Горечь таежных ягод (сборник) - Петров Владимир Николаевич 16 стр.


Кадомцев выжидательно посмотрел на Забелина: продолжит ли он, поддержит линию на откровенность?

Старшина ответил не сразу. Посопел, поковырялся в макете, стамеской расчищая на макете русло Марчихи.

— Обыкновенно получается. На базе требовательности. Положено — выполни. А стесняться нечего: дело делаем, а не пирог с грибами делим. Я вот сегодня, к примеру, не постеснялся, дал вам партийное поручение.

— Которое, кстати, я уже выполнил.

Забелин удивленно поднял голову.

Кадомцев рассказал о поездке в Поливановку, о разговоре с Пелагеей Максимовной.

— Оперативно сработали, — похвалил старшина. Снял очки, потер переносицу, устало улыбнулся. — Ежели бы мне как секретарю положено было объявлять благодарности, я бы вам непременно объявил. А с другой стороны, хотелось бы высказать критическое замечание. Вы не обидетесь?

— Не положено. Тем более если это исходит от секретаря, — пошутил Кадомцев.

Забелин в затруднении поерошил жесткие седоватые волосы.

— Как бы вам сказать, товарищ капитан… Человек вы, я гляжу, хороший. Грамотный, обходительный… Только по нашей жизненной обстановке очень уж много у вас мягкости, доброты…

— Это разные вещи, — сказал Кадомцев. Видя, что Забелин не совсем понимает его, пояснил: — Мягкость и доброта — разные понятия. Например, злые люди тоже иногда бывают мягкими.

— Бывают, — кивнул старшина, так и не оценив существа реплики Кадомцева. — А все-таки твердость — наипервейшее дело для военного человека, для командира. Вот у нас образец — майор Утяшин. Сугубо требовательного характера человек. Приказал — выполни, сказал — баста. И без никаких разговоров. Без всяких разъяснений и уговоров. Уговаривать можно жену или девушку. Это он так выражается. Очень даже правильно.

— Да… — в раздумье протянул Кадомцев. Подошел к стеллажу, положил на место взятую книжку. Читать сегодня, кажется, не придется, разговор принял неожиданно интересный оборот.

— Откровенно скажу: трудно вам с ним придется в одной упряжке, товарищ капитан! Резкий, решительный мужчина майор. Никакой, говорит, болтовни не допущу. Беспрекословное повиновение — душа воинской службы. Безобразия начинаются, когда солдат приступает к разговорам и к этому самому… анализу.

— То есть начинает думать над полученным приказом?

— Вроде этого. А чего тут думать? Приказ отдается ясно, четко. Получил — выполни. Майор правильно говорит: в ракетно-ядерной войне действовать надо мгновенно. На разное обдумывание времени не будет.

— Опять все с ног на голову поставлено! — усмехнулся Кадомцев. — Почему? Потому что все как раз обстоит наоборот. Именно в ракетно-ядерной войне, как никогда раньше, от каждого солдата потребуется сознательное отношение к приказу, к делу вообще. Сплошь и рядом будут такие ситуации, когда солдат станет действовать самостоятельно. Он сам себе должен будет отдать приказ и сам его выполнить. Но к этому он обязан быть готовым. Уже сейчас. И готовить его должны мы. Убеждать, разъяснять, терпеливо воспитывать.

Кадомцев распахнул окно, присел на подоконник. Ночной воздух пахнул хвоей, полынью, мокрой землей. Где-то глухо отбивал такты движок дежурного локатора, высоко, под самыми звездами, шел на запад пассажирский лайнер, тягучий звук его двигателей мелкой дрожью отзывался на оконном стекле.

Сзади, за столом старшина возился со старомодным мельхиоровым портсигаром. Портсигар плохо открывался, и Забелин стучал им по столу громко, сердито, будто забивал гвозди. Наконец закурил, тоже подошел к окну.

— Я ведь говорю, беда в чем? А в том, что мы вроде и понимаем, а на самом деле недопонимаем, недооцениваем иногда. Я вот вас послушал и признаюсь — убедительно. Вы политический руководитель, у вас горизонт пошире. И правильно. Конечно, оно легче — прикрикнул, и дело с концом. А убеждать, разъяснять, в душу заглянуть — то времени не хватает, то умения. Надо бы нам с коммунистами об этом поговорить на собрании. Откровенно, поострее. Вот как мы с вами. Как считаете?

— Надо поговорить, — поддержал Кадомцев.

