Анна Герман. Жизнь, рассказанная ею самой - Автор неизвестен 9 стр.


Сколько себя помню, всегда пела. Нет, не забиралась на стул перед гостями, не исполняла по их просьбе какой-нибудь взрослый шлягер, умиляя родню, не устраивала концерты для соседей, пела тихонько и для себя. Во-первых, у меня просто не было такой жизни, когда гости по выходным или многолетние соседи, радостно аплодирующие самозваной певице с бантиком в волосах; во-вторых, в детстве я сильно косила, к тому же всегда отличалась высоким ростом, что вызывало множество насмешек; в-третьих, все мое детство мама и бабушка старались жить как можно незаметней, на это были свои жестокие причины. Не следовало никоим образом привлекать к себе внимание ни голосом, ни какими-то выступлениями.

Отца я просто не помню, потому что его забрали, когда мне едва исполнилось полтора года, у нас вообще не было с ним прощания, мама увезла меня в больницу в Ташкент, а пану арестовали в ее отсутствие. Папу и маминого брата Вильмара. Отца расстреляли, а дядя Вильмар погиб в лагере. О папиной судьбе мы точно не знали до недавнего времени, а маминого брата мама с ее сестрой Тертой даже нашли в колонии, но его вскоре перевели в другую на север, где Вильмар и умер от туберкулеза.

Бесконечные переезды, попытки буквально спрятаться в мышиные норки, жить в дальних кишлаках, в небольших селах, только чтобы не заметили, не вспомнили, не арестовали — такими я запомнила военные годы. Когда маму увозили в Трудармию на строительство дороги, а я оставалась просто у хорошей, доброй женщины, мне не было и семи лет, я спела ей на прощание жалостливую песню: «Мы простимся с тобой у порога, и, быть может, навсегда…». Я хотела показать маме, что могу петь, а вышло только хуже, она рыдала так, что я сама едва не бросилась под колеса повозки.

Это неправда, что в благословенном Узбекистане во время войны не было голода, был, и еще какой. Конечно, не такой, как в блокадном Ленинграде, меня всегда поражало мужество людей, перенесших этот кошмар, но все же был. И в благословенном Узбекистане не проживешь на одних фруктах, а чтобы купить хлеб, нужно работать, но работа для жены и дочери врага народа, то есть для мамы, не всегда была. Если бы не добрые люди, помогавшие нам, едва ли мы смогли бы выжить.

Я не жалуюсь, просто объясняю, что ни возможности, ни поводов для песен у меня просто не имелось. Но я все равно пела, тихонько, стараясь как можно старательней выводить мелодию.

Это семейное, прекрасно пел отец, пела и мама, были музыкально одаренными родственники с обоих сторон.

У нас с мамой у каждой по-своему сломаны судьбы. Но если виновник моей трагедии известен, это водитель «Фиата», заснувший за рулем на скорости свыше ста пятидесяти километров в час, то в маминой трагедии виновата система. И я не уверена, имею ли право рассказывать обо всем подробно, ведь это означает раскрыть и ее тайны, говорить о которых мама вовсе не желала бы.

Думаю, о многом получится умолчать, и к тому времени, когда Збышек-маленький вырастет и сможет прочесть мои каракули, моя мама сама расскажет внуку все, что сочтет нужным, и в том виде, в каком пожелает сама. Это ее право — скрывать, изменять что-то, о чем-то умалчивать.

Но есть кое-что, что я хочу донести до Збышека. Мы даже со Збышеком-старшим не обо всем говорили, не потому, что хотелось что-то скрыть от любимого человека, у меня не было от него секретов, просто в биографии существуют больные точки, касаться которых очень непросто.

К числу таких относятся мои детские годы и вообще вся моя родословная.

В этом нет моей вины, думаю, и моих родных тоже, виновата та самая система.

Судьбы скольких людей перемололи жернова всевозможных революционных переделок! Пожалуй, не одного поколения.

