возля колодезя склали. К чему, спрашивается?

– Мне Яков Лукич говорил, что это сено похуже. Он хочет дрянненькое зимою скормить, а хорошее оставить к пахоте.

– Ну, когда так, это верно, – согласился Кондрат. – А насчет объедьев ему скажите.

– Скажу. На вот, закуривай ленинградскую папироску… – Давыдов кашлянул. – Прислали мне товарищи с завода… Лошади-то все здоровы?

– Благодарствую. Огонька дайте… Кони все справные. Прошедшую ночь завалился наш виноходец, бывший лапшиновский, доглядели. А так все в порядке. Вот один есть чертяка, никак не ложится. Всю ночь, говорят, простаивает. Завтра на передки будем всех перековывать. Сколизь была, шипы начисто посъел ледок. Ну, прощевайте. Я ишо не всем постелил.

Размётнов пошел проводить Давыдова. Разговаривая, прошли они квартал, но на повороте к квартире Давыдова Размётнов остановился против база единоличника Лукашки Чебакова, тронул плечо Давыдова, шепнул:

– Гляди!

Около калитки – в трех шагах от них – чернела фигура человека. Размётнов вдруг быстро подбежал, левой рукой схватил человека, стоявшего по ту сторону калитки, в правой стиснул рукоять нагана.

– Ты, Лука?

– Никак, это вы, Андрей Степанович?

– Что у тебя в правой руке? А ну отдай! Живо!

– Да что вы? Товарищ Размётнов!

– Отдай, говорят! Вдарю!..

Давыдов подошел на голоса, близоруко щурясь.

– Что ты у него отбираешь?

– Отдай, Лука! Выстрелю!

– Да возьмите, чего вы сбесились-то?

– Вот он с чем стоял у калиточки! Эх ты! Ты это для чего же с ножом ночью стоишь? Ты это кого ждал? Не Давыдова? Зачем, спрашиваю, с финкой стоял? Контра? Убивцем захотел стать!

Только острые охотничьи глаза Андрея могли разглядеть в руке стоявшего около калитки человека белое лезвие ножа. Он и бросился обезоруживать. И обезоружил. Но когда стал, задыхаясь, допрашивать ошалевшего Лукашку, тот открыл калитку, изменившимся голосом сказал:

– Уж коли вы так дело поворачиваете, я не могу промолчать! Вы меня в чем не надо подозрить могете, упаси бог, Андрей Степаныч! Пройдемте.

– Куда это?

– В катух.

– Зачем это?

– Поглядите, и все вам станет ясное, зачем я с ножом на проулок выглядал…

– Пойдем посмотрим, – предложил Давыдов, первым входя на Лукашкин баз. – Куда идти-то?

– Пожалуйте за мной.

В катухе, внутри заваленном обрушившимся прикладом кизяка, стоял на табурете зажженный фонарь, возле него на корточках сидела жена Лукашки – красивая полноликая и тонкобровая баба. Она испуганно встала, увидя чужих, заслонила собой стоявшие возле стены две цибарки с водой и таз. За нею в самом углу, на чистой соломе, как видно только постланной, топтался сытый боров. Опустив голову в огромную лохань, он чавкал, пожирая помои.

– Видите, какая беда… – указывая на кабана, смущенно, бессвязно говорил Лукашка. – Борова надумали потихоньку заколоть… Баба его прикармывает, а я только хотел валять его, резать, слышу – гомонят где-то на проулке. Дай-ка, думаю, выйду, гляну, не ровен час, кто услышит. Как был я с засученными рукавами и при фартуке и при ноже, так и вышел к калитке. И вы – вот они! А вы на меня что подумали? Разве же человека резать при фартуке и с засученными рукавами выходют? – Лукашка, снимая фартук, смущенно улыбнулся и с сдержанной злостью крикнул на жену: – Ну, чего стала, дуреха? Выгони борова!

– Ты не режь его, – несколько смущенный, сказал Размётнов. – Зараз собрание было, нету дозволения скотину резать.

– Да я и не буду. Всю охоту вы мне перебили…

Давыдов вышел и до самой квартиры подтрунивал над Андреем:

– Покушение на жизнь председателя колхоза отвратил! Контрреволюционера обезоружил! Аника-воин, факт! Хо-хо-хо!..

– Зато кабану жизнь спас, – отшучивался Размётнов.

Глава XVII

На следующий день на закрытом собрании гремяченской партячейки было единогласно принято решение обобществить весь скот: как крупный гулевой, так и мелкий, принадлежащий членам гремяченского колхоза. Кроме скота, было решено обобществить и птицу.