На аллейке, что тянулась вдоль барака, появились двое. Один, в белой куртке, видимо, дежурный по кухне, другой, коренастый, круглоголовый солдат, осторожно нес что-то белое. Дежурный, забегая вперед и размахивая руками, вполголоса отчитывал солдата.

Когда они вошли в полосу света, падавшего из окна, Кадомцев ясно увидел, что в руках у солдата ничего, оказывается, нет: просто левая кисть была замотана белым полотенцем.

— Что случилось?

Солдат даже не поднял головы, а дежурный вздрогнул, увидев Кадомцева в распахнутом окне.

— Товарищ капитан! Дежурный по пищеблоку старший сержант Сулейманян. На завтрак готовится рыба жареная с картофельным гарниром.

— Я спрашиваю, что случилось? Куда идете?

— В медпункт идем, товарищ капитан. Для оказания первой помощи рабочему по кухне рядовому Микитенко. Додумался сунуть руку в картофелечистку. В этот самый барабан. И получил травму.

— Как это «додумался»? Что он, нарочно сунул руку? — строго спросил Кадомцев.

— Случайно. По неосторожности…

— Я же говорил! Я же предупреждал! — выкрикнул старшина из-за спины Кадомцева. — Говорил я вам об этом на инструктаже?

— Так точно, товарищ старшина. Я тоже предупреждал: закрой крышку и не лезь туда руками. Так этот Микитенко, как укушенный, ну ничего не понимает! Смотрит, слушает, а понимать не хочет. По глазам видно — в них какое-то состояние невесомости отражается. Две тарелки разбил. Хорошие такие тарелки, из офицерского буфета. Фирменные. Я ему говорю: Микитенко, почему на ходу спишь? На гауптвахте не отоспался разве? Или еще захотел?

— Ладно, — сказал Кадомцев. — Идите на перевязку. Я сейчас приду.

Наблюдая за сборами Кадомцева, старшина курил, прислонившись к оконному косяку.

— Я этого Микитенко хорошо знаю. Трудный характер. За день если слово скажет, и то хорошо. Обидчивый до невозможности. Конечно, он сегодня не в себе: вон как утром его начальник штаба перед всем дивизионом отчитал. И поделом.

«Поделом-то, поделом, — подумал Кадомцев. — Только обидного ему, пожалуй, отпущено было сверх меры, с пресловутым довеском «в назидание». Старшина об этом не знает. Но Кадомцев-то знал.

Напрасно он не поговорил с ним после возвращения из Поливановки. Не получилось один раз, надо было попробовать второй и третий. Надо было. Не случайно же Микитенко таким долгим, неприязненным взглядом встретил Кадомцева, когда он ставил у сосны мотоцикл. Впрочем, это объяснимо, если предположить, что Микитенко неправильно истолковал цель его поездки в Поливановку. Ведь он мог подумать, что Кадомцев ездил в село доводить до конца дело, начатое лейтенантом Колосковым. Он наверняка так и подумал…

Кадомцев вышел на крыльцо и, минуя ступеньки, прыгнул прямо на влажный песок.

«В душу заглянуть не хватает времени…» — только что говорил старшина. А ведь Кадомцев слушал это как банальную истину, истрепанную отговорку. Ну а сам? Сам тоже, оказывается, не нашел времени сказать человеку несколько нужных слов. Очень необходимых слов.

Конечно, может быть, происшедшее с Микитенко на кухне — случайность. А если нет? Если солдат действительно переживает?

Дверь медпункта была распахнута настежь. Сквозь марлевую занавеску силуэтом вырисовывалась высокая нескладная фигура старшего сержанта Сулейманяна. Тоже переживает: с него, с дежурного, первый спрос.

Микитенко сидел посредине комнаты над тазом, на весу держа раненую руку, которую промывала Шура Хомякова.

— Ну, как обстановка?

Шура одернула наспех наброшенный белый халат, кивнула на свободный стул, приглашая Кадомцева сесть.

— Ничего опасного. Легкая травма кистевой мышцы. Укол мы уже сделали. Сейчас промоем, зальем йодом — и все будет в порядке. Придется немного потерпеть, но пациент у меня видите какой? Железные нервы.

Солдат безучастно глядел в окно. Что он там разглядывал?

Кадомцев нарочно зашел сбоку, сел на кушетку и поразился отрешенности, которую увидел во взгляде солдата: так смотрит иногда бесконечно усталый человек, слепо, не мигая, уставившись в одну точку.