Я родилась в узбекском городе Ургенче. Однажды, когда после аварии лежала колодой и одной из немногих радостей было чтение очень добрых писем отовсюду, в том числе из СССР, такое послание пришло из Ургенча. Человек, написавший его, уверял, что стоит мне приехать в его родной город и поесть знаменитых дынь, как все болячки отступят сами собой. Откуда ему знать, что я хорошо помню эти дыни, люблю их (любила, уже давно не удавалось вдохнуть аромат спелой дыни) просто потому, что это мой город, мой запах.

В СССР в те годы люди много и часто переезжали с места на место, кто-то менял климат, кто-то искал новую работу, кто-то… скрывался (бывало и такое). Я не вправе ни осуждать, ни вообще подробно рассказывать о том, что было, потому что в СССР прожила десять первых лет своей жизни, а в Ургенче и того меньше.

Я обратила внимание на то, что детские воспоминания у человека всегда только хорошие, даже если детство было тяжелым или неустроенным. Не знаю, каким оно было у меня, наверное, тяжелым и неустроенным, но все равно замечательным.

В детстве я много болела, но мне удалось выжить и после тифа, и после скарлатины, а вот мой братик Фридрих умер, хотя болели мы вместе. Конечно, я этого не помню, была слишком мала. Есть люди, которые помнят себя с совсем маленького возраста, иногда мне кажется, что я тоже, но потом понимаю, что это просто повторение рассказов старших, например бабушки.

У меня была замечательная бабушка Анна, урожденная Фризен.

Мама родилась в прекрасном селе Великокняжеское на Кубани. Рассказывать о Великокняжеском и жизни в нем мама может часами. Я ее понимаю, села переселенцев отличались ухоженностью.

Мамин дед строил элеваторы, а еще владел гостиницей (или управлял ею), слыл умелым и толковым человеком. У них было большое хозяйство, сад, чтобы иметь все свое, трудились много и усердно. Но наступили трудные годы Гражданской войны, когда моим старшим дядям Давиду и Генриху с трудом удалось избежать расстрела из-за того, что выдали пропуск на проезд какому-то бывшему генералу, это было, кажется, в 1919 году. Судя по рассказам, такое поведение называлось контрреволюционной деятельностью, за которую вполне могли расстрелять.

Эти старшие сыновья дедушки были от его первой жены, у бабушки кроме мамы еще Вильмар и Герта.

Когда от тифа умер дедушка — Давид Петрович Мартенс, все тяготы легли на плечи моей любимой бабушки Анны Мартенс, урожденной Фризен. Я не помню ее без круглых очков с тонкими дужками и озабоченного выражения лица. Мне казалось, что она считает себя ответственной за все, что происходит на Земле, особенно за то, что происходит «не так».

Вдовство и воспитание детей в одиночку для России вообще не редкость, в этом бабушкина судьба не тяжелей других.

И все-таки мама сумела окончить сначала школу второй ступени, которая давала право поступать в университет, даже поработала учительницей, по том сумела поступить в Одесский педагогический институт, что было не так-то просто сестре тех, кого едва не расстреляли.

О своем поступлении она рассказывала с юмором, потому что умудрилась девиз «Пятилетку — в четыре года!» попросту переврать: «Четырехлетний план — в пять лет!». Через несколько лет эта ошибка могла стоить жизни, но в 1929 году еще не стоила так дорого. Мама была принята и успешно окончила литературный факультет, чтобы преподавать в немецких школах, которых до войны в немецких селах было немало.

Работать отправилась в благословенную Ферганскую долину в Узбекистан, где служил в армии мамин брат Вильмар. Возможно, останься они там, и никуда не стали уезжать, потому что по бабушкиным рассказам лучшее место, чем эта долина, найти трудно. Там же встретились мои мама и папа. Это была любовь, для которой нет преград, и я счастлива, что стала плодом такой любви.

Красивая молодая пара, у обоих хорошие, «земные» профессии — учитель и бухгалтер, кажется, ничто не мешало счастью…

По и у папы были проблемы, он тоже родственник многочисленных «врагов народа», а потому наступил день, когда им пришлось бежать дальше.

Забраться в глушь, чтобы никто не вспомнил, не поинтересовался, не решил, что ты виновен — это стало принципом жизни надолго.