Давыдов вначале упорно выступал против обобществления мелкого скота и птицы, но Нагульнов решительно заявил, что если на собрании колхозников не провести решения об обобществлении всей живности, то весенняя посевная будет сорвана, так как скот весь будет перерезан, и заодно и птица. Его поддержал Размётнов, и, поколебавшись, Давыдов согласился.

Помимо этого, было решено и занесено в протокол собрания: развернуть усиленную агитационную кампанию за прекращение злостного убоя, для чего в порядке самообязательства все члены партии должны были отправиться в этот же день по дворам. Что касается судебных мероприятий по отношению к изобличенным в убое, то пока решено было их не применять ни к кому, а подождать результатов агиткампании.

– Так-то скотина и птица посохранней будет. А то к весне ни бычьего мыку, ни кочетиного крику в хуторе не услышишь, – говорил обрадованный Нагульнов, пряча протокол в папку.

Колхозное собрание охотно приняло решение насчет обобществления всего скота, поскольку рабочий и молочнопродуктивный уже был обобществлен и решение касалось лишь молодняка да овец и свиней, – но по поводу птицы возгорелись долгие прения. Особенно возражали бабы. Под конец их упорство было сломлено. Способствовал этому в огромной мере Нагульнов. Это он, прижимая к ордену свои длинные ладони, проникновенно говорил:

– Бабочки, дорогие мои! Не тянитесь вы за курями, гусями! На спине не удержались, а уж на хвосте и подавно. Пущай и куры колхозом живут. К весне выпишем мы кубатор, и, заместо квочков, зачнет он нам выпущать цыпляток сотнями. Есть такая машина – кубатор, она высиживает цыплятков преотлично. Пожалуйста, вы не упирайтесь! Они ваши же будут куры, только в общем дворе. Собственности куриной не должно быть, дорогие тетушки! Да и какой вам от курей прок! Все одно они зараз не несутся. А к весне с ними суеты вы не оберетесь. То она, курица то есть, вскочит на огород и рассаду выклюет, то глядишь, а она – трижды клятая – яйцо где-нибудь под амбаром потеряет, то хорь ей вязы отвернет… Мало ли чего с ней могет случиться? И кажин раз вам надо в курятник лазить, щупать, какая с яйцом, а какая холостая. Полезешь и наберешься куриных вшей, заразы. Одна сухота с ними и сердцу остуда. А в колхозе как они будут жить? Распрекрасно! Догляд за ними будет хороший: какого-нибудь старика вдового, вот хоть бы дедушку Акима Бесхлебнова, к ним приставим, и пущай он их целый день щупает, по нашестам полозиет. Дело и веселое и легкое, и самое стариковское. На таком деле грыжу сроду не наживешь. Приходите, милушки мои, в согласие.

Бабы посмеялись, повздыхали, посудачили и «пришли в согласие».

Сейчас же после собрания Нагульнов и Давыдов тронулись в обход по дворам. С первого же квартала выяснилось, что убоина есть доподлинно в каждом дворе… К обеду заглянули и к деду Щукарю.

– Активист он, говорил сам, что скотиняк беречь надо. Этот не зарежет, – уверял Нагульнов, входя на щукаревский баз.

«Активист» лежал на кровати, задрав ноги. Рубаха его была завернута до свалявшейся в клочья бороденки, а в тощий бледный живот, поросший седой гривастой шерстью, острыми краями вонзилась опрокинутая вверх дном глиняная махотка, вместимостью литров в шесть. По бокам пиявками торчали две аптекарские банки. Дед Щукарь не глянул на вошедших. Руки его, скрещенные на груди, как у мертвого, – дрожали, вылезшие из орбит, осумасшедшевшие от боли глаза медленно вращались. Нагульнову показалось, что в хате и воняет-то мертвежиной. Дородная Щукариха стояла у печи, а около кровати суетилась проворная, черная, как мышь, лекарка – бабка Мамычиха, широко известная в округе тем, что умела ставить банки, накидывать чугуны, костоправить, отворять и заговаривать кровь и делать аборты железной вязальной спицей. Она-то в данный момент и «пользовала» разнесчастного деда Щукаря.

Давыдов вошел и глаза вытаращил:

– Здравствуй, дед! Что это у тебя на пузе?

– Стррррра-даю! Жжжжи-вотом!.. – в два приема с трудом выговорил дед Щукарь. И тотчас же тоненьким голосом заголосил, заскулил по-щенячьи: – С-сыми махотку! Сыми, ведьма! Ой, живот мне порвет! Ой, родненькие, ослобоните!

– Терпи! Терпи! Зараз полегчает, – шепотом уговаривала бабка Мамычиха, тщетно пытаясь оторвать край махотки, всосавшийся в кожу.

Назад Дальше