Шура мазала рану йодом, однако Микитенко даже не поморщился, не отвел от окна пустого взгляда. О чем он думал сейчас?

— Товарищ капитан! — неожиданно подал голос дежурный по кухне. — Когда прикажете доложить подробно о происшествии? О халатных действиях рядового Микитенко?

— Не нужно, — сказал Кадомцев. — Можете идти. Продолжайте исполнение своих обязанностей.

— Значит, доложить рапортом? В письменной форме?

Сержант держал руку у пилотки и покачивался, балансируя на носках: стоять на узком пороге ему было неудобно.

— Идите… — тихо, сдерживая раздражение, сказал Кадомцев. — Понимаете: ничего не надо.

— Есть!

Полоски бинта ровно ложились на вытянутую руку солдата. Кадомцеву подумалось, что не случайно он несколько раз сегодня встречался в разных ситуациях с этими двумя людьми, с ними начинался, с ними заканчивается первый день его новой службы.

Шура закончила перевязку, вынесла таз, а Микитенко все сидел на табуретке, неестественно вытянув руку, сидел, словно загипнотизированный.

— Полотенце я сама завтра отдам старшине, — сказала фельдшер. — Вы слышите, Микитенко?

Солдат поднялся, медленно пошел к двери, но уже у порога остановился: наверняка хотел что-то услышать еще, хотел, чтобы ему что-нибудь сказали. Кто? Конечно, капитан Кадомцев.

Сержант Хомякова выжидательно смотрела на Кадомцева, и во взгляде ее был вопрос: почему он молчит, разве трудно сказать несколько слов? «Трудно, очень трудно, — поднимаясь, подумал Кадомцев. — Из сотни слов только одно искреннее, настоящее, именно его надо найти и сказать».

Кадомцев осторожно положил руку на плечо Микитенко, с удивлением ощутил: Микитенко сразу словно обмяк.

— Все нормально, Микитенко… Оступился — ничего страшного. Вставай и иди дальше. Поддержим, поможем.

Кадомцев досадовал на себя за то, что говорил все-таки не то, не те слова, которые ждет от него солдат.

— Ездил я сегодня в Поливановку… Говорил с председателем сельсовета и теперь знаю всю правду. Оправдывать тебя не собираюсь, а ругать — тебя уже ругали. Так что хватит об этом и говорить и думать. Ну, а рука заживет до свадьбы. Только не забудь пригласить нас с сержантом Хомяковой. Договорились?

Что-то дрогнуло в лице Микитенко.

— Так точно… — Микитенко судорожно глотнул воздух, собираясь что-то добавить еще, но ничего не сказал.

— Иди отдыхай.

Микитенко вышел.

— А свадьба будет? — спросила Шура.

Она сидела за столиком у окна. На столе разложены книги, конспекты, до их прихода она, очевидно, занималась, а потом накрыла все сверху белой простыней.

— Будет, — кивнул Кадомцев. — Наверняка.

Он понимал, что оставаться ему здесь, пожалуй, незачем, да и неудобно — время позднее, первый час ночи.

— Вы здесь и живете?

— Здесь и живу.

Она включила настольную лампу, на минуту задумалась, улыбаясь чему-то своему.

— Знаете, Михаил Иванович, я немножко завидую вам… Завидую вашей увлеченности работой, делом. Многие тоже хорошо делают свое дело, но часто это только добросовестность. А вот увлеченность…

— Это зависит от того, как относиться к работе, — сказал Кадомцев.

— Да, я это поняла. Правда, с некоторым опозданием. Сначала чуть не стала филологом. Потом, недоучившись, выскочила замуж. Потом Марчиха — и жестокое разочарование. Я только здесь поняла, что главное — жить своим делом. Звучит, наверно, громко, но получается просто, обыденно. Я вот уже полтора года здесь и чувствую: наконец-то нашла то, с чего надо было начинать. Окончила фельдшерские курсы, учусь заочно. Раньше не понимала девушек, которые учительствуют в отдаленных селах, работают в провинциальных больницах. Жалела их, думала: несчастные, обиженные судьбой неудачницы. А теперь знаю: они гораздо счастливее многих благополучных дипломированных домохозяек.

— А как же личная жизнь?

Шура рассмеялась:

— Обыкновенно. С той только разницей, что теперь это для меня не главное. Ошибиться второй раз не хочу: хватит с меня одного «перспективного лейтенанта».

