С болью раздумывая об этом, он искал подтверждения своим мыслям в лице секретаря, не угадывая в нем того, что стояло за огорчением, за озабоченностью, не мог проникнуть в глубину его душевного состояния, которое включало в себя сложности уже иного порядка, как бы глобальные…
Евгений закончил доклад, и, когда он собирал бумаги в свою сафьяновую папку с надписью: «На доклад товарищу Косиору», тот сказал:
— Поедете со мной в Ивашковский округ. Нам надо выехать не позднее… Сейчас мы выясним точно!
Он позвонил секретарю. Андрей Дугинец вырос на пороге как из-под земли. Его покрытое красноватым весенним загаром лицо выжидательно обратилось к Косиору.
— Что у нас на этой неделе? Посмотрите в календарь.
— Я и так помню, товарищ Косиор. Завтра в двенадцать ноль-ноль выступление на совещании работников культуры.
— Сообщите товарищу Скрыпнику, что я выступлю в последний день совещания.
Далее выяснилось, что назначены к приему наркомздрав, делегация иностранных журналистов, председатель спортивного общества «Динамо».
— Все отменить, — перебил Косиор и обратился к Евгению: — Мы выедем завтра в ночь. С нами поедет… товарищ Немченко из отдела сельского хозяйства. — Он подумал: — И еще кто-нибудь из республиканской прокуратуры… Скажите товарищу Михайлову, чтобы выделил из наблюдающих за деятельностью местных судебных органов. Пусть выезжают немедля и ждут меня в окружном центре.
Он прихлопнул ладонью по столу и — Дугинцу:
— Машину готовьте голубцовскую…
— Так ведь тряская очень, — заметил Андрей.
— Зато не станет по дороге. Прогноз — на дожди… Ох, хорошо бы! Маловато дождей.
Косиор смахнул с лица минутное расслабление:
— Вызовите ко мне Нефедова…
Андрей повернулся, чтобы идти выполнять, но Косиор крикнул ему вдогонку:
— И Луцкую тоже!
Поскольку Нефедов руководил агитработой, а Луцкая была его главным референтом, Евгений, все еще не получивший разрешения уходить, понял, что Косиор будет их «мотать» по поводу идеологической работы на Ивашковщине.
Евгений радовался предстоящей поездке, как мальчишка воскресной прогулке. Если каждодневное общение с секретарем ЦК обогащало его опытом государственной и партийной работы, то совместные выезды давали еще и другое: опыт жизни. И само присутствие вблизи Косиора, не кабинетное, а в каких-то иногда неожиданных обстоятельствах, среди людей новых и разных, сама обстановка дороги, хотя по большей части в знакомых, но все же чем-то новых местах, улыбались ему.
Оставшись один, Косиор подошел к окну. Зрелище дома Госпрома, всегда, даже неосознанно, благотворное, скользнуло мимо, не смягчив ощущение как бы удара. Удара внезапного, хотя сведения об «откате», о каких-то, казалось, неизбежных потерях были и раньше. Да, неизбежных: при таком резком устремлении вперед… Откатывается же чуть назад автомобиль перед тем, как взять разбег на гору… Это как отдача при выстреле: ты и не почувствовал толчка в плечо, весь поглощенный поражением цели. Но поражена ли в данном случае цель?..
Так что же? Разве не достигнута или, во всяком случае, максимально не приближена цель: могучее преобразование деревни, не только политическое и экономическое, но и нравственное, духовное? Потому что оно означало конец «патриархальной тупости и забитости сельского населения».
Бой, что шел сейчас, был классовым. И своеобразие его заключалось в том, что осужденный историей класс в своем бешеном сопротивлении увлекал за собой близлежащую «периферию», всех тех, кого народ метко назвал «подкулачниками», всех, кто хоть и «под», но на решающем повороте уже «с» — с теми, кто ближе им, чем от веку презираемая «голота». С кулаками. А просто обманутые? Просто косные?
Да, все так. Но ведь не сигнал о простом откате, допустимом и безусловно предвиденном, услышал он в докладе о положении на Ивашковщине. Так могло преломиться услышанное в голове работника района, округа даже. Но он, генеральный секретарь ЦК, должен мыслить другими категориями. Перед ним лежала вся страна. И эта страна была Украина! Такое важное звено в крепкой цепи советских республик… А крепость этого звена зависела и от успешности хода преобразования деревни.