Уехали в Ургенч, это тоже Узбекистан, только северный. Большая, широкая река Амударья дает жизнь многим землям по своему течению, пока не принесет воды в Аральское море. А там, где есть вода, там жизнь, для Узбекистана это закон существования. Бабушка рассказывала, что это прекрасное место, зеленое, хотя и жаркое. Конечно, с прежним местом жизни сравнить нельзя, но в Ургенче уже после армии жил и работал дядя Вильмар.

Моя бабушка легка на подъем, да и мама тоже, они столько раз переезжали, что с трудом сами могут вспомнить последовательность путешествий. В этом были свои положительные и отрицательные стороны, они не были привязаны к вещам, потому что возить за собой множество тюков и узлов невозможно, легко находили общий язык с самыми разными людьми, легко осваивали новое место работы. Наш дом всегда был прост и аскетичен, словно в любую минуту нужно собрать узелок и снова куда-то переехать. Я полагала, что так и нужно, что в СССР так живут все, и только попав в старую московскую квартиру Качалиных на Чеховской, поняла, чего была лишена в детстве, да и в юности — старых вещей, с которыми связаны какие-то воспоминания, старых книг, на которых не стоит штамп библиотеки, старой, пусть и немодной мебели…

В Ургенче родилась я.

Но беда от нашей семьи не отставала. Я заболела паратифом, и тогда впервые меня спасли от смерти, но не врачи, а простой узбек, который дал какое-то лекарство на основе граната. Кажется, это было уже в Ташкенте, куда меня вывезли на лечение. Там же родился братик Фридрих, которого папа так и не увидел, потому что их с дядей Вильмаром арестовали за полгода до того. Арестовали в Ургенче, потому ни попрощаться с папой и дядей, ни даже услышать, за что арестовывают, мама не смогла.

Она довольно скупо вспоминала те страшные дни, словно боясь, что вернутся. Попыталась разыскать мужа и брата, даже ездила в Москву, собрав скудные крохи, но услышала только, что спрашивать нужно в Ташкенте. А еще узнала, что в Сибири есть большой лагерь, возможно, наши родные там.

Мама не любит вспоминать, а я не настаиваю, но сквозь скупые слова пробивается истина: кажется, она еще там, в Москве, поняла, что папы нет в живых, но дядю Вильмара найти надежда есть.

Три женщины — бабушка, мама и мамина сестра Герта — с двумя маленькими детьми сорвались с места и отправились в Сибирь, куда-то к Енисею, чтобы попытаться хоть чем-то помочь родным, если тех удастся разыскать.

Дядю Вильмара удалось, смогли даже передать посылку, папу — нет. Жить в холодной Сибири всем невозможно, бабушка с нами, маленькими, отправилась обратно в Ташкент, Там мы в очередной раз «хлебнули лиха» — заболели скарлатиной и братик умер. Я осталась жить.

Конечно, я всего этого не помню, но то, как нас выселяли из Ташкента, помню. Уже шла война, в Ташкент прибывали эшелоны с эвакуированными, которых надо было где-то размещать. Приезжали столичные театры, институты, чиновники, наверное, мы должны освободить место. Только к чему столичным чиновникам наши глинобитные клетушки-мазанки?

И все равно нас выселили из Ташкента.

Начались новые скитания…

Не знаю уж как, но мы оказались на территории Киргизской ССР, хотя там совсем недалеко, школьницей я часто разглядывала карту СССР, пытаясь осознать, где мы жили и как далеко перебрались после войны. Возможно, это тоже сыграло роль в принятии решения стать геологом.

В первый класс я пошла во время войны в Джамбуле, в Казахской ССР.

Не смей говорить по-немецки!

Это не шутка, я действительно в детстве сотни раз слышала такое требование от мамы.

Дома в СССР мама с бабушкой говорили меж собой на пляттдойч — южнонемецком диалекте, но мне просто запрещалось использовать хоть одно немецкое слово вне дома. Все детские годы в СССР, которые я помню, это годы войны, когда слово по-немецки могло дорого обойтись. Я, как и все вокруг, ненавидела фашистов всей душой, однако не понимая, что принадлежу к той же нации.