— Лейтенанта?

— Ну да. Мой муж был лейтенантом, служил здесь. Как приехал сюда, сто болезней на него свалились. Я, дура была, и медициной-то из-за него занялась, пошла на курсы. Ну да нет худа без добра — настоящее дело нашла. А он все-таки добился своего: демобилизовался.

— А вы остались?

— Как видите. Сначала из принципа. Потом привыкла. Понравилось. Народ здесь хороший! Замечательные ребята.

Приставив ладонь к щеке — прикрываясь от света настольной лампы, Шура пристально посмотрела на Кадомцева. Во взгляде ее было одновременно любопытство и извинение: не слишком ли много она наговорила?

Кадомцев понимал, что разговор этот для нее был очень важным и нужным.

— А все-таки вам трудно здесь, Шура…

Она отвела взгляд, помолчала, откинула со щеки прядь.

— Трудно… Сначала плакала, ревела ночами по-бабьи… Потом прошло.

— Ну, а сейчас?

— Сейчас?.. — Шура полистала толстый словарь, рассмеялась не очень естественно: — Сейчас вот изучаю латынь. Здорово помогает!

8

Солдатский умывальник, выкрашенный свежей охрой, блестит испариной, лоснится пузатыми боками. Приятно пахнет банным мылом, зубным порошком, крепким здоровым телом и мокрой мшистой землей под ногами.

Мылся Кадомцев один, когда время, отведенное распорядком для солдат, уже заканчивалось.

За фанерной перегородкой он узнал голоса: высокий, почти детский принадлежал, несомненно, Юлиану Мамкину; басом, степенно покашливая, говорил младший сержант Резник.

— Нет у тебя, Юлан, умственного подхода. Верещишь, тараторишь, будто сорока. А надо душевно. Понимаешь?

— А я разве не душевно? — оправдывался Мамкин. — «Что, — говорю, — Федя, у тебя такой угнетенный вид, вроде кошелек потерял? Поделись, — говорю, — может, я тебе товарищескую подмогу окажу». А он: «Катись отсюда со своей подмогой». Форменный грубиян.

— Парень он колючий, верно.

— Может, плюнуть на него, да и все? Пускай себе ходит дуется, раз не хочет по-товарищески.

— Нельзя, Юлан. Ты же видишь: что-то у него случилось. Переживает человек, ходит с камнем на сердце. И потом это же на его работе отражается.

Кадомцев перестал чистить зубы, прислушался: о ком речь, уж не о Салтыкове ли? А может быть, в расчете есть еще какой-то солдат или сержант по имени Федя?

С минуту за перегородкой слышалось лишь журчание воды, затем — опять скороговорка Мамкина:

— Юр, а Юр. Ты слыхал про авианосец-то? Ну про этот, про американский? Вечером по радио передавали. Говорят: сгорел.

— Ну и что? — жестко отозвался Резник. — Это ж агрессоры. Приперлись во Вьетнам, вот и получили, что положено. Жалеть их нечего.

— Оно, конечно, так. Но все-таки люди… — сказал Мамкин. — Я как-то на тракторе зябь поднимал. И двух зайчат лемехом порезал. Насмерть. Так потом, поверь, целую ночь не спал.

— Это, я тебе скажу, неплохо. Даже хорошо. Потому что человек должен беречь все живое. Он в природе самый сильный, стало быть, это ему и положено. Понял? А солдат тоже ведь что бережет? Жизнь. Ведь, если разобраться, так выходит?

— Точно…

— А от кого бережет? Они же тысячи вьетнамских детей погубили, напалмом спалили. Понимаешь, детей! А ты тут слюни распускаешь.

— Ты это что?.. Всерьез?

— Тьфу! — рассердился сержант. — И когда только из тебя этот домашний пар выйдет? Я с тобой всегда по-человечески. Понял? Ну, а ежели ругаюсь, так опять же ради твоего воспитания. Политического. А то ты, смотрю, на политзанятиях сидишь, отмалчиваешься, свою точку зрения не высказываешь. Робеешь?

— Ничего я не робею, — запетушился Мамкин. — Я не виноват, что меня не вызывают. Вот сегодня, пожалуйста, я такую речь закачу…

У казармы пропела труба, и солдаты убежали на построение.

Невольно подслушанный разговор вызывал двойственное, несколько даже противоречивое чувство. Кадомцев теперь был уверен, что не ошибался в оценке сержанта Резника.

Назад Дальше