Все эти бесспорные мысли составляли только фон, сложившийся не сегодня, а существовавший с самого начала. Из него же, словно языки пламени, вырывались другие, обжигающие его лично и ранящие мысли о себе. События в стране давно стали фактами его собственной биографии. На той высоте, на которую оп волею партии был взнесен, каждый шаг его пробуждал далеко разносящееся эхо. Что же, где-то сделал он неверный шаг? Он шагал вперед. Только вперед. Но, может быть, слишком безоглядно? Слишком самонадеянно? Слишком упоенно…
Да, было упоение результатами, разбег, от которого на какой-то миг перехватывало дыхание… А в этот миг, именно в этот, когда терялось представление о подлинном соотношении сил, миг безоглядности, решались судьбы человеческих масс. И судьбы самого движения.
Еще в 1929 году Пленум ЦК ВКП(б) предугадывал трудности колхозного строительства. Именно ввиду этих трудностей была создана комиссия Политбюро ЦК ВКП (б). Он вошел в нее вместе с другими руководителями партии и правительства, представлявшими крупнейшие края и области. Эта комиссия была призвана исследовать экономическую обстановку в разных районах страны, чтобы подготовить проект постановления о темпах коллективизации. Косиор принимал тогда деятельное участие в работе комиссии и сейчас думал о том, что многое было предусмотрено и все же жизнь подкидывала новые обстоятельства и требовала дополнительных решений.
Все еще стоя у окна, не чувствуя, что холодный воздух охватывает его всего, он вспоминал… Какой подъем, какая гордость, какая уверенность были в нем, когда каждый день приносил сводки об успешном ходе коллективизации, когда он, трезво и придирчиво оценивая их, подписывал свои доклады в Москву. Даже в официальных бумагах он не мог скрыть своего торжества! И оно не омрачалось соображениями об издержках, которые казались неизбежными. Почему же теперь тень от них упала на безоблачные страницы тех докладов? Потому, что отлив из колхозов оказался не случайным? Потому, что он доказывает поспешность, непродуманность? А где-то, может быть, и преступный нажим, пренебрежение принципом добровольности… О котором говорил Ленин. И напомнил Сталин…
Разве правильность общего курса оправдывает ненужные, необязательные жертвы? Когда где-то вместе с кулаками «раскулачивались» середняки? Когда вместо разъяснения колеблющимся их отталкивали от колхозов.
Он был одним из тех, кто вел. А разве не на ведущего возложен исторический и нравственный долг: оглянуться, не теряет ли он кого-нибудь на крутом повороте. Не просто «кого-нибудь», а союзника…
И здесь появлялись горькие и знакомые размышления, укладывающиеся в короткое и разящее слово «ошибка»! И уже к себе, только к себе обращал он все тяжелые мечи и тонкие иглы, что содержались в этом слове.
Тогда в Питере, в самом начале, в упоении первых боев за революцию, первых побед, решался вопрос о войне и мире. По существу, основной вопрос дальнейшей судьбы Советского государства. И был тогда Ленин. Оп видел дальше их всех, кто стоял близко от него и принимал его слова как мудрость самой революции.
Необходимость заключить мир с немцами на тяжелых условиях была необходимостью жестокой. Но вместе с тем и единственным выходом в сложившейся исторической обстановке. И Ленин увидел это. Ленин рассмотрел возможность передышки и был готов вырвать эту передышку ценою жестокого мира, потому что было необходимо собрать силы, укрепиться. Продолжение же войны в условиях, когда кайзеровские войска угрожали Петрограду, означало гибель революции.
Косиор понял значение этого шага не сразу: потом. Он был тогда молод годами, но ведь уже с опытом — нечего тут прятаться за молодостью, — уже с опытом борьбы за плечами. С тюремными «университетами»… И годами ссылки. И рабочая закалка, и марксистская подготовка тоже… Был опыт борьбы с самодержавием. Но не было опыта партии, стоящей у власти, опыта решения судеб революции в сложном переплетении мировых проблем.