Мама и бабушка никогда не рассказывали, но сейчас, много в жизни испытав, я понимаю, каково им было. Вокруг люди, потерявшие на фронте родных, беженцы, оставшиеся без крова, жестоко пострадавшие, и им все равно, этнические ли мы немцы. Немцы, и все тут. И это в глубоком тылу, а что же там, где проходили бои, на оккупированной территории? Разве станешь каждому объяснять, что никогда в жизни не видели не только Германии, но и современного, а не этнического немца?

Отчаянье людей, чьи судьбы сломала война, лишало их способности объективно относиться к тем, кто не виновен в ужасах, творимых нацистами, по принадлежал к немецкой нации.

Помню вопрос:

— Твой папа на фронте?

— Нет, он в лагере…

— А… враг народа… А мой бьет проклятых фашистов!

Что я могла ответить? Ничего.

Мама просила:

— Молчи, только молчи!

Она не могла ничего объяснить мне самой, уговаривая перетерпеть.

Помню, однажды я попросила бабушку:

— Давай перестанем быть немцами?

Представляю их чувства, когда нельзя сказать, что все родственники в лагерях вместо фронта, что не ждут военных треугольников, как другие, что их фамилии Герман и Мартенс.

Мама с бабушкой «вспомнили», что бабушка в девичестве была Фризен, а это голландская фамилия. Фризены переселились в Россию из Голландии, а та оккупирована Германией, города, такие, как Роттердам, разбомблены, голландцы страдают не меньше других. Видимо, тогда мама и записала себя в голландки. Позже, уже в Польше, она даже восстановила документы (думаю, просто создала их, потому что архивы Голландии пострадали не меньше польских или немецких), получив подтверждение, что лично она голландка. Это страшно возмущало маминых родственников, которые не собирались отказываться от своей национальности.

Но мама спасала не только и не столько себя, сколько меня.

Еще одно детское воспоминание: День Победы. Этот праздник должен писаться большими, просто огромными буквами. Тяжело досталась победа всем, очень тяжело.

На улицах обнимались все со всеми, какой-то солдат, видно, недавно вернувшийся с фронта из-за ранения, голова так и была в бинтах, подхватил меня на руки, подбросил вверх:

— Победа, дочка, понимаешь, победа!

Я, совершенно не думая, что делаю, счастливо переспросила:

— Wir haben gewonnen? (Мы победили?)

Улыбка буквально сползла с его лица, взгляд стал — даже чуть растерянным…

— Немка, что ли?

И я допустила вторую ошибку, быстро кивнув…

Мгновение он сомневался, потом положил тяжелую руку мне на волосы:

— Иди домой, дочка, и никому не говори, что ты немка.

Я никому не рассказала об этом, но хорошо запомнила. Даже победе над немцами по-немецки радоваться нельзя.

Вокруг ждали возвращения родных с фронта, каждый день бегали встречать поезда, у кого-то были слезы радости, у кого-то горя, а у меня… Официально мы не знали, где отец, но неофициально мама знала, что он расстрелян. Десять лет без права переписки не оставляли возможности возвращения. Потом оказалось, что Ойгена Германа расстреляли в сентябре 1938 года.

Ко времени окончания войны мама была замужем во второй раз за поляком Германом Бернером. Было ли это настоящее или фиктивное замужество, была ли любовь, не знаю, это мамино дело, это их с Германом отношения. Я даже не уверена, что мама рассказала ему о своем происхождении. Может, тогда и родилась мысль стать голландкой?

Герман Бернер вошел в нашу семью весной 1942 года, но совсем ненадолго, вскоре он уже отправился в организованное в СССР Войско Польское. Считается, что героически погиб в ходе боев, но по некоторым признакам мне кажется, что Герман жив. Может, ему вовсе ни к чему жена-немка?

Очень возможно, потому что быть немцами в послевоенной Польше еще хуже, чем в далеком Джамбуле.

Я очень боюсь касаться этого вопроса, не хочу ворошить прошлое, но чтобы даже самой себе объяснить мамино поведение во время войны и особенно после нее, вынуждена это делать.

Назад Дальше