Косиор не принял тогда ленинского решения. Поддался на красивую левую фразу о «революционной волне», о развязывании революции на Западе. В этой оглядке на Запад было нечто авантюрное, опасно завлекательное, органично чуждое Ленину с его глубоким и честным взглядом на трудность положения.
Но Косиор не понял этого. И тень этой ошибки следовала за ним как урок и предостережение.
Были ли сегодняшние ошибки сродни той, давней, искупленной многими годами строительства новой жизни? Нет, теперь было другое: пренебрежение арьергардом, безоглядность, магнетизм победительных фактов. Иногда даже забвение того, что за фактами скрываются процессы жизни, и они не всегда укладываются в стройном порядке и сопротивляются, когда их втискивают насильно.
И снова с упреком, тем более тяжким, что он обращал его к самому себе, Косиор вспомнил длинные столбцы победных сводок, такие убедительные, такие плотные, что через них не пробивались сомнения и оглядка.
И он, по своему обыкновению, энергично обратился к мыслям: как исправить? Экономическая выгода коллективного хозяйства для крестьянина-бедняка и середняка бесспорна. Но эта бесспорность не стала ясной для всех бедняков и середняков. Значит, ее не сумели ни доказать, ни показать. А доказывать и показывать надо не тому, кто уже проникся этой мыслью и составил опору партии на селе, а тем, кто остался за чертой. И в этом главная задача кропотливой, повседневной партийной работы на селе.
Усилия в этом направлении ослабели, — это факт! И соответственно усилилось давление враждебных сил. И в сфере организационной, и еще более в сфере идеологической следовало в каждом случае искать причину прорыва. И устремлять в прорыв боевые порядки партии…
Тогда, когда шла речь о Брестском мире, это был вопрос о судьбах Советского государства. А теперь? Разве опасность разрыва с середняком, потеря этого главного союзника, разве это не вопрос о судьбах государства?
Но об этом ведь и говорил Сталин, и опирался он на слова Ленина об отношении к крестьянству.
Мысли о Сталине никогда не были отрывочными. Здесь существовала какая-то закономерность: они включали is себя множество сопутствующих главному деталей.
Так и сейчас, вспоминая свою последнюю встречу с ним, Косиор восстанавливал в памяти все предшествующее. Да, пожалуй, с той минуты, когда он въехал в Кремль.
Нет, нет, еще раньше, когда раздался телефонный звонок и спокойный, даже какой-то безличный голос произнес: «С приездом, Станислав Викентьевич! Пожалуйста, будьте на месте. Товарищ Сталин в течение ближайшего часа вас вызовет».
Потом, меньше чем через полчаса: «Вы у себя, Станислав Викентьевич? Скоро вам позвоню»… Как будто Косиор находился не поблизости от Кремля, а где-то на другом конце города. Но так уж заведено. В привычности этого порядка есть что-то значительное.
Чуть замедлив ход, машина въехала в Кремль через Спасские ворота. Часовые козырнули.
Холодное февральское утро, ледяные корочки лужиц, даже на взгляд хрупкие, иссечены тонкими паутинными морщинками. По обочинам аккуратнейшим образом разметенной улицы еще живет зима в невысоких голубоватых сугробчиках, знакомо обозначающих плавный поворот на Ивановскую площадь.
Знакомый подъезд. Не так давно он бывал здесь ежедневно. Днями и ночами. Длинный и широкий коридор тоже был хорошо знаком ему со своими высокими, как в музее, дверями. На повороте коридора дежурный, вытянувшись, сдвинул каблуки:
— Здравия желаю, товарищ Косиор! — Четыре года тому назад, еще курсантом, он стоял на внешнем посту в Кремле.
Мельком Косиор отметил, что молодой человек раздался в плечах и во всей его фигуре проявляется пройденная школа. Почему-то от этого яснее ощутилась дистанция времени.
Пройдя еще шагов двадцать, Косиор снова повернул, — здесь все было ему знакомо до мельчайших подробностей, до замина дорожки на повороте. Таким все и запомнилось. Не могло не запомниться. Потому что было связано с самыми серьезными событиями в его жизни — жизни партийного деятеля: в декабре 1925 года, на XIV съезде партии, когда решался кардинальный вопрос индустриализации, он, вооруженный опытом практической работы и теоретическими трудами Ленина, отражал атаку оппозиционеров, отрицавших возможность построения социализма в СССР. И после съезда был избран секретарем ЦК ВКП(б) и членом Оргбюро. Тогда и началась его работа в Москве, в Центральном Комитете, в главном штабе теоретической и организационной работы партии. Это была великая школа строительства коммунизма во враждебном окружении и великая школа глубокого понимания соотношения классовых сил во всем мире.
Более двух лет он с головой был погружен в горячую атмосферу этого партийного штаба, учившего решению вопросов в масштабе всей страны, в соотношении с проблемами мира…
Все припомнилось, потому что порядок в Кремле и путь по коридорам — это было все много лет назад таким же точно. И настроение перед разговором со Сталиным, напряженное, немного даже настороженное и вместе с тем подъемное, было то же.
С этим настроением он открыл дверь в очень большую комнату, в которой просто тонули три письменных стола, хотя были тоже велики. За ними сидели молодой военный и два референта, которые одновременно поднялись при появлении Косиора.
Это и была приемная Сталина. Дверь налево, как он знал, вела в его кабинет.
Невысокий мешковатый человек поздоровался с Косиором. Говорил он так же негромко и бесстрастно, как по телефону: без эмоций, без эмоций! Так уж здесь заведено.
Косиор вошел в кабинет Сталина, дверь за ним закрылась без стука.
Сталин поднялся навстречу Косиору, и они встретились уже на середине кабинета. Обменявшись рукопожатием, оба уселись за длинным столом, покрытым зеленым сукном. В двух-трех шагах от них, в глубине, но не у стены комнаты стоял письменный стол, за которым работал Сталин. На нем и сейчас лежали в большом порядке папки с бумагами. Рядом, на расстоянии протянутой руки, был столик с телефонами.
Над письменным столом висел портрет Ленина, а на боковой стене — портреты Маркса и Энгельса.
Все это было так и прежде.
Но сам Сталин показался Косиору другим, не таким, каким он его знал, когда работал в Кремле. Он был сосредоточен, спокоен. Не подчеркнуто спокоен, как можно сказать о некоторых, а просто спокоен. Сосредоточенность его была такого рода, что говоривший с ним проникался абсолютной уверенностью, что Сталин его слушает внимательно и как бы творчески, то есть что идет работа мысли, которая следует за твоей речью, не перебивая ее. Было ли так в действительности, Косиор не мог бы сказать, но у него рождалось ощущение: Сталин очень сосредоточен на словах собеседника.
В эту последнюю встречу Сталин был хмурый. Трубку он держал в руках набитую, но еще не зажженную. Когда он закурил, то хорошо знакомым Косиору машинальным движением другой руки придвинул к себе пепельницу. Косиор же курить не стал.
Сталин слушал доклад о положении на Украине. Минут десять Косиор говорил не останавливаясь, но и не торопясь. Сталин не перебивал его. Но с первых же слов поднялся и заходил по комнате, медленно и бесшумно переступая в своих мягких кавказских сапогах.
Странным образом то, что он двигался во время твоей речи, никогда не создавало впечатления какой-то рассеянности его. Наоборот, сосредоточенность все время чувствовалась.
Может быть, это происходило оттого, что Сталин и на ходу обращал лицо к собеседнику, как бы полнее этим выявляя свое внимание к его речи. Эта манера Сталина — Косиор был уверен в этом — была не выработанной, не усвоенной, абсолютно естественной, как, впрочем; все было естественно в этом человеке. Невозможно было в применении к Сталину допустить даже тень мысли о каком-то наигрыше, о каком-то выработанном стиле общения с людьми, о какой бы то ни было позе. Он наверняка никогда не смотрел на себя со стороны. Возможно, это проистекало от сверхуверенности в себе и несклонности к самоанализу. Косиор не чувствовал робости в обществе Сталина, хотя волнения было достаточно! Но то была не робость: что-то иное, более сложное. Один партийный работник, человек не робкого десятка, из тех, кто не был вхож лично к Сталину и попал к нему впервые, рассказывал Косиору, что не мог скрыть своего волнения. И Сталин, задав ему какой-то вопрос, сказал: